10.01.2026

1940 год. Все бабы в деревне ненавидели ее, которая щеголяла в платье цвета травы, пока их мужики гибли на фронте. Шептались, что у неё бесстыжие глаза и лёгкая походка, будто горя ей неведомо. Но они так и не узнали, что зелёное платье она сшила из той самой ткани

Алёна с восхищением разглядывала диковинное полотно, что привёз отец из города. До чего красивая была ткань, а мягкая-то какая! Казалось, в её пальцах таял не кусок материи, а самый настоящий шёлк, сотканный из утренней росы и летнего воздуха. У девочки просто дыхание захватывало, когда она прикасалась к чудесной материи, ощущая под подушечками пальцев прохладную, струящуюся гладь.

— Какая же тонкая и будто бы прозрачная, — не веря своим глазам, думала Алёна. Никогда она не видела такой восхитительной ткани. Она поднесла её к свету, и комната наполнилась нежным изумрудным сиянием, будто в доме зажгли маленькое лето.

Девочка приложила кусочек зелёного материала к руке и улыбнулась. Цвет был точь-в-точь как у её глаз — глубокий, травяной, с оттенком молодой листвы после дождя.

Вера снисходительно поглядела на свою младшую дочь. Алёна была последышем, любимицей, впрочем, растили её родители в строгости, боясь избаловать. И всё ж особую нежность питала к девочке мать, видя в ней отблеск своей давно ушедшей юности, её беззаботности и умения радоваться самым простым вещам.

— Ну, ну, не тебе это, — произнесла Вера, и голос её прозвучал мягче, чем она намеревалась. — Оставь, иди крыжовник собирай, солнце уже высоко, ягоды самые спелые сейчас.

С сожалением Алёна оставила так понравившуюся ей ткань и убежала выполнять поручение матери, но образ чудесного изумрудного сияния плыл перед глазами, смешиваясь с яркими красками летнего дня. Вера укоризненно поглядела на мужа.

— Мала еще девчонка, чтобы такими вещами её баловать, — покачала она головой, поглаживая драгоценную материю. — Ткань-то, видно, дорогая, смотри, как переливается.

— Дорогая, — признался Степан, и в его глазах вспыхнули весёлые искорки. — Да я как увидал её на ярмарке, сразу об Алёнушке подумал. Лежит себе на прилавке, а светится, будто майский лужок. Вот и купил, не раздумывая.

— Балуем мы её, Степа, — вздохнула женщина, но в уголках её губ дрогнула тёплая улыбка. — Старшие наши дочки разъехались, вот мы последыша и пестуем. Ты готов последние рубли спустить на баловство.

— А чего ж не пестовать, не баловать, коли одна она у нас осталась? — с улыбкой произнёс Степан, поправляя на полке глиняный горшок. — И девчонке легче живётся, и нам в радость. Смотри, как глаза у неё загорелись — чисто изумруды в траве.

— А то, Степан, что жизнь совсем не такая лёгкая, как у мамки с папкой за пазухой, — нахмурилась Вера, складывая ткань в старый резной сундук. — Не станет нас, некому будет баловать и холить Алёну.

— А знаешь, Верочка, не станет нас, вот тогда и хлебнёт тягот, — рассудил Степан, подходя к окну и глядя, как дочка ловко срывает ягоды, напевая что-то себе под нос. — Балуй-не балуй, холь-не холь, а хлебнёт. Так пусть хоть под нашим крылом будет балована и живёт легко, пока есть такая возможность. Пусть запомнит это ощущение — что мир может быть добрым и щедрым.

Промолчала Вера, в душе согласившись с мужем. Ей и самой хотелось холить да нежить милую Алёну. Хорошей она девочкой росла, ласковой, послушной, но с таким внутренним светом, что казалось, она сама излучает тихую радость. Но ведь люди говорят, что если баловать чудо, то будет худо. Потому мать и тревожилась, пытаясь оградить это хрупкое счастье от возможных будущих невзгод.

Однако ткань всё-таки не спешила отдавать, хотя и понимала, что подарок отцовский именно дочке-то и предназначался. Там и ошибки быть не могло, ведь глаза у Алёны были зелёные-презелёные, как летняя трава на заре. И материя точь-в-точь повторяла этот чудный, живой оттенок, вбирая в себя всю свежесть июньского утра.

Алёне материнского слова хватило, не просила она больше ткань. Но случалось, когда Вера перебирала вещи в сундуке, полотно попадалось на глаза. И тогда Алёна, будто зачарованная, подходила и трогала чудесную тонкую материю цвета молодой листвы, и комната снова наполнялась тем самым изумрудным светом, а на душе становилось спокойно и светло.

— Отдай дочурке ткань, чего уж ты, мать, — просил у жены Степан вечерами, когда Алёна уже спала. Очень хотелось ему порадовать девочку, увидеть, как она закружается в платье из этой волшебной материи.

— На что оно ей сейчас? – возражала Вера, пряча ткань глубже. — Расти ещё и расти. Износит за лето, порвёт в лесу, поцарапает о колючки. Жалко будет.

— Платье пошьём, красавицей ходить будет, на праздниках.

— Тринадцать лет девчонке, надо будет, пошьём ей сарафан из ситца или чего попроще. А время придёт, и сошьём ей красивое зелёное платье. Вот выпускной будет, тогда и сошьём. В самый раз будет.

Степан нехотя согласился с женой. Такой материи, что удалось ему урвать на ярмарке чудом, так просто не купить. И сшить из неё можно наряд небывалой красоты, настоящее чудо. Так стоило ли расходовать дорогую материю на детский сарафанчик, в котором озорница будет по лесу бегать и кубарем с горы по траве нестись?

С нежностью подумал отец об Алёне. Девчонка она совсем, дитя ещё. Видно, что красавицей будет, где-то и рассуждает по-взрослому, а всё ж ребёнок ребёнком — смеётся звонко, на луну из окна смотрит зачарованно, оладьи с мёдом уплетает за обе щёки. Может, и права жена, рано их дочурке в дорогих одеяньях щеголять? Пусть подрастёт, войдёт в силу, тогда и будет ей этот подарок впору — и по возрасту, и по красоте.


За месяц до Великой Отечественной войны Алёне тринадцать исполнилось. Стала она просить у матери шитью её обучить, но Вера хотя и навыками мало-мальски владела, а всё ж кроме как залатать дырку или пуговицу пришить, никогда не бралась за иголку. Машинка была в доме, от матери Степана осталась, да пылилась она в сарае за ненадобностью, напоминая о прошлых, более спокойных временах.

— Разреши, мам, я к тёте Агаше ходить буду, чтобы учила меня, — упрашивала Алёна, убирая со стола. — Видела я её работы — чистые стежки, платья будто с картинки.

— Да надо ли оно Агафье – учить девчонку, да время тратить? Она ж на том деньги имеет, что заказы берёт на пошив. Не станет она с тобой возиться.

— А ты позволь мне, я сама спрошу. Может, и согласится.

Покачала головой Вера, но разрешила дочке подойти к Агафье с вопросом – не возьмёт ли та себе ученицу? Уверена была мать, что откажет швея Алёне или денег немало попросит. Но девочка, подгоняемая тихой, но настойчивой мечтой, всё же пошла по пыльной деревенской улице.

— Научите меня, тёть Агаша, шить, очень хочется, — сказала Алёна, застыв на пороге светёлки, заваленной лоскутами и нитками.

— А ты думаешь, время у меня есть с тобой возиться? — не поднимая глаз от работы, бросила женщина, вдевая нитку в иголку с удивительной ловкостью.

— А я способная, со мной не надо времени много. Научите, пожалуйста, — взмолилась девочка, и в её голосе прозвучала такая искренняя жажда, что Агафья наконец подняла на неё взгляд.

— Ты вот какая неугомонная! У меня, смотри, сколько дел, ещё с тобой возиться. Да и грядки неполоты — огород весь зарос, сил нет после шитья.

— А я ваш огород полоть буду! Ни травинки не оставлю. Вы у матушки моей спросите, она скажет, какие у меня руки проворные. Я и бельё постираю, если надо.

