04.01.2026

1835 г. Луна тает, ведьмы крадут младенцев, а в барском доме под пелёнками вместо наследника лежит полено, пока все делают вид, что так и надо, и только одна дуреха-девка видит настоящую правду

Откушенная луна висела на небе, истекая бледным светом, словно собственной кровью, таяла час от часу, скоро и вовсе ничего от неё не останется. Про такие ночи старики говорят – ведьмы луну скрали. Может, так оно и есть, кто знает, много чего ещё науке-то неизвестно, а старики жизнь прожили, мудрость народная пролегла в их морщинах и убелённых сединами прядях. Вон, взять хоть бабку Варвару, все знают, что ведьма она и с нечистой силой знается, такие ли дела воротит – а какая наука это докажет? По науке-то и вовсе такого быть не могёт – а оно вот тебе, пожалуйста, есть на белом свете.

Так размышляла Аленушка, молодая сенная девка, служившая при барском доме у господ Воронцовых, сидя на резной лавке, обитой мягким сукном цвета спелой вишни, у высокого стрельчатого окна. Руки её, тонкие и беспокойные, лежали на прохладном подоконнике, а взгляд, глубокий и задумчивый, был прикован к небесному светилу, застывшему над спящим садом. Свет этот был жидким молоком, разлитым по бархатной черноте небосвода, он серебрил верхушки лип, намечал призрачные тени на песчаных дорожках, и казалось, сам воздух наполнен был тихим, фосфоресцирующим сиянием, от которого на душе становилось и тревожно, и сладко.

Аленушке лет от роду было около шестнадцати, и шибко она была дотошна до всяческих измышлений, всё-то головушка её не тем была занята, чем надобно. Мысли её были похожи на рой пчёл в летний день – жужжащие, непоседливые, перелетающие с цветка на цветок. К примеру, пошлёт её Ульяна, кухарка барская, за яблоками в сад, чтобы пирог испечь к вечернему чаю, а она едва из дома выйдет, тут же и забудется, замечтается. Думы всяческие в голову её полезут: что за труба такая, в которую барин в своём кабинете смотрит? Говорят, он в неё аж сами звёзды видит, и всё, что на них творится. Или вот ещё, из чего чернила такие синие делают, коими барыня письма свои пишет, такие замысловатые и плавные? Да и как это можно такому изучиться, чтобы эдакие завитушки выводить, ровно паутинку! А то вот ещё, как так сталось, что корова у людей появилась? Откуда она пришла, это кроткое, глазчатое создание? Каким таким способом её приручили, чтобы отдавала она своё молоко, белое и питательное?

По одному яблочку собирает Аленушка в плетёную корзину, ползая под раскидистыми яблонями по малахитовой мураве, да всё думает эдак-то. Плоды, тёплые от солнца и испещрённые золотистыми крапинками, пахнут мёдом и увядающей листвой. Она поднимает одно, особенно румяное, прижимает к щеке, чувствуя гладкость кожицы, и вдруг представляет себе далёкие страны, где зреют апельсины и лимоны, о которых она лишь слышала сказочные рассказы. Подскочит только, когда Ульяна с крыльца закричит строго, нарушая тишину сада своим зычным голосом:

— Аленушка! Ты куды опять запропастилась? Всё порхаешь в своих мечтах, ровно мотылёк ночной, а у меня ужо тесто подоспело, ждёт не дождётся!

Опомнится Аленушка, подхватится, наберёт скорее яблок, да побежит в кухню, чувствуя, как земля холодком веет сквозь тонкую подошву башмаков. Ульяна только языком цокает, да головой качает, перебирая в корзине плоды – все-то порченые, с бочком.

— Ох, и непутёвая ты, дитятко, — скажет Ульяна, но голос её смягчится, — Всё в облаках витаешь. Делом бы лучше занялась, а то голова от этих дум кругом пойдёт.

