Она мечтала лечить людей, а в итоге научилась зашивать раны на передовой, прощать подруг в окопах и выживать так, что её собственная семья не узнала в ней ту деревенскую девчонку с документами в руках

Тот осенний день 1938 года был прозрачным и тихим, будто сотканным из самого тонкого стекла. Воздух, еще хранящий летнее тепло, но уже тронутый прохладным дыханием приближающихся сумерек, был напоен ароматом спелых яблок и дымком из печных труб. На краю села, под старой раскидистой липой, чьи листья уже начали золотиться, на деревянной, чуть покосившейся лавочке сидела молодая девушка. В руках она бережно держала не просто бумагу, а целый мир, уместившийся на нескольких листах с печатями. Это было извещение о зачислении в медицинское училище в городе.
Вера — так звали девушку — перечитывала строки уже в который раз, и каждое слово отзывалось в ее сердце звонким, чистым эхом. Солнечный луч, пробиваясь сквозь кружево листвы, ложился на бумагу, и буквы казались написанными светом. На губах ее играла не просто улыбка, а сияние, рожденное где-то глубоко внутри, из самой сокровенной мечты, которая вот-вот должна была стать явью.
Из низкого домика с резными наличниками вышла женщина, вытирая влажные руки о холщовый передник.
— Ну что, Верушка? — голос ее звучал мягко, но в глубине глаз таилась тревога. — Решили твою судьбу?
— Приняли, мамочка, — ответила дочь, и голос ее прозвучал как серебряный колокольчик. — К пятнадцатому нужно прибыть, место в общежитии обещали. Неужели правда? Неужели я смогу стать доктором?
— Всему свое время, дочка, — улыбнулась Анна, глядя на озаренное лицо дочери. — Сперва ступеньки профессии пройди, стань сестрой милосердия. А там видно будет.
В тени дома, на завалинке, молча сидел отец, Марк. В его крепких, привыкших к труду руках покоился серп, и движение точильного камня было ритмичным и монотонным. Но в этом ритме слышалась не работа, а глубокая, тяжелая дума. Брови его были сдвинуты, взгляд устремлен куда-то далеко, за горизонт, где кончалось знакомое, родное поле и начинался неведомый, пугающий мир.
— Папа, — тихо позвала Вера, отрываясь от заветного листа. — Ты не рад за меня? Не рад, что я в город поеду, учиться буду?
— Город… — протянул он наконец, и слово это вышло из его губ медленно, с натугой, будто камень. — Говорят, там теперь всё иначе. Иные порядки, иные нравы. Девки в брюках ходят, курево в зубах держат, на отцовский совет плевать готовы.
— Батенька, что ты говоришь! Времена-то меняются, мы вместе с ними растем. Нельзя же на месте топтаться.
— Были времена, — сказал отец, не поднимая глаз на лезвие, — когда девичья коса до пояса была красотой, а не этот стрижень… Были времена, когда слово отца — закон, и слушались его безропотно.
— А разве я не слушаюсь? — удивилась девушка, и в ее глазах мелькнула искорка обиды.
— Не по душе мне эта затея, а тебе хоть бы что. Парит твое сердце в облаках.
— Папа, — Вера встала с лавочки, и осенний лист, сорвавшись с ветки, упал ей на плечо. — Я всегда тебя слушала. Во всем. Но не в этом. Учиться я поеду. И точка. Вот стану врачом, вернусь в наше село, буду всех лечить. Разве не видишь, наш Федор Степаныч едва ноги волочит? Присылают к нам практикантов — а те сбегают, едва срок подходит к концу. Не по нраву им наша тихая жизнь.
— Боюсь я за тебя, — прошептал отец. — Слишком много в городе соблазнов. Слишком много путей, где можно оступиться.
— Да полно тебе! — фыркнула мать, но в ее голосе не было прежней уверенности. — Умная у нас дочь, рассудительная. Вернется к нам с дипломом, тут и мужа хорошего найдет, дом построит, деток нарожает. Уважать ее все будут.
Хотя Анна и говорила эти слова, в самой глубине ее души, в том потаенном уголке, куда не заглядывает даже дневной свет, шевельнулся холодный червячок сомнения. Она знала негласный закон деревни: кто уехал в город, тот словно камень в воду — навеки пропал. Возвращались единицы, и возвращались другими, чужими.