С недоверием поглядела Агафья на девочку, но не отказала ей. В глазах у Алёны горел тот самый огонь, который когда-то и её, юную, влек к ремеслу. Может, и вправду, поможет ей Алёна с огородом управиться? Тогда, так уж и быть, научит она её нехитрым премудростям швейным. Время, конечно, дорого, но и лишние руки на огороде не помешают.

Диву давалась Агафья, как быстро и аккуратно справлялась Алёна с огородом. Работала она молча, сосредоточенно, и к концу дня грядки сияли чистотой, будто их вымыли. Обещание своё швея сдержала. Усадила Алёну рядом с собой на табурет и показала, как с ниткой и иголкой управляться, как делать ровные, почти невидимые стежки, а затем, осторожно, как святыню, познакомила и с машинкой — старой, ножной, но отлаженной до блеска. Девочка и в швейном деле очень способной оказалась, пальцы будто сами помнили движения.

— Как у тебя всё легко выходит, — покачала головой Агафья, то ли радуясь за ученицу, то ли слегка завидуя её быстроте, — сколько я корпела над шитьём, тяжело давалось. А ты вон раз-раз и всё… Петельку сделала ровненько, шовчик — будто машинный.

— И мама так говорит, — улыбнулась девочка, гордо разглядывая свою первую, немного кривоватую, но сделанную своими руками строчку, — что учусь я всему легко.

— И с грядками управляешься быстро, — покачала головой Агафья, выглядывая в окно. На огороде теперь, и правда, ни травинки не было, земля дышала чистотой и порядком.

— Да, ни бурьян, ни мокрец меня не пугают, — воскликнула Алёна, расправляя затекшую спину. — Лишь бы дело спорилось.

— Иди-ка ты домой, деточка, да больше ко мне не приходи, — нахмурилась вдруг Агафья, и её лицо, обычно сосредоточенное, стало суровым. — Чему могла, я тебя обучила. За работу, считай, заплатила. А теперь некогда мне с тобой возиться, заказов много.

Алёна кивнула, скрывая разочарование. Хотелось ей, чтобы и другим швейным премудростям обучила её Агафья — как выкраивать, как сборки класть, как рюши делать. Но и на том спасибо. Поблагодарила девочка швею и побежала домой, сжимая в кармане несколько ценных иголок и моток ниток — нежданный подарок. Агафья же глядела своей ученице вслед с неодобрением. Вспомнила она свою мрачную юность, полную лишений и тяжкого труда. Те страшные годы ей и вспоминать не хотелось, а тут эта девчонка, вся в родительской любви и ласке…

— Вот же легко живёт девчонка, — покачала завистливо головой Агафья, глядя, как Алёна легко перепрыгивает через лужицу, — у мамки с папкой под крылом, холят её, балуют. И не стыдно же ей вот так легко жить, будто горя на свете не бывает…

А Алёна и не думала, что такое ей вслед бормотала швея. Несколько дней на огороде не такими уж простыми для неё были — колени болели от долгого стояния на земле, да трава попадалась жгучая — все руки в мелких царапинах. Спину ломило. Вот только непривычна была девочка жаловаться и боль показывать. Она считала, что за науку надо платить трудом. Всегда голову держала высоко и улыбалась, даже когда было тяжело, — это вошло у неё в привычку, будто улыбка могла сгладить любую усталость.

Дома Алёна достала бабушкину машинку из сарая, аккуратно отчистила её от пыли, настроила, как тётя Агаша учила, смазала чем нужно тонкие механизмы. И началось волшебство. Стала девочка чудеса творить — то отцу рубаху сшила из старой, но добротной материи, то маленькой племяннице сарафанчик из материнского платья перекроила, добавив кружева от прошлогодней отделки. Втайне мечтала Алёна, что увидит мать, как хорошо дочка с шитьём управляется, да подарит ей ту самую ткань чудесную, цвета первой июньской травы. Она уже представляла, как будет кроить, как лягут складки, как платье зашелестит при ходьбе…

А потом началась Великая Отечественная война. Резко и беспощадно, как удар серпа. Степан ушёл на фронт с первыми же призывниками, наказав жене и дочери ждать его с победой, беречь себя и дом. Худо Вере пришлось, тревожилась она страшно, ночами не спала, прислушиваясь к каждому шороху за окном. Совсем бы, наверное, с ума сошла от тоски и неизвестности, кабы не Алёна. Совсем юная девушка стала настоящей опорой для матери, её тихой гаванью. Помогала ей во всём, слёзы вытирала и всегда, всегда встречала новый день с улыбкой, будто этим светом пытаясь рассеять материнский мрак.

— Ты чего, мам, жив же наш папка, не надо кручиниться и слезы лить! — говорила она, сияя ясными глазами цвета летней травы, в которых теперь читалась не детская беззаботность, а глубокая, осознанная решимость. — Он сильный, он ловкий, он обязательно вернётся. А мы тут дом держим, его ждём. Так что поднимем головы, хорошо?

Гладила она родительницу по плечу, обнимала её и шептала на ухо добрые, тёплые слова, которые сама отчаянно старалась вложить в свою душу. И так ладно, так убедительно говорила, что получалось верить ей, хоть на время.

— Как же у тебя всё легко, дочка, — качала головой Вера, смахивая слёзы уголком фартука. — Всё с улыбкой да играючи. И тяготы эти на тебя не давят, будто ты из другого теста сделана.

Ничего не ответила девушка, только прижалась к материнской груди, чтобы скрыть внезапно накатившую печаль, что затуманила на мгновение её ясный взгляд. Никому, даже матери, не показывала Алёна своих настоящих страданий, ночи напролёт. Сама беспокоилась об отце до тошноты, до дрожи в коленях. Любимицей ведь была младшая дочь у папы, и платила всегда ему нежностью и преданностью за его любовь. Теперь эта любовь превратилась в постоянную, ноющую тревогу.

И слёзы проливала Алёна тихо, в подушку, когда от Степана долго не было писем. И почтальона ждала с замиранием сердца, стоя у калитки с самого утра. И радовалась, и печалилась одновременно, когда старик Ефим, что разносил письма, обходил их дом стороной, опустив голову. Хотелось Алёне вестей, да только ведь и скорбными эти самые вести бывают. Она научилась читать по лицу почтальона больше, чем по конвертам.

В начале 1942 года Вера получила известие о том, что Степан Круглов пропал без вести. Чуть не померла она с горя, опустилась, перестала замечать и солнце, и птиц за окном. Да только Алёна и не дала матери поникнуть совсем, взяв на себя бразды правления и домом, и их сломленными душами.

— Мамуль, я точно знаю, что жив папа, — сказала дочь однажды утром, уверенно глядя в потухшие глаза опечаленной Веры. — Твёрдо знаю. Вот проснись ты, посмотри в окно — день-то какой ясный.

— Ты-то почём знаешь? — усмехнулась горько мать, даже не повернув головы. — Почем знать можешь, деточка? Бумага есть, официальная.

— Сон видела, — солгала девочка, садясь рядом и беря её натруженные руки в свои. — А ты ведь знаешь, какие у меня сны бывают. Помнишь, ты потеряла колечко от бабули? Думала, что в колодец упало, всю воду вычерпали…

— Помню, — кивнула Вера, и в её глазах мелькнул слабый интерес. — Да толку-то? Нашли же.

— А я ж во сне увидела колечко то самое. Привиделось мне, будто оно не в колодце, а под половицей у печки, где дощечка шатается. Там его и нашли, помнишь? — говорила Алёна, выдумывая на ходу, но с такой верой в голосе, что хотелось верить. — Так и с папкой будет. Он не пропал, он просто… укрылся. Далеко. Но жив.

— А чего во сне тебе папка говорил-то? — прошептала Вера, и в её голосе впервые за недели прозвучала надежда.

— А то и говорил, что жив, но далеко он. Укрыться сумел с другими солдатиками в лесах. А как всё образуется, путь найдётся, так и даст знать о себе. Ты только верь, мам. Нам без веры никак нельзя.

Вера кивнула и слабо улыбнулась дочери, впервые за долгое время разгладились морщины на её лбу. Что ж за девушка-то такая у неё? И сны-то вещие видит, притом только хорошие. Легко ей думается, потому и живётся, наверное, легче, хоть и трудится не покладая рук.