Луна за окнами господского дома всё таяла и вконец остался на чёрном небе только узенький серпик, тонкий, как лезвие. Казалось, сейчас взмахнёт невидимый жнец тем серпом и отсечёт души тех, кому нынче помереть суждено, от бренных тел, и полетят они в неведомые, загадочные места. Жутко как. И ни ветерка, ни шороха. Тишина была густой, тягучей, словно мёд. Только на самом краю запада, далёко-далёко, рокочет, будто огромный зверь ворочается во сне, – гроза, видать, приближается, но не сюда. Редкие, немые всполохи разрезали горизонт красно-рыжими хвостами, на мгновение озаряя зубчатый край далёкого леса.

— Огнь небесный, — подумалось Аленушке, и она прижалась лбом к холодному стеклу, — Страшен он. На головы неправедных опустит Михайло Архангел свой пламенный меч, ежели те вовсе последний стыд потеряют. Да и Илья-громовержец тоже силён. Как запряжёт свою колесницу огненную, да поедет на ней по хрустальному небосводу, так молнии и засверкают, раздирая ткань мира.

Думы Аленушкины, плавные и тягучие, как река в туманное утро, прервал голос барыни из-за закрытой двери, что находилась аккурат за её спиной. Голос был усталым, но повелительным.

— Аленушка! Поди сюда! Пелёнок дай чистых для Мишеньки!

Девка подхватилась, словно спугнутая птица, и побежала к большому дубовому шкафу, в котором на полках, застланных кисеёй, разложены были чистые, тончайшие, кружевные пелёнки да чепчики для барского первенца, что родился четыре месяца назад – Михаила Андреевича. Аленушка достала штук пять, не глядя, но тут же уронила всё на пол, замешкалась, принялась поднимать, да складывать заново, стараясь сделать всё аккуратнее, поглаживая нежные ткани.

— Аленушка! Да слышишь ли ты? — голос барыни, Екатерины Дмитриевны, зазвучал сердитее, с оттенком нетерпения.

— Иду, иду, сударыня! — отозвалась Аленушка, бросилась к двери, но тут же запнулась о собственный подол и, запутавшись в его складках, грузно упала на полированные половицы, ударив колено.

— Да что за наказанье с ней? Чистая бестолочь, а не девка, — послышалось из-за двери тихое, но отчётливое ворчание.

Аленушка, покраснев от стыда, вбежала наконец-таки в спальную и протянула барыне белоснежные кружева, лёгкие, как пух. Комната была погружена в полумрак, освещённый лишь одной сальной свечой в серебряном подсвечнике. Воздух пах лавандой и тёплым детским молоком.

— Ну, что же ты, так долго, Аленушка? Мишенька уже весь извёлся. Вишь, пелёнки у него все мокрые, сменить надобно. Возьми-ка вот эти, и снеси в прачечную. С утра Акулина всё постирает. Сама не трожь. Она своё дело знает, на совесть стирает, — сказала барыня, не глядя на девку, вся поглощённая младенцем.

Аленушка кивнула и подняла с ковра ворох таких же белоснежных кружев, что облаком покоились под зыбкой, украшенной шёлковыми лентами цвета утренней зари и затейливой вышивкой. Люлька эта была целым произведением искусства, Екатерина Дмитриевна-то её из самого Новгороду заказывала, у какой-то известной мастерицы. Аленушка, когда впервые-то люльку эту увидала, так дух у неё захватило – ровно райская колыбель для ангелочка была та зыбка. Вся-то пышная, мягенькая, дитё в ней, что на материнских руках лежать будет. Барыня Екатерина Дмитриевна, облачённая в голубую, небесного цвета ночную сорочку, с накинутою поверх кружевной накидкою, с растрепавшейся русой косой, переброшенной через плечо, и в изящных домашних туфлях на каблучке, отороченных у носочка лебяжьим пухом, хлопотала над широкой постелью, на коей лежал свёрток с младенцем. Она с умильными ужимками склонялась над ним, тетёшкая и пестуя дитё, что-то пришёптывала, напевала старинную колыбельную, смеялась тихим, счастливым смехом.

— Ну, ты, глянь, каков Мишенька! Сладкая булочка, золотой мой. Уж как мы его ждали. Счастье ты наше ненаглядное, — Екатерина Дмитриевна опустила лицо в кружевное облако и звонко, нежно чмокнула сына в макушку, где пульсировал родничок.