Через два дня, на рассвете, когда роса еще серебрила траву у дороги, Вера отправилась в путь. Ее скудный скарб уместился в холщовый узелок: два скромных платья, смена белья, платок да полотенце. Да ведро с отборной картошкой «в дорогу» от матери. О теплых вещах договорились — пришлют позже. Девушка дала обещание возвращаться часто, но оба — и она, и родители — чувствовали, что этот порог, эта пыльная проселочная дорога, ведут в другую жизнь.
Общежитие встретило ее длинными, пропахшими капустой и дешевым мылом коридорами. Комната на четверых оказалась полупустой: лишь одна койка была занята. На ней, разложив нехитрые пожитки, сидела стройная девушка с толстой, будто отлитой из темного золота косой. Увидев Веру, она одарила ее такой широкой, солнечной улыбкой, что стены сразу показались менее унылыми.
— Меня Софьей зовут, — сказала она, легко спрыгнув с койки и протянув руку для крепкого, дружеского рукопожатия.
— А я Вера.
— Будешь мне подругой, вижу я это. А ты откуда?
— Из села Ягодное.
— Ой, а я из Полушкино! Совсем рядышком!
— Верно, мы к вам за травами к одной знахарке ездили, к Захаровне.
— Нет уж Захаровны, — лицо Софьи на мгновение омрачилось. — В прошлую зиму схоронили. А ты устраивайся. Вот твоя тумбочка, в шкафу место найдется.
Софья оказалась душой этого маленького мира. Она была общительна, весела, за день успевала познакомиться со всем этажом. Девушки быстро сблизились, делились всем: и скудными пайками, и радостями, и тревогами. Они были рады, что комнату не уплотнили, что у них есть этот островок относительного уединения. Хотя позже, много позже, Вера часто думала: если бы судьба подселила к ним еще кого-то, быть может, нити их жизней сплелись бы иначе. Не нашлось бы у Софьи той возможности, что перевернула все с ног на голову, и Вера не сделала бы того рокового шага в пропасть, о который разбиваются мечты.
Владимир учился на инженера в соседнем институте и жил через дорогу. Они встретились на танцах в клубе в одну из промозглых октябрьских пятниц. Он был высок, строен, а глаза у него были особенными — светло-карие, с хитринкой и лукавым огоньком, как у лесного зверя, знающего все тропы. Говорил он негромко, всегда с полуулыбкой, от которой у Веры внутри все таяло и теплело. В тот вечер он проводил ее до самых дверей общежития, пока Софья кружилась в вальсе с его приятелем. Неожиданно начался дождь, мелкий и холодный. Владимир снял свой небогатый пиджачок и накинул ей на плечи, а потом будто случайно забыл его забрать.
На следующий день он пришел за вещью и принес букетик последних астр, припорошенных утренним инеем. Так и началась их история.
Она держала оборону до самых зимних каникул. На Новый год съездила домой всего на пару дней и тут же рванула обратно, к учебникам и, конечно, к нему. При виде Владимира ее сердце замирало, а потом начинало биться так часто, будто пыталось выпрыгнуть из груди, растаяв, как снег под мартовским солнцем.
— Ты мне очень нравишься, — прошептал он однажды под аккомпанемент завывающей в трубах вьюги, провожая ее до двери комнаты. — Мне даже кажется, что это больше, чем симпатия. Нет, не кажется. Я совсем от тебя без ума.
И она поверила. Доверчивая, чистая душа, выросшая среди полей и лесов, приняла эти слова за чистую монету. Она отдала ему то, чего так страшился отец, отпуская дочь в город. Словно пелена упала с глаз, и она забыла все материнские наказы, отцовские суровые предостережения, сестрины советы. И теперь, в те вечера, когда Софья уезжала к родным, и Вера оставалась в комнате одна, она позволила случиться тому, от чего ее так старательно оберегали.
Но с приходом весны, когда снег сошел, обнажив грязь и прошлогоднюю траву, Вера стала ощущать ледяное дуновение перемен. Владимир стал отдаленным, рассеянным.
— Получил свое — и охладел? — спросила она однажды с горькой прямотой, в которой дрожала незаживающая обида.
— Что ты, Верушка? — он взглянул на нее, и в его взгляде не было прежней нежности, лишь легкая, снисходительная усмешка. — У меня последний курс, голова идет кругом от диплома. Вот защищусь — и сразу к твоим родителям, представляться поедем. А потом и моих познакомлю.