«И хорошо, что лёгкая, — думала мать, глядя, как Алёна проворно растапливает печь. — Пусть счастливой будет, пусть эта её лёгкость, как щит, от бед её убережёт».

На самом деле в то время никаких снов об отце девушка не видела. А потом, спустя несколько недель, всё же пришло ночное видение. С бледным, почти прозрачным лицом папка к ней явился и говорил что-то слабым, прерывающимся голосом, тянул к ней руки. А что именно – этого Алёна разобрать не могла, будто ветер слова уносил. Да только проснулась она в холодном поту, а сердце так колотилось, будто вот-вот выпрыгнет из груди. В комнате было тихо и темно, только часы на стене мерно тикали.

«Будто прощаться папа ко мне пришёл», — подумала тогда девочка с ледяным ужасом в душе и, закусив губу, чтобы не заплакать, вновь забылась тяжёлым, беспокойным сном.

Наутро Алёна проснулась со страшной головной болью и в сильнейшей лихорадке. Всплеснула Вера руками — дочка-то вся пылает, щёки алые, а глаза мутные, безжизненные. Привыкла мать видеть Алёну бодрой, весёлой, неутомимой, тут встала у постели больной в полной растерянности, и не знала, что делать, куда бежать.

Ни фельдшера, ни сестры в деревне не было — они на фронт отправились ещё в прошлом году. Пошла Вера к старухе Дарье, знавшей свойства трав и кореньев. К ней всегда ходили, когда кто-то в деревне хворал сильно, а до больницы далеко. Та поглядела на девушку, потрогала лоб, послушала дыхание и головой покачала, беззвучно шевеля беззубым ртом.

— Дам траву тебе правильную, поить будешь девчонку отваром, — тихо прошептала Дарья, копаясь в своём берестяном туеске. — Да только болезнь эта, Верочка, не от простуды, не от сквозняка.

— А от чего ж? — испуганно спросила Вера, сжимая в руках краешек платка.

— От тоски. От сердечной кручины, что вовнутрь ушла, в кости въелась. И не оправится больная, пока тоску свою не одолеет, не выплюнет её. Хотя, тут уж как выйдет – или она тоску поборет, или тоска её сожрёт, иссушит совсем.

— Да что же делать-то? Чем помочь?

— А вот не знаю я, Нина, что тебе делать. Не отвар тут главное. Думай, чем бедняжку к жизни вернуть, чем свет в глазах её зажечь снова. Силы в ней много, да связана она сейчас по рукам и ногам печалью.

Вера была в ужасе. Дочь лежала на кровати, не вставая, почти не ела, лишь пила воду и смотрела в потолок пустым взглядом. Раньше ведь не загонишь озорницу домой, в постель не уложишь вовремя – всё бы ей на улице с подружками, по хозяйству помочь, песни петь. Уж девушка она молодая, не ребёнок, а всё бы веселиться и озорничать, жизнь чувствовать каждой клеточкой. А тут… будто свеча затухает.

Через два дня лихорадка спала — видать, помогли снадобья, что старая Дарья приготовила. Слабость осталась страшная, но хуже всего был этот потухший, безжизненный взгляд, в котором не осталось ни искорки прежнего света.

Будто молнией пронзило Веру. Внезапно она вспомнила про тот самый подарок, про заветный лоскут, что хранила столько лет. Полезла она в свои закрома, в самый дальний угол сундука, и вытащила оттуда, аккуратно развернув, ту самую зелёную ткань цвета первой июньской травы. Она всё так же переливалась в её руках, будто сохранила в себе кусочек того, мирного, довоенного лета.

— Дочка, держи-ка полотно, — решительно сказала мать, подходя к постели и кладя прохладную, струящуюся материю на одеяло рядом с Алёной. — Как окрепнешь немного, сшей-ка себе из него платье. Да красивое такое, чтобы глаз отвести нельзя было от тебя. Чтобы папка, когда вернётся, ахнул.

— Зачем оно мне сейчас? — безразличным, глухим голосом спросила Алёна, даже не повернув головы.

— А папка вернётся, увидит тебя в нём и порадуется, — настаивала Вера, садясь на край кровати и беря дочь за горячую, беспомощную руку. — Вспомнит, как покупал. Узнает свой подарок.

— Думаешь, вернётся? — прошептала Алёна, и в этом шёпоте прозвучала такая бездна отчаяния и усталости, что у Веры перехватило дыхание.

Когда дочь упавшим голосом задала этот вопрос, Вера почувствовала, что земля уходит из-под ног, но всё же сумела мать взять себя в руки, сжала кулаки до боли в суставах. Поняла она в тот миг с ужасающей ясностью, какой страшной ценой давалась дочкина та самая «лёгкость». И жить будто бы играючи, и улыбаться всегда — то было для Алёны не даром судьбы, а огромной, ежедневной работой, подвигом души. Она делилась своим светом, не давая себе права на уныние, потому что знала — это их общий щит.

Даже устыдилась Вера, как долго, слепая в своём горе, питалась дочкиной силой, черпала жизнь из этой хрупкой девушки большой ложкой, не замечая, как тот источник иссякает. Так пора теперь и ей, взрослой, сильной когда-то женщине, наполнять тот самый сосуд, отдавать своё тепло, свою веру.

— Я знаю, что он вернётся, — сказала Вера, и заставила себя сиять самой широкой, самой уверенной улыбкой, какой улыбалась Алёна в самые тёмные дни. — Твёрдо знаю. Вот поправляйся, и убедишься.

— Откуда ты можешь знать? — тем же безразличным тоном спросила Алёна, но её пальцы неуверенно, почти невольно коснулись края ткани.

— А пока вот не скажу, боюсь сглазить, — озорно, по-девичьи усмехнувшись, произнесла Вера, и этот тон, такой непривычный от неё, заставил Алёну наконец повернуть голову. — Секрет мой. Но он жив, дочка. Жив. И мы его дождёмся. А пока — шей. Для него. Чтобы встретить его красавицей.

Недоверчиво, сквозь пелену слабости и апатии, поглядела на неё Алёна. А мать и порадовалась — всё же тень какого-то интереса, слабого удивления мелькнула в этих затуманенных глазах, а не то самое невыносимое равнодушие к жизни.

Потрогала Алёна зелёную ткань, которая когда-то была для неё символом недосягаемого счастья, и слегка, едва заметно, улыбнулась. Помнила она, что это отцовский подарок, его последняя, мирная ласка. Жив он или нет, но надо платье шить. Вернётся — порадуется. А нет… будет память о нём добрая и красивая, не чёрная, а цвета жизни, цвета надежды. Не похоронный саван, а знамя их любви и ожидания.

В ту же ночь хворь будто бы отступила, отпустила свою жертву. Алёна встала с постели, ещё слабая, но с твёрдым намерением в глазах. Достала она швейную машинку, расстелила ткань на столе при тусклом свете керосиновой лампы и начала кроить. Делала это с величайшей осторожностью — боялась испортить драгоценную материю, сделать неверный разрез. Мать, глядя из темноты комнаты на сосредоточенный профиль дочери, на её руки, которые вновь обрели уверенность, поняла, что приняла единственно верное решение. Не лекарства, а дело, смысл, красота стали тем самым целительным отваром.

— Вот, значит, для чего я хранила это чудесное полотно столько времени, — тихо пробормотала она, глядя, как под быстрыми пальцами дочери рождается форма будущего платья. — Не для выпускного. Для спасения. Для жизни.

Платье получилось бесподобное. Простое по фасону, но оттого ещё более изысканное, оно струилось по фигуре Алёны, подчёркивая её тонкий стан, и переливалось при каждом движении, будто оживая. Примерила его Алёна, подошла к старому, потускневшему зеркалу, и мать так и ахнула, зажав рукой рот.

— До чего ж хорошо тебе, дочка! — всплеснула руками Вера, и на мгновение в её взгляде, рядом с восторгом, появилась острая, режущая печаль. Жаль, так жаль, что Степану, может, и не суждено увидеть свою дочурку такой красавицей, такой женщиной. Вся её юность, вся надежда сияла в этом зелёном платье.