— Ступай, ступай, Аленушка, чего встала? И без того нынче луна дурная, беспокойная. Мишенька завсегда в такие ночи беспокойный. Иди, мне дитё кормить надо.

Аленушка снова кивнула, поклонилась барыне и вышла из покоев, бережно неся ворох белья. Унеся пелёнки, куда ей было велено, она вновь уселась на свою лавку, заняв привычный пост у окна, и, положив голову на сложенные руки, принялась за любимое своё занятие – размышлять о том, да о сём. Лунный серп уже почти совсем растаял, уступив место густой, непроглядной тьме, из которой теперь выступали лишь самые яркие звёзды. Тишина стала ещё глубже, звенящей. Не заметив как, под мерный стук старинных ходиков в гостиной, девица задремала, и сны её сплелись с видениями наяву…


Барыня Екатерина Дмитриевна, перепеленав Мишеньку, уселась в тёмный угол, подальше от окна, чтобы призрачный свет убывающей луны не падал на младенца, коего она держала на руках, и обнажила грудь. Склонившись над ребёнком, она улыбнулась усталой, но бесконечно нежной улыбкой, вложила розовый сосок в крошечный, жадный детский ротик и, прикрыв глаза, устало откинулась на резной подголовник кресла-качалки. Качалка тихо поскрипывала, задавая ритм ночи.

— Кушай-кушай, Михаил Андреич, расти большим, крепким да умным, — барыня принялась потихоньку раскачиваться, и скрип дерева слился с тихим посапыванием младенца, — Кушай да засыпай, ангелочек мой.

Из гостиной доносилось тихое, мерное, убаюкивающее движение ходиков, отсчитывающих секунды, минуты, часы. Все домашние спали. Челядь, умаявшись за день на работах, видела десятый сон. Только барина, Андрея Николаевича, нынче не было в поместье. Он отбыл на охоту в дальние угодья ещё с обеда, сказав, что вернётся к утру. Екатерина Дмитриевна, придерживая сына, чтобы тому было удобно сосать живительное материнское молоко, вдруг почувствовала, как рот её скривился внезапно в ломаную, горькую линию. Она вновь, против воли, вспомнила те неприятные, тёмные события, что приключились с ними недавно, и кои забыть никогда, никогда будет невозможно. А всё из-за этой вертихвостки, молодой дочери соседей-помещиков, Аграфены Семёновны. Барыня звонко прищёлкнула языком от досады, но тут же осеклась и поглядела на ребёнка – не разбудила ли? Но нет, Мишенька спал, лишь иногда покряхтывая во сне, сжимая маленькие, беспомощные кулачки, и морща бархатный носик. И Екатерина Дмитриевна, не в силах сопротивляться, погрузилась в пучину своих тяжких дум.

Случилось это сразу после рождения Мишеньки. На сороковой день, когда дитё окрестили, собрали они с супругом гостей и родственников на крестины. Народу было видимо-невидимо. Зал гудел, как растревоженный улей, все весело разговаривали, обсуждали последние новости, светские события и, конечно же, наперебой нахваливали молодых родителей и их долгожданного наследника. Михаил родился у супругов только спустя шесть долгих, томительных лет после свадьбы. До того барыня уже отчаялась и втайне считала себя пустоцветом, бесплодной смоковницей. Ездили они и в губернский город, к светилу медицины, к профессору Мельникову, кой славился в высших кругах, как знаток своего дела. Екатерине Дмитриевне пришлось перенести у него престыдное, унизительное обследование, но она мужественно стерпела этот срам, лишь бы уже понять, отчего её лоно отторгает всех зачатых ими с мужем младенцев, один за другим уходящих в небытие на ранних сроках. Профессор прописал дорогие лекарства и длительный отдых на минеральных водах Кавказа. Однако всё казалось напрасным. И вот, когда уже не чаяли, не надеялись, она понесла и, благополучно выносив, разрешилась от бремени крепким, звонко кричащим сыном, названным в честь её отца, Михаилом. Отец её был человеком состоятельным, владел лавками и складами в городе. Иные злые языки поговаривали, что муж её, Андрей Николаевич, и женился-то на ней только затем, чтобы поправить бедственное своё положение, пошатнувшееся из-за отцовских долгов, ну а отец её, Михаил Петрович, решил сделать выгодную партию и привить будущим внукам дворянскую кровь и почётный титул. Но Екатерина Дмитриевна свято знала и верила, что это не так. Они с Андреем нежно, страстно любили друг друга, он так пылко признавался ей в своих чувствах под сенью старой липовой аллеи, так настойчиво, но благородно ухаживал за нею и добивался её расположения, что сомнений быть не могло – он крепко, навеки любит её. А что болтают, так на то они и сплетники, чтобы множить зло и радоваться чужому несчастию, как манну небесную.