И она снова поверила. Поверила в эту занятость, в эти сладкие обещания. В середине апреля она собралась в деревню — у матери был день ангела. Сказала, что задержится на три дня, но машина из сельсовета в город отправилась раньше, и Вера, не раздумывая, села в кузов, чтобы не тащить на себе мешок с картошкой и мукой.
Председатель высадил ее у знакомого серого здания. Вера, слегка продрогшая, но довольная, что сэкономила целый день, вошла в знакомый подъезд.
— Ой, Верочка, а ты чего так рано? — комендантша, Раиса Ильинична, посмотрела на нее поверх пенсне.
— Так вышло. Софья в комнате?
— В комнате. Да и твой кавалер тут был, говорил, малинового варенья тебе от своих привез. Только что-то задержался… Ступай, поторопи их, негоже парням надолго здесь засиживаться.
Вера улыбнулась про себя. «Если бы ты знала, Раиса Ильинична, какие у нас бывают «задержки», — подумала она, вспоминая те ночи, когда Софья уезжала.
Подойдя к двери, она замерла. Из-за деревянной створки доносился сдавленный смех — подруги и… его. Сердце екнуло. Она постучала. В ответ — тишина, потом шорох, торопливые шаги. Дверь открыла Софья. Ее лицо было бледным, глаза широко раскрыты от испуга. Войдя внутрь, Вера сначала ничего не поняла. Комната казалась пустой. Но она же слышала два голоса! Сделав шаг, она увидела его. Владимир стоял за шкафом, торопливо натягивая брюки.
Вся кровь отхлынула от ее лица.
— Ах ты… — только и смогла выдохнуть она. Взгляд упал на мокрое полотенце, висевшее на протянутой через всю комнату веревке. Не помня себя, она сорвала его и замахнулась.
— Успокойся, — холодно произнес он, легко вырвав тряпку из ее дрожащих рук. — Давно пора было расставить точки. Между нами ничего нет и быть не могло.
Вера опустилась на край койки, и слезы хлынули сами собой, горячие и горькие. Потом она подняла глаза на Софью.
— Но почему? За что?
— Надоела ты мне, — голос Владимира звучал отстраненно и жестоко. — Прилипла, как репей. «Володенька, Володечка»… Сам не рад, что связался. Одурь одна.
Он произносил эти слова, а Вера смотрела на него, не веря своим ушам, потом перевела взгляд на бывшую подругу.
— А ты? Как ты могла?
— Вера, прости… я… я тоже его люблю. Боялась сказать, скрывала… — Софья закрыла лицо руками, и ее плечи затряслись от рыданий.
Владимир больше ничего не сказал. Он лишь усмехнулся уголком губ, взял свой пиджак со спинки стула и вышел, не оглянувшись. Дверь захлопнулась с тихим щелчком, поставив точку.
Софья плакала, умоляла о прощении, но Вера не слышала. В ушах стоял оглушительный звон.
— Мы больше не подруги. Я найду себе другое место. Жить с тобой я не буду.
Но другого места не нашлось. Свободная комната предназначалась для семейной пары. А через день ситуация ухудшилась: в их комнату вселили молодую мать с младенцем, и Веру с Софьей переселили в крошечную каморку, где две койки стояли почти вплотную. Ни тумбочек, ни лишнего стула. Так, по воле жестокой административной логики, им пришлось остаться лицом к лицу. Вера ненавидела Софью всей душой, и в этом горьком чувстве была и тень злорадства — Владимир не остался и с новой пассией. Он просто исчез, а в мае поползли слухи, что он уехал на преддипломную практику.
Узнала Вера об этом точно, когда, собрав последние крохи надежды, пришла к нему в общежитие, чтобы сообщить новость, от которой у нее подкашивались ноги. Она носила под сердцем его ребенка.
Отец смотрел на нее тяжелым, каменным взглядом, а мать рыдала, причитая, что от стыда готова сквозь землю провалиться.
— Как же ты могла? — всхлипывала она. — Без благословения, без шума свадебного? Что люди скажут? Что подумают?
Вера стояла, опустив голову. Слова застревали в горле комом.