В глубине души Вера уже почти смирилась с мыслью о гибели мужа. Она вдруг с пронзительной ясностью поняла, что дочь нарочно выдумала тогда историю про сон, чтобы успокоить её, дать ей точку опоры. Точь-в-точь как поступила она сама сейчас, увидев, что Алёна заболела не телом, а душой. Так, обманывая друг друга светлыми сказками, они и держались на плаву.

Так и поддерживали они друг друга несколько долгих, тяжких месяцев, напоказ выставляя уверенность в том, что Степан жив. Играли в эту игру перед соседями, перед собой, перед всем миром. Как-то раз соседка Матрёна, женщина с душой, вывороченной наизнанку горем, явилась в их дом и принялась причитать, ломая руки.

— Как же вы, бедные-несчастные, без кормильца-то теперь будете? — охала бестактная женщина, утирая несуществующие слёзы грязным платком. — Сироты вы теперь, по сути. Жалко мне тебя, Алёнушка, и тебя, Вера! Конца-края вашим мукам не видать!

— А нечего нас жалеть, — твёрдо заявила Алёна, вставая во весь рост. Она была в своей обычной, поношенной одежде, но казалось, будто на ней то самое зелёное сияние. — Жив наш папа. И не надо тут слёзы проливать, дурной сглаз наводить.

— Да как жив-то? — заскулила Матрёна. — Вести-то какие? Соседи уж так и говорят, что нет Степана, в болотах тех он остался…

— А нечего слушать, кто что болтает, — нахмурилась Алёна, и взгляд её стал таким острым, что соседка невольно отступила к двери. — У нас своя правда есть. И мы в неё верим.

На следующий же день, словно бросив вызов всей деревне с её сплетнями и похоронными настроениями, отправилась Алёна гулять, да надела своё зелёное платье, сделанное немного длинноватым, в пол. А ещё собрала подруг, оставшихся в селе, и стала их зазывать на посиделки с гармошкой, которые изредка устраивались в избе-читальне.

— Чего ж творишь-то, глупая? — возмутилась вполголоса Вера, помогая ей заплести косу. — Какие танцы тебе теперь? Ещё и обрядилась будто на праздник большой. Что люди скажут? Засмеют.

— А пусть, мам, лучше корят и смеются, чем убивают скорбью и жалостью, — твёрдо ответила Алёна, глядя на своё отражение и поправляя складки на плече. — Нет больше сил слушать их причитания и видеть эти жалостливые взгляды. Тем более, что по отцу точных вестей так и нет. А нет вестей — нет и горя. Есть надежда. И я буду жить в этой надежде, а не в их похоронном плаче.

Ох, наслушалась Алёна себе вслед сплетен и пересудов. Больно уж нарядно, ярко, вызывающе для того голодного, чёрно-белого времени гляделась она в своём изумрудном платье. И глаза в этом одеянии казались ещё более яркими, живыми, горящими изнутри. Она ходила по деревне с высоко поднятой головой, улыбалась знакомым, помогала, где могла, и никому не позволяла опустить её голову, сказать то самое «бедная сиротка».

Казалось девушке, что, если позволит она хоть раз опустить голову, сжаться от жалости к себе, слёзы польются нескончаемым потоком, и тогда — всё, пропало. Тогда точно не жить её папке. Это будет предательством их общей надежды. Нет, она должна сиять, должна быть крепостью.

— Вот шельма, об отце, считай, вестей никаких, может и убит проклятым немцем, а она ходит нарядная, да смеётся, на гармошке пляшет, — шипели за углами местные сплетницы. — Бессердечная. Хорошо таким живётся, легко. Горе её не берёт.

Никого не слушала Алёна. Нарядное платье, пошитое из отцовской материи, стало её доспехами, её знаменем. Оно наполняло её силой, прямой спиной и той самой верой в чудо, которая, казалось, уже почти угасла. И чудо, вопреки всему, случилось. Пришло вскоре долгожданное официальное письмо, не от Степана, а из военкомата. В нём говорилось, что в ходе одной из страшных, роковых битв нескольким бойцам чудом удалось вырваться из окружения и уцелеть. Среди них был и Степан Круглов. Он был тяжело ранен, долго находился без сознания, потом в полевом госпитале, потому и числился пропавшим без вести. И лишь намного позже, когда раненых переправили в тыл и удалось наконец наладить учёт, составили точные списки.

Радости Веры и Алёны не было предела. Они плакали, смеялись, обнимались, кружились по комнате. Теперь они ЗНАЛИ. Он жив. Будет долго лечиться, но он вернётся. Он обязательно вернётся домой, с победой.

Письма от самого Степана стали приходить не сразу после радостного известия — писал он с трудом, левая рука плохо слушалась. Но удивительное дело, как только Алёну снова одолевало беспокойство, сомнения (а они приходили, конечно), она надевала своё зелёное платье, стояла перед зеркалом, и будто бы легче на душе становилось, силы возвращались. Это признавала и мать. Видя свою дочь нарядной, собранной, красивой, она чувствовала, как дурные, чёрные мысли отступают, уступая место тихой, светлой уверенности.

Когда советские войска разбили фашистов и прозвучали победные залпы, Степан, исхудавший, поседевший, с орденами на груди и палочкой в руке, вернулся домой. Жизнь постепенно, с огромным трудом, но начала входить в прежнюю колею, обретая новые, послевоенные очертания. Но с военных лет у Алёны осталась эта странная, прекрасная привычка — чем темнее и тяжелее было на душе, чем больше трудностей наваливалось, тем тщательнее она приводила себя в порядок, тем наряднее и красивее старалась выглядеть. Это был её способ борьбы, её магия. Так ей намного легче было переживать все невзгоды, сохраняя внутри свет.

И в этом же самом платье, правда, уже немного перешитом, укороченном и бережно расшитом у горловины тонкой белой тесьмой (чтобы скрыть следы потертости), встречала она своего отца на пороге родного дома в сорок пятом. Он обнял её, прижал к себе, и, отстранившись, долго смотрел на неё, на платье, и слезы текли по его иссечённым морщинами щекам.

— Красавица моя, — прошептал он хрипло. — И платьице… Узнаю. Как же я по вам тосковал…


Закончив школу, Алёна стала проситься в город. Очень ей хотелось выучиться на медсестру, помогать людям по-настоящему, облегчать боль, как когда-то облегчала она душевную боль матери. Не стали противиться родители, хоть и щемяще грустно им было расставаться с любимой дочерью, но делать нечего. И мать, и отец, перенёсшие столько, желали Алёне только светлого будучения, дороги в большую жизнь.

— Платье-то зелёное возьмёшь с собой? — невесело, скрывая дрожь в голосе, усмехнулась Вера, аккуратно укладывая в дорожный чемодан дочкины скромные пожитки.

— Первым делом уложила, на самое дно, — с тёплой, понимающей улыбкой ответила Алёна и крепко обняла мать, вдыхая родной, хлебный запашок её платка. — Оно мне как талисман.

Жизнь в большом городе, ещё не оправившемся от ран, но уже полном энергии и стремления вперёд, закружила девушку в водоворот событий. В деревне каждый день, даже в его трудах, казался выверенным, предсказуемым. В городе же всё было иначе — шумно, быстро, много нового, много возможностей и сложностей сразу.

Шли месяцы, затем годы учёбы в медицинском училище. Алёна оставалась такой же стройной, как в военные годы, поэтому платье было ещё долгое время ей впору. Но, если изначально она шила его намного ниже колен, скромно, по-деревенски, то теперь, слегка укоротив, она носила его на выпускные вечера, на скромные студенческие праздники.

— Хорошо тебе, Алёна, — с лёгкой, доброй завистью говорили подружки по общежитию, — легко тебе учёба даётся. Мы над учебниками ночами сидим, а тебя вон как всё играючи — и стипендию получаешь, и на танцы успеваешь.

Алёна лишь улыбалась в ответ, слушая такие разговоры. С детства она привыкла к тому, что люди со стороны видят лишь результат, а не невидимую работу души. Пусть болтают — ей не жалко! Она научилась не тратить силы на оправдания.