Но в тот злополучный день уверенность Екатерины Дмитриевны в чувствах своего супруга пошатнулась, дала трещину, ибо она застукала его с девицею Аграфеной в дальней зале, где стоял старинный, полированный до зеркального блеска рояль. Муж её придерживал Аграфену за тонкую талию, усадив на краешек инструмента, а бесстыдница, закинув голову, нагло и вызывающе хихикала, с вожделением и вызовом поглядывая на мужчину. Завидев Екатерину Дмитриевну в дверях, супруг смутился, отпустил девицу, и что-то невнятно пробормотал в своё оправдание, тут же выйдя прочь, и, удалившись к шумным гостям, а вертихвостка Аграфена, даже не покраснев, продолжала сидеть и пялиться на барыню, ехидно и зло улыбаясь и не отводя наглых, светлых глаз. А ведь однажды Екатерина Дмитриевна подслушала у прислуги шёпот, что барин-то давно тайком имеет дела с девицей Семёновой, та, де, положила на него глаз, ведь ей пошёл уже двадцать второй год, а она всё была не замужем и уже считалась в округе старой девой, что сулило ей незавидную участь. Когда барыня вошла в комнату, где судачили служанки, все разом замолчали, и как она ни пыталась потом выпытать что-то у своей доверенной горничной, ни слова более не услышала. И барыня решила тогда, что это всё людские толки, чепуха одна, зависть чёрная, да и забыла как-то об этом. И вот сейчас, застав мужа с Аграфеною, Екатерина Дмитриевна задумалась, и в сердце её поселился холодный, острый осколок сомнения. Но вскоре ей стало не до того. Спустя три дня после крестин Мишеньки, мальчик захворал.

Его словно подменили. Спокойный и румяный, похожий на спелый персик, сделался он вдруг бледным, восковым и капризным, всё время плакал тонким, жалобным плачем и сучил ножками, будто от боли. Решив, что это обычные младенческие колики, барыня подавала младенцу укропную водичку, тёплые примочки на животик, но ничего не помогало. Вызвали из города врача – тот тоже не нашёл ничего явного, велев барыне пить больше горячего чаю с миндальным молоком и гулять с ребёнком на свежем воздухе. А потом, неделю спустя, Екатерина Дмитриевна, перестилая зыбку, нашла под пышною перинкой из лебяжьего пуха, у самого изголовья, маленький, туго свёрнутый узелок из детского чепчика, а в нём – две сморщенные куриных лапки, перевязанные в форме креста чёрными и алыми, как кровь, нитями, скреплёнными жёлтым воском, будто накапанным со церковной свечи, и со всех четырёх сторон того «креста» торчали, вонзившись остриём наружу, четыре ржавые, тусклые иглы. Барыня ужаснулась, рука её дрогнула – нешто порча? Кто мог такое подкинуть в дом, подложить прямо к младенцу? И тут же, словно вспышка молнии в ночи, всплыла в памяти довольная, наглая морда девицы Семёновой в зале с роялем. А ведь зала та находится у самой лестницы, аккурат через коридор от спальни барыни, где сейчас стояла и колыбель. Туда легко мог проскользнуть кто угодно в суматохе праздника.