— Вот ты, дочь, мне все о новых временах толковала, — отец медленно вертел в руках свою потрепанную трубку, и каждое слово давалось ему с видимым усилием. — Что все меняется. Так-то оно так. Только честь девичья во все времена честью останется. А то, что ты натворила — позор. Не только на твою голову, но и на весь наш род. Делай, Вера, что знаешь, но чтоб мы этого срама на глаза не видели, чтоб на нас пальцем не тыкали. Сестра у тебя младшая подрастает, братец мал. Негоже им из-за тебя краснеть.
На следующий день она уехала, не взяв из родного дома ни краюхи хлеба, ни горсти родной земли. Только бесконечную, гнетущую обиду везла она в проклятый теперь город, и горькое разочарование — прежде всего в самой себе. Она корила себя за глупость, за слепоту, за доверчивость, оборвавшую крылья.
— Вера, как дома побывала? Что родители сказали? — Софья сидела на своей кровати, и в ее глазах читалась неподдельная тревога.
— Не твое дело.
— Верушка, ну прости ты меня! Видишь же, как я поплатилась за свое предательство. — Софья вдруг опустилась перед ней на колени, но Вера лишь мотала головой, встала и направилась к выходу. Уже взявшись за ручку, она обернулась:
— Да, я виновата. Виновата, что доверилась, что повела себя не как следует. Но если бы не ты, у моего ребенка мог бы быть отец.
— Ты правда в это веришь? — Софья вскочила, глаза ее горели. — Ты думаешь, он бы не сбежал? Да он ни тебя, ни меня не любил! Мы обе были для него забавой!
— Но предательство твое от этого легче не становится.
Вера вышла, хлопнув дверью. Нужно было идти на общую кухню, варить хоть какую-то похлебку. Искать работу. Теперь она осталась совсем одна, без поддержки, без даже скромной помощи из дома.
Назавтра она отправилась в управление и устроилась уборщицей. Как раз требовалась поломойка.
А в конце декабря, когда мороз сковал землю стальными тисками и воздух звенел от холода, у нее начались схватки.
Софья была рядом. Она не обращала внимания на крики «отстань» и «уйди». Выбежала во двор, раздобыла у комендантши старые санки, силой усадила на них обезумевшую от боли Веру и повезла по скользким, темным улицам в роддом. Она дежурила в холодном коридоре все долгие часы, пока внутри решалась судьба. А когда на свет появился мальчик и раздался первый крик, Софья заплакала, прижавшись лбом к прохладной стене.
Тяжелое время наступило тогда для Веры, но она не была одна. Прощение пришло к ней в тот самый миг, когда акушерка положила ей на грудь маленькое, сморщенное существо — ее сына, названного Мироном в честь деда. Именно Софья сидела с ребенком, пока Вера сдавала зачеты, именно она не отходила от кроватки, когда у малыша поднималась температура. Именно она, собравшись с духом, поехала в село к родителям Веры — сообщить о рождении внука. Но те встретили ее холодно и заявили, что Вера может вернуться, но только одна. Ребенок, рожденный в грехе, им не нужен.
— Ничего, ничего, — бормотала Софья, качая на руках маленького Мирона, пока Вера стирала пеленки в тазу с ледяной водой. — Выживем как-нибудь. Я вот к своим скоро, молочка свежего привезу, может, еще что из запасов мать даст. Переживем. Все переживем.
В 1941 году обе девушки получили долгожданные дипломы.
Веру направили в село Липкино, а Софья уехала к себе в Полушкино, где не было медицинского работника. Подругам пришлось расстаться, каждая понимала — впереди своя дорога.
— Пиши мне, — умоляла Софья на перроне, обнимая Веру. — Обязательно пиши, как Миронушка растет.
— И ты не забывай. Приезжай, если выдастся возможность. Хотя далековато…
В Липкино Веру приютила у себя пожилая женщина, которая с первого дня смотрела на молодую медсестру с немым осуждением. Она знала. Но Вере было не до того — работа, ребенок, бесконечная усталость и тихая надежда, что это все временно. Но самые страшные испытания были еще впереди. 22 июня 1941 года мир раскололся надвое.
Вера знала, что отца не призовут — старая травма давала о себе знать. Брат был еще мал. Но страх за других — за односельчан, за новых знакомых, за всех, чьи лица теперь стали такими серьезными и озабоченными — сковывал душу ледяным панцирем.
— Не кручинься, Вера Мироновна, — подмигнул ей пожилой Василий Борисыч, заходя перевязать пораненную руку. — До Урала немцу не дойти, да и до Москвы тоже. Как мигом прогоним!