Она и подружкам не говорила о том, как высиживала часами в библиотеке, пока другие гуляли, как конспектировала лекции до боли в пальцах, как повторяла названия костей и мышц, шагая по улице. Медицина захватила её целиком, это было так интересно, так важно! Но и о веселье, о простых радостях юности она не забывала. Она ходила на танцы в тот же клуб, где собиралась молодёжь. И вновь её верным помощником было то самое зелёное платье. Подружки удивлялись, что глаза Алёны, цвета июньской листвы, становились ещё ярче, глубже, когда она надевала свой великолепный, уже ставший легендарным в их кругу наряд.

Девушка нравилась молодым людям, вокруг неё всегда вился рой поклонников, но заводить серьёзные отношения она не спешила. Видела она, что любовь, эта великая сила, иногда бывает слепой и горькой. Как-то раз подружка Надежда рыдала у неё на плече, когда встретила своего любимого под ручку с другой, более бойкой девушкой. А в другой раз Алёна часами утешала Веронику, которая неделю ждала, когда тот самый симпатичный практикант из соседнего цеха зайдёт за неё и поведёт в кино, но так и не дождалась, а потом узнала, что он уехал обратно в свой город, даже не попрощавшись.

— Легко ты живёшь, — вздыхала Надежда, сморкаясь в платок. — Никогда не видела, чтобы ты плакала из-за парня. У тебя сердце, что ли, не болит?

— Болит, — честно отвечала Алёна, гладя подругу по спине. — Но я не позволяю боли руководить мной. Если человек ушёл — значит, не мой. Значит, мой где-то впереди. А слёзы дорогу ему не освещают, только туман нагоняют.

Порой ей и самой казалось, что жизнь у неё, вопреки всему, действительно складывается удивительно ровно и радостно. Не позволяя себе погружаться в пучину уныния, цепляясь за светлые мысли и красивые, простые ритуалы (выгладить блузку, заплести аккуратную косу, надеть любимые серёжки), она будто сама выстраивала вокруг себя поле спокойствия и удачи.

Как-то раз Тамара, соседка по комнате в общежитии, с удивлением посмотрела на Алёну. Та стояла перед осколком зеркала и аккуратными движениями наносила на щёки немного румян, что было для неё делом крайне редким.

— Куда это ты, красавица, собралась? — воскликнула Тамара, откладывая учебник. — Свидание?

— На экзамен, — спокойно ответила Алёна, внимательно разглядывая своё отражение.

Подруга лишь недоумённо хмыкнула. Это только Круглова так может! Все на нервах, трясутся перед экзаменом, лица землистые, а эта щёки себе малюет, будто на бал! Вот чудачка непроходимая.

Не стала Алёна обращать внимание на насмешливый взгляд. Для себя она уже давно выработала правило: нет смысла зубрить что-то в последние часы перед экзаменом, лишь сильнее себя измотать. Лучше успокоиться, выспаться, привести себя в порядок, чтобы выглядеть свежо и собранно, и идти на испытание с ясной головой и спокойным сердцем. Внешний порядок помогал навести порядок внутренний.

Ни разу это правило не подводило её — почти всегда Алёна выходила с экзаменов с пятёрками, а если и были четвёрки, то твёрдые, заслуженные. Так случилось и в этот раз.

— Конечно, — фыркнула потом Тамара, сплетничая с другими девчатами на кухне, — расфуфырилась перед комиссией. Глазки свои зелёные подвела, щёчки нарумянила, вот тебе и отлично влепили. Легко ей всё даётся — стоит пококетничать, и все преграды рушатся. Как так можно?

— Да уж, счастливица Алёнушка, — вздохнула Надежда. — Нацепила платье под цвет глаз, тут и мальчишки вокруг неё хороводы кружат, и экзамены сами в зачётку падают.

— Парни дерутся из-за неё, сохнут по ней, а она хоть бы что! — воскликнула Вероника. — Ни слезинки, ни вздоха о несчастной любви! Холодная она что ли?

— Вот-вот, никогда не плачет, не ноет! — поддержала Тамара. — Говорю же, живёт легко, везучая больно. Несправедливо как-то. Мы вот тут пашем…

И хотя такие разговоры велись за её спиной, Алёна о них догадывалась. Чуткое ухо улавливало обрывки фраз, умолкающие при её появлении разговоры. Переубеждать, доказывать что-то она не стремилась. Ей как раз самой было не понятно, зачем лить слёзы неделями по человеку, который сам этого не ценит. И уж точно не понимала, как можно месяц не заглядывать в конспекты, а потом за две бессонные ночи лихорадочно пытаться впихнуть в голову весь семестровый материал. Неужели, какая-то радость есть в том, чтобы идти на экзамен с бледным, землистым лицом, синяками под глазами и дрожащими руками? Ну уж нет, это было не для неё! Впрочем, она никого не осуждала открыто. Помогала подругам, когда те просили, объясняла сложные темы, утешала в сердечных делах, но никогда не лезла с непрошенными советами, уважая чужой путь, даже если он казался ей тернистым.

Пришло время, Алёна с отличием закончила учёбу и по распределению попала медсестрой в детское отделение городской больницы. На работе девушка тоже не изменяла своему внутреннему уставу — каким бы тяжёлым, эмоционально выматывающим ни выдался день, Алёна входила в палаты с мягкой, ободряющей улыбкой, её голос звучал тихо и успокаивающе. Но вот что удивительно — и здесь, среди белых халатов и запахов лекарств, у неё тоже нашлись недоброжелатели.

— Вечно у тебя, Круглова, глаза смеются, даже после ночного дежурства, — ворчливо, с казённой сухостью заметила как-то старшая медсестра Лидия Петровна. Её собственное лицо всегда было застывшей маской усталости и недовольства, а губы поджаты в тонкую, неодобрительную ниточку.

— Дети к нам приходят напуганные, у кого ручка болит, у кого ножка, у кого температура, — мягко, но с лёгким укором вздохнула Алёна, перевязывая мальчику с ожогом ладонь. — Чего ж грозным взглядом пугать их ещё больше? Они и так страдают.

— Хорошо тебе лицом сиять, — нахмурилась ещё больше Лидия Петровна, перекладывая бумаги на столе. — Ни забот, ни хлопот за дверьми больницы, видать. Это я с утра до ночи на ногах, отчеты, хозяйство, персонал… Не знаю уж куда деться от усталости. А ты словно с картинки.

— А я разве не ту же работу выполняю? — удивилась Алёна, закончив перевязку и ласково потрепав мальчика по волосам. — Разве не на собственных ногах бегаю от палаты к палате, не уколы ставлю, не процедуры делаю? Чем же мне, Лидия Петровна, легче?

— Будто сама не знаешь! — бросила та с намёком.

— А вот не знаю, — уже более холодно ответила Алёна, чувствуя, как по спине пробегают мурашки раздражения.

Настойчивость старшей сестры начала её искренне удивлять и задевать. Мало того, что несёт какой-то странный, неконкретный бред, так ещё и настаивает с упрямством, достойным лучшего применения.

Хмыкнула Лидия Петровна и многозначительно покачала головой. Не поверила она, что Алёна не понимает, о чём речь.

— Да влюблён он в тебя, глупая! — воскликнула она наконец, то ли с насмешкой, то ли со злой досадой. — Как же не видишь?

— Кто? О чём вы? — искренне не поняла Алёна.

— Главврач наш, Артём Сергеевич. Да полно притворяться-то! Бережёт тебя больно, лишний раз не нагружает, отгулы предлагает. Всем заметно.

Алёна вспыхнула. Никогда она не позволяла себе повышать голос на старших по должности, но тут чувство несправедливости и грубости пересилило.

— Ерунды не говорите! — чётко, чуть повышенным тоном произнесла она, и её зелёные глаза сверкнули холодным огнём. — Артём Сергеевич ко всем сотрудникам относится с уважением. И работу я выполняю в полном объёме, никаких поблажек не прошу и не получаю!

— А чего ж не говорить-то, коли правда? — усмехнулась Лидия Петровна, довольная произведённым эффектом. — Да ты давай, не теряйся. Мужик он хороший, холостой, умный. Надо брать, пока не разобрали. Не каждой такой подарок в жизни выпадает. Эх, везучая ты, Алёна. Легко у тебя всё в жизни складывается, по мановению волшебной палочки.