— Мерзавка, — барыня побелела от гнева, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони, — Ну, я ей это так не оставлю. Не бывать этому.

Тайком, через верного человека, вызвала она к себе бабку Варвару, прозванную так за красивые, складные речи и знание трав – в открытую делать такое барыне, дворянке, не пристало, и едва дождавшись её прихода под покровом вечерних сумерек, всё, дрожащим от волнения голосом, поведала старухе, протянув тот зловещий свёрток.

Та взяла его в свои корявые, узловатые пальцы, долго разглядывала, поворачивая к свету лучины, почмокала беззубыми губами, оглядела подклад со всех сторон, нахмурила седые, лохматые брови и сказала сиплым голосом:

— Сильная порча. Знающей колдуньей делана. Не нашенские это приёмы. Можа из городу кто, из столицы. Я не смогу помочь. Не по моим силам эта работа. Тут другая наука нужна.

И как барыня не умоляла, какие богатства, какие дары не сулила, старуха только качала своей древней головой и твердила, как заведённая, глядя куда-то в угол:

— Не могу. Не в моих силах. Иглы те, вишь, в покойника на ночь втыкали, а после в работу пустили. Как покойник в могиле гнить начнёт, тленом расползаться, так и младенец твой чахнуть будет, сохнуть, покуда не помрёт. Утянет он его за собой в сырую землю. Девка молодая, но со злобой большой делала. Сначала дитё сгубит, а следом и тебя хочет уморить, чтоб дорогу расчистить. А всё из-за супруга твоего, из-за мужниной ласки завертелось. В нём, в его измене, корень дела.

Екатерина Дмитриевна в сердцах прогнала бабку, швырнув ей вслед горсть серебра, и осталась одна со своей бедой и страхом. Кто же сумеет ей помочь? Нет сомнений теперь в том, что проклятый подклад сделала и подбросила Семёнова. Дрянь. Она за всё ответит, паскуда. И Екатерина Дмитриевна, отринув гордость и страх, другим же днём, под предлогом визита к тётке, отправилась в губернский город, с тем, чтобы найти ту, кто сумеет ей помочь, кто сильнее деревенской знахарки. И нашла, после долгих расспросов в тёмных переулках. Люди указали ей на один неприметный дом у самой реки. Принял её там сухонький, с глазами-щёлочками, старик. Выслушал молча, взглянул на подклад, понюхал его и сказал коротко, что возьмётся за работу. Только, де, сказывать о том, никому нельзя, даже мужу, а то сила обернётся против неё.

— Каждый день, ровно в полночь, ко мне езди сорок дён и дитё привози. Сниму я порчу постепенно, по ниточке, и верну всё злодейке, сторицей. И да, крест-то нательный с шеи у младенца сними на время обряда. Не смогу я с ним, мешает.

Так и стала делать Екатерина Дмитриевна. Тайком, под видом ночных прогулок для здоровья ребёнка, уезжала она в крытой кибитке с верным кучером. И к счастью, муж ни о чём не заподозрил, поглощённый своими делами, охотами и, как шептались, визитами к Семёновым. Она сказывалась, что к новому доктору ездит, а тот шибко и не интересовался, кивая рассеянно. Тем более Мишеньке полегчало, цвет лица вернулся, плач стал реже. Только вот в такие ночи, как нынешняя, на исход луны, когда тени длинны и силы тьмы крепки, мальчонка вновь становился беспокойным, хныкал во сне. Ну, да ничего, всё пройдёт, осталось недолго. А поганке этой, Аграфене, уже прилетело, лежит вон, говорят, помирает, язвами страшными, трупными пошла всё тело. Ни один лекарь, ни один знахарь помочь не может, руками разводят.

— Так тебе и надо! Хотела чужого мужа, чужое счастье получить, а получишь сырую могилу да червей, — усмехнулась в темноте Екатерина Дмитриевна, и усмешка эта была страшной, — А саван белый будет тебе платьем подвенечным, злодейка!