— Уж не ты ли, Василь Борисыч, воевать собрался? — слабо улыбнулась она.
— А чего? Я еще ого-го! — он пригладил седую бороду, но вдруг стал серьезным. — А в глазах-то у тебя страх. Не за отца ли мальчонки твоего?
— Чего за него-то переживать? — Вера старательно накладывала бинт, избегая его взгляда. — Сделал свое дело — и был таков. Он и не ведает, что сын у него есть. Не знает, как мы выбивались все эти годы.
— Эх, Верка, — вздохнул старик. — Мужа бы тебе хорошего, отца парнишке. Да вот вчера целая машина наших мужиков уехала… Сколько еще уйдет — одному Господу ведомо.
— Верующий?
— Верующий, — кивнул Василий Борисыч. — Девонька, вера в такие времена — как посох в дороге. А ты крест носишь?
— Нет, — покачала головой Вера. — Теперь не до того.
— Крещеная, значит, была. Всех тогда крестили. Запомни: когда совсем худо станет — молись. Молитва душу от скорби лечит.
Слова его она тогда пропустила мимо ушей. Но когда в конце июля почтальон вручил ей письмо-треугольник, слезы хлынули сами собой. Это был почерк Софьи.
«Милая моя Верушка, прости, что пишу только теперь, из части. Прости, что не приехала прощаться — ты бы отговаривала. А я должна быть здесь. Разве не для этого мы шли в медицину? Не могла я сидеть в тихом пункте, когда руки нужны на передовой. Не горюй, мать говорит, молиться за меня станет, говорит, Господь убережет. Ты самое главное — за Миронушкой смотри, а я вернусь и обязательно к вам приеду. Очень по нему соскучилась. Пиши мне, Верочка, обо всем. Как он, как вы. А я постараюсь отвечать. Любящая тебя, твоя подруга Софья.»
— Софья! Глупая! Что же ты наделала? — шептала Вера, прижимая листок к щеке.
В тот же вечер она пошла к Василию Борисычу и спросила, как молиться за тех, кто на фронте.
— Сердцем, деточка. Всем сердцем. Тогда и услышит.
Шло время. Вера писала письма, изредка получала короткие ответы. Страх стал ее постоянным спутником. Немец наступал стремительно, и казалось, конца и края этой мясорубке не будет. А потом… Письма от Софьи перестали приходить совсем.
Собрав немного еды и завернув Мирона потеплее, Вера отправилась в Полушкино. Был знойный летний день 1942 года. Пыльная дорога казалась бесконечной. Сердце сжималось от тяжелого, недоброго предчувствия.
— Здравствуйте, — она вошла в знакомый двор и увидела Зинаиду, мать Софьи. На женщине был черный платок, и вся ее фигура говорила о безысходном горе.
— Верочка! — в глазах Зинаиды мелькнула слабая искорка радости, но тут же погасла. Уголки губ были безвольно опущены. — Заходи, родная, заходи. Такой путь проделала…
— Да, не близкий, — согласилась Вера, усаживаясь за стол под раскидистой яблоней.
— Что ж привело-то?
— От Софьи вестей нет уже три месяца. Думала, может, к вам письмо приходило? Очень волнуюсь.
Зинаида молча встала и ушла в дом. Нехорошее предчувствие сдавило горло Веры. Если бы письмо было хорошим… Зачем тогда черный платок?
Через минуту женщина вернулась, держа в дрожащих руках невеселый листок. Вера взяла его. И мир вокруг померк. Это была похоронка.
— Нет больше моей девоньки. Нет… — голос Зинаиды сорвался в тихий, безутешный плач.
Обратная дорога в Липкино была путем сквозь ад собственной души. Вера не сдерживала слез. Да, Софья однажды предала ее. Но потом стала ближе родной сестры, своей заботой, своей жертвенной дружбой искупила ту давнюю вину. И теперь с ее уходом будто оторвалась и унеслась в небытие часть самой Веры, самая светлая и верная.
Такова была жестокая правда тех лет — в горниле общей беды, перед лицом смерти, мелкие обиды и ссоры рассыпались в прах. Вера не находила себе места, думая о Зинаиде, потерявшей единственное дитя. Как она теперь будет жить? Нет, даже представить было невозможно. Если ее, подругу, боль разрывала на части, то что творилось в душе матери?