Девушка, конечно же, не поверила словам сплетницы на слово. Она глубоко уважала Артёма Сергеевича, знала, как он предан своей работе, как переживает за каждого маленького пациента. Вот только против воли стала она теперь обращать внимание на его взгляды, которые, казалось, задерживались на ней чуть дольше, чем на других. Голос его, обычно ровный и деловой, будто бы смягчался, когда он обращался к ней с просьбой или вопросом. Но однажды ситуация вышла за рамки догадок.

— Алёна, зайдите, пожалуйста, ко мне перед уходом, — сказал Артём Сергеевич в конце особенно напряжённого дня.

Она зашла в кабинет, ожидая поручения на завтра или разбора какой-то рабочей ситуации.

— Алёна Николаевна, послезавтра вам полагается отгул, я оформил, — сообщил он, не глядя на неё, перекладывая бумаги.

— Как это так? — искренне удивилась она. В перегруженном отделении отгулы давали очень редко и только по серьёзным причинам. — У меня всё в порядке, я не просила…

— Вам нужно отдохнуть, — мягко, но настойчиво перебил он, наконец подняв на неё взгляд. — Вы сегодня задержались на четыре часа, помогали с поступлением той девочки с тяжёлой пневмонией. Я благодарен вам. Но вы должны беречь силы.

— Но сколько раз задерживалась Лидия Петровна, да и другие сёстры, — начала было Алёна и осеклась. Она вдруг встретилась взглядом с главврачом и увидела в его глазах не просто начальственную заботу, а что-то другое, более личное, смущённое.

— Я стараюсь лишний раз не перегружать медсестёр, — стал объяснять он, отводя взгляд. — У всех и так работа на износ. У меня язык не поворачивается оставить после смены Лидию Петровну или кого-то ещё, глядя на их лица. Усталость, напряжение на них написаны. А вы…

— А я улыбаюсь? — тихонько, почти про себя, закончила Алёна, и в уголках её губ дрогнула улыбка.

— Да, — с видимым облегчением ответил Артём Сергеевич, будто бы обрадовавшись, что ничего не надо дальше объяснять. — Вы всегда улыбаетесь. И это… это очень поддерживает. И детей, и коллег. Но это не значит, что вы не устаёте. Я вижу.

— И всё же мне показалось, вы относитесь ко мне… по-особенному, — набравшись смелости, произнесла Алёна. Её прямодушие иногда пугало её самоё. — Слишком уж по-доброму. Я не хочу, чтобы из-за этого были какие-то разговоры…

Артём Сергеевич замолчал. Его прямая, честная медсестра застала его врасплох своей проницательностью.

— Вы правы, — наконец честно ответил он, снова глядя на неё. — Вы, действительно, для меня больше, чем просто хорошая сотрудница, Алёна Николаевна.

Лицо мужчины, обычно такого сдержанного, выражало сильнейшее смущение. На секунду Алёна пожалела о том, что завела этот неловкий разговор. Она явно поставила своего уважаемого начальника в затруднительное положение.

— Как же так, — тихо произнесла она, опуская глаза. — Чем я заслужила такое отношение? Мы едва знакомы вне работы.

— Алёна, — вдруг сказал он, и его голос стал совсем другим — тёплым, немного неуверенным. — Я понимаю, что вы, наверное, очень устали, и это ужасное время для подобных разговоров… но, возможно, вы согласитесь сегодня вечером прогуляться со мной? Просто пройтись, перекусить где-нибудь в тихом месте? Сейчас на улице так тепло, весна…

Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, и сердце забилось странно, не как перед начальством, а как-то иначе.

— Я… согласна, — вдруг, к своему же удивлению, ответила Алёна, встретившись взглядом с его глазами — тёмными, серьёзными, но сейчас смотревшими на неё с нескрываемой надеждой.


Девушка удивлялась потом, как легко и непринуждённо она чувствовала себя в компании Артёма Сергеевича — просто Артёма, как он просил называть его вне больницы. Там, в поликлинике, он казался строгим, сосредоточенным, немного отстранённым. Можно было подумать, что его не интересует ничего, кроме графиков, диагнозов и отчётов. Но за пределами рабочего кабинета он оказался удивительно приятным, интеллигентным, начитанным собеседником, с тонким чувством юмора и глубоким, немного печальным взглядом на мир. Алёне было интересно с ним, она ловила каждое его слово.

Он попросил её рассказать о своей семье. И она поведала ему о родителях, о деревне, о том, как её отец воевал и даже числился какое-то время пропавшим без вести, и как они с матерью ждали его, не теряя веры.

— Мой отец тоже прошёл всю войну, — кивнул Артём, и его лицо на мгновение омрачилось. — Хирургом был в полевом госпитале. И я тоже был на фронте, в самом конце, успел, служил санитаром при том же госпитале.

— Вы спасали жизни, — тихо произнесла Алёна, устремив на собеседника свои ясные зелёные глаза. — Это дело достойно особого уважения. Тяжелейшая работа.

— На войне вклад каждого, кто оставался человеком и делал своё дело, был бесценен, — кивнул он, и дыхание его замерло. Он на мгновение потерялся, заглянув в эти невероятно красивые, сияющие искренностью глаза. — От санитара, выносившего раненых из-под огня, до медсестры, делавшей перевязки в три смены. Но давайте не о войне. Она забрала слишком много. Давайте о мире. А что с вашими родителями сейчас? — спросил он, переходя на более лёгкую тему. — Они здоровы?

— Отец живет, работает в колхозе, хотя здоровье, конечно, пошатнулось. Мама — моя главная опора и советчица, — улыбнулась Алёна. — А ваши? Они живы?

Лицо Артёма стало серьёзным. — Отец погиб под Кёнигсбергом, уже в сорок пятом, — ответил он тихо. — А мама… Наверное, мне стоит рассказать об этом позже, когда мы будем знать друг друга получше.

Алёна не стала настаивать, почуяв за этими словами большую, затаённую боль. Им и без того было, о чём поговорить — о книгах, о музыке (оказалось, он прекрасно играет на рояле, оставшемся от родителей), о мечтах, связанных с медициной, о том, как помочь их маленьким пациентам выздоравливать быстрее. Артём оказался невероятно интересным собеседником, и Алёна почувствовала лёгкое, сладкое огорчение, когда опустившиеся сумерки напомнили, что пора расходиться.

После того первого, неловкого и прекрасного свидания встречи медсестры и главврача стали регулярными. Они не афишировали свои отношения, впрочем, не особенно-то и скрывали, если их видели вместе в городском парке или в читальном зале библиотеки.

Алёне приходилось нелегко. Она не хотела, чтобы их дружба, перераставшая во что-то большее, бросала тень на его репутацию справедливого руководителя, потому работала ещё более ответственно, даже самоотверженно. Девушка не хотела никаких привилегий для себя, поэтому выполняла свои обязанности с той же улыбкой, но с удвоенным рвением. Даже после самой тяжёлой ночной смены, выходя из больницы, она выглядела собранной, подтянутой, будто всё ей давалось без усилий. Это был её сознательный выбор — нести в мир свет, а не усталость.

Несколько месяцев Алёна встречалась с Артёмом, и вскоре с радостной, но и пугающей ясностью поняла, что испытывает к нему глубокие, настоящие чувства. Она видела, что и мужчина относится к ней с такой же искренней нежностью и уважением. Порой девушка задумывалась о будущем, о том, к чему приведут эти отношения. Приезжая на побывку к родителям, она не знала, что отвечать на их осторожные, полные заботы вопросы о личной жизни. И однажды, после особенно тёплого, душевного вечера, Алёна решилась на откровенный разговор с любимым.

— Я давно уже должен был рассказать тебе кое-что важное, но всякий раз откладывал, не решался, — начал было Артём, когда они сидели на скамейке у реки, наблюдая, как вода окрашивается в розовые цвета заката. Он тяжело вздохнул.