Она с бесконечной, жадной любовью посмотрела на своё дитя, которое сладко, глубоко спало в её объятиях, и тихонько поднявшись с кресла, осторожно, как драгоценность, уложила сына в колыбель, проследив за тем, чтобы лунный свет не проникал сквозь плотные шторы, а затем, измождённая, прилегла и сама, тут же проваливаясь в тяжёлый, беспокойный сон.


Аленушку разбудили громкие, душераздирающие вопли, вырывавшиеся из спальни барыни. Она всполошилась, соскочила с лавки, голова её закружилась спросонья, и она ухватилась за резной угол шкафа, чтобы не упасть. Сердце колотилось, как птица в клетке. А из кухни уже бежала, крестя себя, Ульяна со склянкою тёмного лекарства в руках, а за нею, тяжёлой поступью, неслась Фёкла Игнатьевна, ключница, главная по домашней прислуге. Они пронеслись мимо Аленушки, чуть не сбив ту с ног, и скрылись за дверью спальни, откуда неслись страшные, леденящие кровь в жилах, вопли, больше похожие на вой раненого зверя, чем на человеческий голос. Аленушка, поколебавшись мгновенье, последовала за ними. Она знала, что её помощь может понадобиться, но всё ж таки пока ещё не могла привыкнуть к этим жутким сценам, что случались всё чаще и чаще. Поначалу только на убывающей луне, а в последнюю неделю уже трижды было. Оттого и караулили они по очереди барыню, ночуя у той под дверью. Барыня Екатерина Дмитриевна – лохматая, с распущенными волосами и со страшным, перекошенным гримасой ужаса лицом – билась в жестоком припадке. Она каталась по ковру и рвала на себе тонкую сорочку. Изо рта её шла пена, слюна стекала по подбородку. Глаза безумно вращались, сверкая белками, не видя ничего вокруг. Одним резким движением она выдрала целую прядь своих роскошных волос, и по виску, смешиваясь с потом, потекла тонкая струйка крови. Кожа её, некогда белая и нежная, теперь была обезображена многочисленными мокнущими язвами и тёмными струпьями, внушающими нестерпимый ужас и жалость.

— Барыня, барыня, матушка, что вы, нельзя так, нельзя, успокойтесь, — уговаривала её Ульяна, стараясь поймать её мечущиеся руки, а тем временем высокая, жилистая и широкоплечая, как заправский работник, Фёкла Игнатьевна, без лишних слов, одной сильной рукой подняла барыню с пола и, крепко сжимая, чтобы та больше не повредила себя, понесла, волоком, к широкой постели.

— Где Мишенька?! Где мой сын?! Где ребёнок?! Убили! Убили его! Отняли! — кричала Екатерина Дмитриевна, брыкаясь и пытаясь кусать воздух, словно загнанная в угол тварь.

— Чего глядишь, очумела? Убирай скорее! Ишь, опять накрутила, — Ульяна, отвлекаясь на миг, кивнула Аленушке на свёрток в люльке, который барыня в припадке сбросила на пол.

Аленушка, сжавшись от страха, схватила его и выбежала из спальни, не в силах видеть более эту жуткую, раздирающую душу сцену. В соседней комнате, дрожащими пальцами, она развернула многочисленные пелёнки и вынула оттуда обычное полено, что было спелёнуто в них для весу и вида. Кинула его с глухим, бессмысленным стуком к печи, и, свернув пелёнки, понесла в прачечную, чтобы замести следы. Когда она вернулась, барыня уже успокоилась, силы оставили её, и она только рыдала горько и безутешно, лёжа на подушках, уставясь в потолок пустыми глазами. Ульяна, споившая ей прописанный доктором успокоительный раствор из склянки, стояла рядом и гладила её по исхудавшей, покрытой язвами руке, утешая как ребёнка, монотонным голосом:

— Будет, будет, сударыня, всё пройдёт, минет. Дурная луна нынче была, сила ейная на исходе. А завтра солнышко взойдёт, и будет легче. Тише-тише, спите, матушка.