Не прошло и месяца, как Вера отправилась в город, в отдел здравоохранения.
— Я прошу о переводе в село Полушкино, — сказала она, глядя в глаза грузной женщине-начальнице.
— А в Липкино что не так? Работы мало?
— Работы хватает, врач там справляется. А в Полушкино… Там была медсестра, моя подруга. Софья Михайловна. Она ушла на фронт добровольцем и… не вернулась. Мать ее осталась одна. Я хочу быть рядом, помогать ей.
— А вы-то ей зачем? Она вас примет?
— Думаю, да, — кивнула Вера. — Сейчас ей очень тяжело. Осень и зима на носу, нельзя оставлять ее одну. Муж ее давно погиб.
— Как фамилия вашей подруги?
— Михайлова. Софья Серафимовна.
Начальница встала, подошла к шкафу, долго искала в папках. Наконец достала одну, серую, потрепанную.
— Да, верно. Михайлова Софья Серафимовна, санинструктор, доброволец… Погибла, говорите?
— Да, — голос Веры дрогнул.
— Что ж… Поезжайте. Надо помогать нашим людям, особенно тем, кто потерял близких в этой страшной войне.
Когда Вера с Мироном приехала в Полушкино, она застала Зинаиду в бреду. Женщина металась на кровати, звала дочь, а у ее изголовья суетился местный врач и соседка.
— Что с ней?
— Захворала сильно. Жар, кашель, в сознание почти не приходит, все доченьку свою зовет, — покачала головой соседка. — А вы кто будете?
— Я… подруга ее дочери, — Вера усадила сына и подошла к врачу. — Я новая медсестра. Вот мои документы.
Врач, пожилой Потап Тимофеевич, кивнул и, закончив процедуры, вышел с ней на крыльцо.
— Вы, я так понимаю, та самая Вера, о которой Софья столько рассказывала. Приехали не просто так.
— Да. Я хочу остаться здесь, с Зинаидой Петровной, если она не против.
— Что ж, дело хорошее. Уход за больными вы знаете. Если что — помогу с жильем через сельсовет.
Но помощь не потребовалась. Очнувшись, Зинаида лишь заплакала и обняла Веру.
— Спасибо, что приехала. Спасибо, что сыночка привезла. Теперь хоть не одна останусь…
Вера ухаживала за ней, как за родной, и в тишине часто вспоминала свой собственный дом, от которого ее отреклись.
Прошел месяц их совместной жизни. Полушкино было большим селом, работы — невпроворот. Потап Тимофеевич, видя ее рвение и способности, уговаривал идти учиться на врача. Вера мечтала об этом, но понимала — сейчас нельзя. Не оставить же Зинаиду одну.
И вот однажды, перевязывая ссадины местному сорванцу, она услышала на крыльце быстрые, запыхавшиеся шаги. В дверь ворвалась Зинаида. Лицо ее пылало, она не могла отдышаться, но в глазах светилось такое счастье, какого Вера не видела давно.
— Вера! Вера, родная!
— Тетя Зина, вы чего? Осторожнее!
— Письмо! Пришло письмо! — женщина взмахнула над головой потрепанным листком, сложенным в треугольник.
— Какое письмо? От кого?
— От Софьи! Ой, сердце… Читай сама!
Вера взяла в руки пожелтевшую бумагу. Слезы застлали глаза еще до того, как она начала читать.
«Мамочка, родная моя. Я жива! Знаю, что тебе похоронку прислали, но ты не верь. Лежу в госпитале, поправляюсь. Говорят, комиссуют, скоро домой буду. Как только смогу ходить без сильной боли. Живот сильно поврежден, но руки-ноги целы. Жди меня, мама. Вместе потом к Вере поедем, она, наверное, вся извелась. Напишу и ей отдельно. Многое расскажу, когда приеду. А сейчас просто жди. Люблю тебя крепко. Твоя дочь Софья.»
— Софья… Софьюшка! — прошептала Вера, прижимая письмо к губам. — Спасибо… Спасибо, Господи.
Софья вернулась домой через полтора месяца. Шрам, пересекавший живот, был страшным свидетельством пережитого. Однажды, переодеваясь, она сказала тихо, глядя в пол:
— Не быть мне теперь женой ничьей. Ни матерью.