— О чём рассказать? — спросила Алёна, и сердце её отчаянно затрепетало, предчувствуя нечто серьёзное. Ах, как же страшно стало девушке в тот миг. Сколько она слышала историй о женатых мужчинах, что кружат головы невинным девушкам, скрывая своё настоящее положение…

— О своей матери. О том, почему я… такой закрытый, наверное.

— О матери? — с облегчением выдохнула Алёна, но тут же насторожилась вновь. — Но при чём тут твоя мама? Она против нашей дружбы?

— Нет, нет, ничего подобного, — поспешно ответил он. — Моя мама… она тяжело, неизлечимо больна уже много лет. Она не ходит. Почти не встаёт с постели.

Алёна широко распахнула глаза. Девушка не ожидала такого поворота. Мужчина рассказал ей о том, что вынужден всё своё свободное время, все силы, все ресурсы посвящать уходу за ней. Что его жизнь вне работы — это бесконечная череда сиделок, лекарств, процедур и попыток облегчить её постоянные боли.

— Но ты ведь работаешь почти целый день. Кто же сидит с твоей мамой, когда ты на службе? — спросила она, пытаясь осмыслить масштаб его ежедневного подвига.

— Нанимаю студенток из медицинского, иногда женщин из социальной службы, — устало ответил Артём, проводя рукой по лицу. — Но ни одна из них не задерживается надолго. Мама… она хорошая, добрая в душе женщина, но годы болезни, боль, беспомощность… характер у неё испортился, стал тяжёлым. Она капризна, вспыльчива, порой несправедлива, хуже ребёнка. Всех отпугивает.

— Как же это тяжело… для вас обоих, — прошептала Алёна, и её сердце сжалось от сострадания.

— Да, это очень тяжело, но я привык. Это мой долг, моя любовь. Ты понимаешь, Алёна, что вся моя жизнь, всё моё время, все мысли вне работы сосредоточены на ней? Где бы я ни был, что бы ни делал, всегда в голове: как там она, не больно ли ей, не забыла ли сиделка дать лекарство, сделать укол, перевернуть, чтобы не было пролежней… Это как постоянный фоновый шум тревоги.

— Я понимаю, — прошептала она, кладя свою руку на его. — Очень хорошо понимаю. Это как тогда, с моим отцом на фронте. Только здесь ты рядом, но тоже бессилен перед самой болезнью.

— Сам не знаю, как решился тогда позвать тебя на первую прогулку, — произнёс Артём с горьковатой улыбкой. — Ты стала для меня… окном в другой мир. Моей отдушиной, моим тихим счастьем. Но каждый раз, когда наши встречи подходят к концу, я снова иду к ней. К её боли, её страданиям, её немому укору судьбе. И мне мучительно стыдно за это счастье, словно я краду его у неё.

— И всё это ты все эти годы нёс один, — тихо сказала девушка, и глаза её наполнились слезами. — Ни с кем, не делясь этой ношей.

Артём лишь кивнул. Он тяжело вздохнул и сказал, что не видит выхода из этой ситуации, что связан по рукам и ногам долгом и любовью, и не имеет права втягивать в эту жизнь кого-то ещё, особенно такую светлую, юную девушку, как Алёна. Однако то, что ответила ему Алёна, изумило его до глубины души.

— Приведи меня к своей маме, — твёрдо прошептала она, сжимая его руку. — Познакомь меня с ней. Не как с невестой пока что, а просто как… с человеком.

— В качестве невесты? — удивился он, не веря своим ушам.

— Пока что в качестве дополнительной, бесплатной и очень заинтересованной сиделки, — кивнула Алёна, и в её глазах зажглась решимость, знакомая ему по работе. — Мой рабочий день часто заканчивается раньше, чем твой. А скоро у меня и отпуск на неделю. Я съезжу к родителям на пару дней, а потом буду приходить к твоей маме, помогать, присматривать. Я же медсестра, Артём. И я уже видала разное. Да и с характерными больными умею находить общий язык, в детском отделении научилась.

— Ты не представляешь, как это тяжело, — покачал головой мужчина, но в его голосе уже звучала слабая надежда. — Я не могу, не имею права обрекать тебя на такую жизнь, на эти вечные хлопоты и нервотрёпку. Ты молода, у тебя вся жизнь впереди.

— Если тебе так будет спокойнее, можешь даже платить мне, как платишь тем другим девушкам, — с лёгкой улыбкой заявила Алёна. — Но я думаю, мы справимся. Давай хотя бы попробуем.

От её улыбки, от этой детской, но такой железной уверенности Артёму стало немного легче. Да уж, эта упрямица просто не понимает, на что подписывается.

— Хорошо, — наконец сдался он. — Но только попробуем. И если почувствуешь, что не справляешься, что это слишком, ты сразу же скажешь мне. Без всяких обиняков. Обещаешь?

— Конечно, обещаю, — кивнула Алёна, и в душе её не было ни тени сомнения.


Знакомство с Галиной Исаевной, матерью Артёма, нисколько не смутило и не испугало Алёну. Она всё-таки мысленно подготовила себя к самому худшему. Девушка уже проработала в больнице достаточно, многое повидала и научилась отделять болезнь от личности человека.

С первого взгляда Алёна увидела в лежащей в постели женщине некогда очень интеллигентную, красивую даму. Следы былой утончённости, правильные черты лица, умные, хотя и потухшие от боли глаза — всё говорило о другом, прежнем человеке. Болезнь измучила её, а долгие годы неподвижности превратили в глубоко несчастное, озлобленное на весь белый свет существо. Разговаривала она отрывисто, грубо, неприветливо, а чаще просто молчала, уставившись в окно или в потолок.

Галина Исаевна первое время отказывалась принимать от Алёны лекарства, отворачивалась, когда та предлагала помочь с гигиеническими процедурами. Но раз за разом девушка, не раздражаясь, не повышая голоса, с бесконечным терпением уговаривала её, находила какие-то свои, хитрые слова, отвлекала разговором. И постепенно ледяная стена начала давать трещины. А однажды, закончив все процедуры, Алёна заметила на тумбочке томик Чехова.

— Вы любите Чехова, Галина Исаевна? — спросила она, беря книгу в руки.

Та лишь хмыкнула в ответ.

— А я вот очень люблю, но времени читать почти нет, — продолжала Алёна, как бы между делом. — Может, почитаем немного вслух? Для меня это будет отдых.

Галина Исаевна с удивлением подняла взгляд на медсестру. Какие же удивительные, живые глаза у этой девчонки — зелёные, ясные, чистые, как лесное озерцо. На мгновение женщина залюбовалась, забыв о своей боли.

— Почитай, если не лень, — будто бы равнодушно произнесла больная и пожала плечами, но в её взгляде мелькнул проблеск интереса.

Алёна открыла книгу на знакомом месте и начала читать. Она умела делать это с чувством, с расстановкой, голос её был мягким и мелодичным. И по постепенно расслабляющемуся выражению лица Галины Исаевны, по тому, как она перестала ёрзать, было понятно, что чтение ей нравится. С того самого дня между девушкой и матерью Артёма наметилось нечто вроде перемирия, которое затем, медленно, день за днём, стало превращаться в странную, молчаливую дружбу.

— Убери-ка книгу, — однажды потребовала Галина Исаевна после часа чтения.

— Вы устали? Не хотите больше слушать? — спросила Алёна, закрывая томик.

— Потом дослушаю, всё равно здесь торчишь целыми днями, пока мой Артём на работе. И не спишь ведь, и морду не квасишь, как те прежние сиделки, — прошамкала женщина, но в её тоне не было прежней злобы. — Всё сияешь, будто на курорте.

— Да мне несложно. Мне нравится с вами, — честно ответила Алёна, убирая книгу на полку.

— Несложно ей, чего врать-то? — фыркнула Галина Исаевна, но беззлобно. — Ты мне скажи, кто мать твоя и отец? Живы? Или сирота ты круглая, оттого и ко всем с такой дуростью лезешь?

— Не сирота я, слава Богу, — улыбнулась Алёна, садясь на стул рядом. — В деревне мои родители живут. Я отучилась в медицинском училище, теперь в детском отделении городской больницы работаю. Той самой, где ваш Артём главным врачом.

— В Артёмкиной больнице. Знаю, знаю, всё про неё слышала, — кивнула старуха. — А ты скажи мне вот что, прямоту свою не скрывай: чего замуж-то не выходишь? Девка видная, глазёная.