Наконец, под действием снотворного, барыня уснула, но сон её был тревожен, она всхлипывала и вздрагивала. Бабы вышли из спальни, притворив за собой дверь на щеколду, и пошли на кухню – испить горячего чаю с малиновым вареньем перед тем, как приступить к дневным, бесконечным хлопотам. К ним, притихшая, присоединилась и Аленушка.

— Беда-то какая, истинно беда, — вздохнула, усаживаясь на лавку, Фёкла Игнатьевна, и в её голосе звучала неподдельная усталость и скорбь, — Никак не отойдёт барыня после смерти Мишеньки. Совсем рассудок помутился. Да и барин хорош, сердечный, пропадает дни и ночи напролёт с этой девкой, Семёновой. Прямо бесстыдство.

— Думается мне, что выжидают они, покуда Екатерина-то Дмитриевна помрёт вслед за сыночком, да и повенчаются опосля, не мешкая. Судя по всему барыне-то уж недолго осталось, не ест ничего, не пьёт, вся высохла, свеча догорающая. И доктор, и знахари – все руками разводят, помочь не могут, — оглядевшись по сторонам, и, склонившись к самому столу, чтобы не слышно было за стенами, прошептала Ульяна, — И с чего только младенчик-то помер? Внезапно, без хвори видимой?

Она горько вздохнула, вытирая уголок глаза концом фартука:

— Ить такой розовощёкий был, крепенький, гожий… В одно утро не проснулся, и всё. Вот что судьба-злодейка, зависть людская делает. Сердце разрывается глядеть.

— И как нам житься-то будет при новой барыне, ежели эдак случится? — покачала своей седой головой Фёкла Игнатьевна, — Анна-то Семёнова, бают, шибко крута нравом, сварлива и прижимиста, не чета нашей кроткой, доброй Екатерине Дмитриевне. Замучает поборами да придирками.

Бабы склонились над дымящимися глиняными чашками, горестно цокая языками и продолжая шептать, обсуждая мрачные перспективы. Аленушка же не слушала их разговора, она по своей вечной привычке глазела в окно, мечтая о чём-то своём, далёком от этих тяжких, взрослых забот. Наступало утро. Ночь, уставшая от собственного мрака, начала отступать. Нежно-розовая, прозрачная дымка покрыла сад невесомой, влажной вуалью и упала бисером алмазной росы на примятую траву, на паутинки, растянутые между ветвей сирени. Там, на самом горизонте, где находилось старое сельское кладбище с покосившимися крестами, почудился Аленушке средь уходящей, сизой пелены тьмы, на чёрном, звёздном плаще царицы-ночи, неясный, но прекрасный образ. Образ женщины в белых одеждах с младенцем на руках, что белым, сияющим облаком нарисовался на светлеющем небе. Мать с безмятежной, светлой улыбкой смотрела на своё дитя, прижимая его к груди, и кивала головою, словно благословляя спящий мир. Затем подняла ясные глаза и посмотрела прямо на Аленушку, а после плавно развернулась и пошла прочь, растворяясь в золотистых лучах восходящего солнца. Аленушке показалось на миг, что это барыня их, Екатерина Дмитриевна, но не истерзанная болезнью, а прежняя, красивая и добрая, с сыночком своим Мишенькой, живым и здоровым. Она моргнула, протёрла глаза, и видение тут же исчезло, оставив после себя лишь чувство странного, щемящего покоя.

— Почудилось, — тихо сказала себе Аленушка, но в сердце её затеплилась маленькая, тёплая искорка надежды, что, может, не всё так беспросветно, может, есть где-то там, за гранью, место, где нет ни боли, ни измен, ни чёрной порчи.

Через несколько дней Екатерины Дмитриевны не стало. Она уснула на рассвете и не проснулась, и на лице её, наконец, застыло выражение давно забытого мира, будто в последний миг она увидела то самое светлое видение, что привиделось Аленушке. А в имении, между тем, жизнь, глухая к отдельным судьбам, готовилась течь по новому руслу, подчиняясь неизменному закону утраты и обновления, подобно тому, как убывающая луна в свой срок вновь возвращается на небосклон, полная и чистая, чтобы озарять мир своим холодным, прекрасным светом.


Оставь комментарий

Рекомендуем