— Что ты такое говоришь? — обняла ее Вера.
— Посмотри, — Софья провела рукой по шраму. — После такого осколка… Я не смогу родить. Кому я такая нужна? После войны девушек молодых, здоровых много будет…
— Не смей так думать! — голос Веры дрогнул. — Всё у нас будет. И любовь, и счастье. Обязательно.
— Может, и будет… — Софья слабо улыбнулась. — Но знаешь, о чем я сейчас думаю? Какое счастье, что есть у нас Миронушка. У которого теперь две матери.
И они обнялись, две женщины, прошедшие через измену, позор, войну и смерть, и нашедшие в этом страшном мире друг друга.
Война закончилась в 1945-м. Но мирная жизнь не принесла мгновенного облегчения. В Полушкино вернулись не все. Женщины, старики и дети тянули на себе неподъемную ношу разрухи. Голод, холод, работа до изнеможения. Вера и Софья трудились в медпункте, а в свободное время помогали по колхозу. Строилась новая, большая больница, которая стала бы центром для нескольких сел.
Однажды в сентябре, когда уже пахло прелой листвой и дымком, в калитку постучали. На пороге стоял молодой солдат, чуть старше Веры, с орденами на груди.
— Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, здесь живет Михайлова Софья?
— Здесь. Сейчас позову.
Вера зашла в дом и шепнула подруге:
— Софья, к тебе солдат пришел.
Та подскочила к окну, отдернула занавеску и ахнула, схватившись за сердце.
— Ваня… Дурак, нашел же…
— Кто это? Чего боишься? — удивилась Вера.
— Сватался он мне… перед самой отправкой. А потом я в госпиталь попала, часть перебросили… И вот он здесь. Зачем я ему теперь? Я же…
— Полно! — Вера, не слушая, взяла ее за руку и буквально вытолкнула во двор.
Оставшись в доме с Зинаидой, они невольно прислушались. Слышался сдавленный плач Софьи, потом сердитый, но горячий голос мужчины: «Люблю тебя! Всю войну с тобой мысленно прошел! Не отступлюсь!» Зинаида не выдержала, вышла на крыльцо и сказала властно:
— Долго вы там на холоде стоять собираетесь? Марш в дом все!
Иван почтительно поклонился, взял за руку растерянную Софью и сказал:
— С матушкой не поспоришь.
Эпилог
Они расписались в сельсовете. Иван знал о ее ране, о том, что детей у них не будет. Его это не испугало. Через две недели молодожены уехали в Новороссийск, куда Ивана распределили на службу. Там они удочерили маленькую Любу, а через год взяли из детдома мальчика Тимошу.
Вера тоже нашла свое счастье. В новую больницу прислали хирурга, Сергея Александровича, человека с тихим голосом и добрыми глазами. Он стал ее мужем и любящим отцом для Мирона. Родители Веры, узнав, что дочь замужем за уважаемым врачом, «простили» ее и звали в гости. Но Вера бывала у них редко. Ее настоящей семьей стали Зинаида, которая так и осталась для нее второй матерью, и Софья, сестра по духу и судьбе.
Прошли годы. Однажды летним вечером уже взрослая внучка Веры, слушая историю о дружбе бабушки и Софьи Серафимовны, спросила:
— Бабушка, а тебе не было трудно ее простить тогда, в самом начале?
Вера, теперь уже седовласая, с лицом, изборожденным морщинами-дорожками прожитой жизни, посмотрела в окно. Там, во дворе, цвела старая яблоня, та самая, под которой когда-то плакала Зинаида. На ней уже зрели румяные яблоки.
— Трудно, — тихо сказала она. — Очень трудно. Но времена были такие, что иногда простить оказывалось легче, чем дышать с камнем обиды на сердце. А потом оказалось, что та обида была просто щепкой, а ее дружба — вот этим деревом. Корни у него глубокие, и никакие бури его не свалят. Смотри, как цветет. Из самой суровой зимы весна приходит. Так и в жизни.
И внучка смотрела на яблоню, на бабушку, и ей казалось, что она понимает. Понимает, что настоящая красота рождается не в безмятежности, а в умении пройти через бурю и не сломаться, в способности прорасти сквозь камень, в готовности простить и любить, несмотря ни на что. А яблоня качала ветвями, и в ее шелесте слышалась целая жизнь — долгая, трудная, но непобедимо прекрасная.