Алёна смутилась. Она опустила глаза на свои руки, сплетённые на коленях, и пожала плечами.

— Некогда мне с женихами знакомиться, работа всё время занимает. Да и не встретила ещё такого, чтобы… сердце дрогнуло по-настоящему.

— Ой ты, смотри, знакомиться она собралась, — почти улыбнулась Галина Исаевна. — Ты ведь знаешь, о чём я спрашиваю. В глаза-то мне смотри!

Алёна смущённо, но послушно подняла на неё взгляд. В тот момент ей как никогда хотелось найти предлог и выскользнуть из комнаты, избежать этого разговора.

— Знаю я, что мой Артёмка без ума от тебя, — прямо как обухом по голове, бросила Галина Исаевна, не сводя с неё своего пронзительного, всё ещё цепкого взгляда.

— Это он вам сказал? — тихо, чуть слышно спросила Алёна, чувствуя, как заливается краской.

— Дождёшься от него, чтобы проговорился, — фыркнула женщина, но в её фырканье звучала странная нежность. — Вот же глупец, думал, я ничего не пойму. У меня и глаза, и уши имеются, между прочим, хоть и лежачая. И сердце имеется. Чувствую.

— И вы… вы не против, что мы… общаемся? — робко спросила Алёна.

— Вот ещё! Чему противиться-то? — воскликнула Галина Исаевна, и голос её на мигу стал таким, каким, наверное, был в молодости — властным, но добрым. — Я хоть помру спокойно, зная, что пристроен мой сынок непутёвый, одинокий. Да и разница у вас хоть и есть, но ты в дочки ему не годишься, а он ещё мужчина в силе. Да, давно ему пора жениться, а то ведь живёт одной работой, глупец, меня на этом свете держит. Мучаюсь я, мучаюсь…

— Да зачем же вы так говорите, Галина Исаевна! — искренне испугалась Алёна.

— Молчи! Сама знаю, что мне говорить. Давай-ка, моя хорошая, иди уже домой, отдохни. Дверь за собой хорошенько прикрой. Скоро сын мой придёт, мне с ним поговорить надо. Без лишних ушей.

И хотя Алёна сначала пыталась возразить, что не может оставить её одну, Галина Исаевна настояла. Чуть силком не выпроводила, грозясь позвонить в колокольчик, который всегда лежал у неё под рукой. И выгнала бы, будь у неё силы подняться.


Алёна и Артём поженились тихо, без пышного торжества, спустя полгода после того разговора. В тот самый вечер, после того как сын признался ей в своём намерении, Галина Исаевна взяла его руку в свои иссохшие пальцы и сказала, что желает видеть его счастливым, а Алёну считает доброй, сильной девушкой, которая не сбежит от трудностей. Молодые сыграли скромную, по-домашнему тёплую свадьбу в кругу самых близких, и началась у них совместная жизнь. Нелёгкая, наполненная заботами, но всё же несравненно более светлая и радостная, ведь теперь они несли это бремя вдвоём, поддерживая друг друга.

Нельзя сказать, что характер Галины Исаевны волшебным образом переменился в лучшую сторону. Мучения, вызванные болезнью и годами беспомощности, оставили слишком глубокий след, избавиться от которого было уже невозможно. И всё же Артём с удивлением и огромной благодарностью заметил, что его мать стала значительно спокойнее, у неё появился интерес к жизни, пусть и через призму книг и их с Алёной рассказов о работе. Она стала, если можно так сказать, менее несчастной.

Мужчина удивлялся, как же он сам не додумался раньше читать матери книги, обсуждать с ней прочитанное. Ведь она в прошлом была учительницей литературы, обожала поэзию и прозу, а дома сохранилась целая библиотека, собранная ещё его отцом. Иногда по вечерам, когда все дела были переделаны, супруги по очереди читали вслух Тургенева, Чехова, стихи Ахматовой. В такие часы Галина Исаевна выглядела почти счастливой — она погружалась в любимый мир слов, а рядом сидели близкие ей люди, её сын и та самая девушка с зелёными глазами, что смогла разбудить в ней интерес к жизни.

Никогда, ни единым словом или взглядом не показывала Алёна, что теперь она, по сути, работала в две полные смены — одна была в больнице, среди детей, а вторая — дома, у постели больной свекрови. Но каждое утро, будто совершая свой маленький ежедневный ритуал, молодая супруга аккуратно делала причёску, надевала чистый, выглаженный халат (а дома — простенькое, но опрятное платье), и шла навстречу дню с той самой, неизменной, ободряющей улыбкой.

— Легко ей, — перешёптывались некоторые коллеги в больнице, завидуя неведомо чему. — Вот уж повезло так повезло. За главврача замуж вышла, квартиру получила, и живёт теперь припеваючи, без забот. И свекровь у неё, говорят, богатая, наследство оставит.

Они не видели бессонных ночей, когда Галине Исаевне становилось особенно плохо, и обезболивающее уже не помогало. Не видели, как Алёна сидела у её кровати, держа за руку, смачивая губы, тихо напевая старые романсы, чтобы заглушить стоны. Не видели ежедневного, кропотливого, физически тяжёлого труда по уходу за лежачим больным. Они видели лишь улыбку, опрятный вид и слухи о «лёгкой жизни».

Ни разу не пожаловалась никому Алёна. Ни подругам, ни родителям в письмах, ни, тем более, коллегам. Никто и не догадывался, что брак с любимым и уважаемым человеком не принёс молодой женщине сказочной, беззаботной жизни. Но за её спиной люди шептались постоянно, создавая удобную для себя легенду о баловне судьбы.

Порой у супругов случались действительно тяжёлые, бессонные ночи, когда Галине Исаевне становилось совсем худо, и они дежурили у её постели по очереди, пытаясь облегчить страдания. Но однажды ночью, странным образом, и Алёна, и Артём спали глубоко и спокойно, будто кто-то накрыл их тёплым, мягким покрывалом покоя. А проснувшись на рассвете от пения птиц за окном, обнаружили, что Галина Исаевна тихо ушла, с лёгкой, почти улыбкой на исхудавшем лице. Видно, страдания наконец отпустили её.

Не почувствовала Алёна какого-то облегчения после смерти свекрови, о котором так любят говорить сторонние наблюдатели. Она успела всем сердцем привязаться к этой сложной, многострадальной женщине, и скорбь её была настоящей, глубокой, как и благодарность за те уроки терпения и смирения, которые та, сама того не ведая, ей преподала.

Но время, великий лекарь, лечит все раны, даже самые глубокие. Постепенно боль утраты сменилась светлой, тёплой памятью. Супруги жили дружно, душа в душу, поддерживая друг друга в работе и в жизни. Через пару лет у них родилась дочь, которую назвали Верой — в честь бабушки и как символ самой главной добродетели в их жизни. А потом пришло время, и Вера подарила им двух чудесных внучек.

Всякое случалось на долгом жизненном пути Алёны Николаевны. Познала она и глубокое семейное счастье, и радость материнства, и горечь утрат (родители ушли один за другим с небольшим промежутком), и профессиональные взлёты, и неизбежные бытовые тяготы. Но по жизни женщина неизменно шла с прямой спиной, с мягкой, приветливой улыбкой на лице, с сияющими, молодыми глазами цвета летней листвы, будто бы легко, играючи переступая через невзгоды. И, как заметил однажды уже взрослой дочери Артём Сергеевич, казалось, чем тяжелее и темнее выпадало испытание, тем выше держала она голову, тем тщательнее повязывала на шею лёгкий, яркий платок или надевала свою самую нарядную, хоть и простенькую кофточку. Чем больше забот — тем аккуратнее была причёска. Это был её тихий, красивый бунт против уныния, её личная магия, завещанная той самой зелёной тканью из детства, что научила её: даже в самую чёрную полосу жизни можно и нужно находить и бережно хранить свои островки красоты и света. Потому что иногда именно они, эти маленькие, упрямые огоньки, и становятся тем самым спасительным маяком, что проводит сквозь любую, самую густую тьму к новому утру.


Оставь комментарий

Рекомендуем