1941 год. Деревня зубами скрипела, пока не увидела, как он выносит её из подсевшего лагеря не на руках, а в седле коня, украденного у фрицев

Деревня Осиновка в тот год утопала в небывалой июньской духоте. Воздух, густой от запаха нагретой смолы, спелой земляники и пыли с проселочной дороги, словно замер в тревожном ожидании. Даже куры лениво переступали у плетня, а старый пес Васька, прикорнув в тени ракиты, лишь изредка помахивал кончиком хвоста, отгоняя назойливых мух. Казалось, сама природа затаила дыхание, предчувствуя надвигающуюся бурю. Но для жителей деревни, привыкших к размеренному круговороту полевых работ, главным событием того лета стал вовсе не зной, а невиданное доселе чудо — на большом лугу у перекрестка четырех деревень раскинул свой пестрый шатер странствующий цирк.
Часть первая. Слезы и предчувствия
— Тетя Галя, тетя Галя, Мирон что начудил! — Пухлая, белокожая, с лицом, напоминающим спелый персик, Вероника в слезах ворвалась в двор Кубиновых. Слезы оставляли блестящие дорожки на ее щеках, а в голубых, как незабудки, глазах стояла смесь обиды и торжества.
— Что натворил опять? — С наигранной строгостью, но с невольной улыбкой в уголках губ спросила Галина Семеновна. Она отложила в сторону лукошко с недолущенным горохом и обтерла руки о передник. Со снисходительной, давно сложившейся нежностью поглядела она на девушку, которую с пеленок мысленно звала своей невесткой.
Вероника, Зойка для всей деревни, жила по соседству и с младенчества была любимицей Галины. «Беленькая, пухленькая, хорошенькая! — частенько думала женщина. — Настоящая славянская краса, кровь с молоком». Когда Вероника была ребенком, Галина любовалась ею, и в сердце теплилась тихая надежда: придет пора, и поженятся ее Мирон на этой прелестнице.
Сын Галины, Мирон, рос крепким и работящим парнем, с тихим, но упрямым нравом. Они с Вероникой были ровесниками, вместе бегали по лужам, вместе ходили в школу за семь верст. Деревня давно свела их воедино в своих разговорах и чаяниях. Вместе ребята взрослели, ссорились из-за пустяков и мирились под нахмуренным взглядом тети Гали. Казалось, сама судьба медленно, но верно вела их под общий венец.
Вероника была девицей с характером — единственная дочь в семье, где до нее родились пятеро сыновей. Ее капризы и вспыльчивость Галине даже нравились: своенравная, но отходчивая, веселая, но с гонором. А еще она была расторопной хозяюшкой и, самое главное, души не чаяла в Мироне. Девушка с детства была уверена в своем праве жаловаться тете Гале на его проделки. И мать частенько, подыгрывая, бранила сына за то, что «девочку обидел». Старая, слаженная игра. Вот и сейчас, задыхаясь от рыданий, Вероника прибежала за поддержкой и справедливостью, уверенная, что свекровь (будущая, несомненно!) заставит своего «негодного» сына поступать по-Зойкиному.
— Чего молчишь-то? — Насмешливо, но ласково спросила Галина, протягивая девушке краюху свежего хлеба. — Неужто опять лягушку тебе за шиворот запихнул? Или косы твои, словно пшеничные колосья, в крапиве выпачкал? Вроде бы детство-то ваше кончилось, пора бы и умом-разумом обзавестись.
Вероника и Мирон уже давно не были детьми. Девушке минуло семнадцать, а парню стукнуло восемнадцать. Веронике уже страстно хотелось, чтобы все между ними стало «по-взрослому», серьезно и торжественно, как подобает жениху и невесте. Но Мирон словно не замечал этого, относясь к ней по-старому — с легким подтруниванием, с обидной, на ее взгляд, снисходительностью, будто к сестренке-несмышленышу.
— Нет, теть Галь, на этот раз совсем худо Мирон поступил, — выдохнула девушка, и новые слезы брызнули из ее глаз. Она убивалась так искренне, что даже на ее белоснежной, фарфоровой коже выступили алые пятна. Нос покраснел, щеки пылали жаром.
Галина Семеновна пристально взглянула на нее, и в душе шевельнулась первая, едва уловимая тень тревоги. Неспроста, видать, ревет Вероника. Потому отвлеклась женщина от своих дел, привлекла плачущую девушку к себе, усадила на лавку у крыльца и гладить по волосам начала, успокаивать.
— Ну, полно тебе, солнышко, слезы-то проливать, — заговорила мать Мирона мягким, напевным голосом. — Скажи лучше, чем мой безобразник на этот раз провинился? На деревьях, что ли, снова сидит, на тебя сверху ухмыляется?
— К цирковой он ходит, теть Галь, — выпалила Вероника, всхлипывая. — Влюблен в нее, пленен, как черт ладаном! На меня уж и смотреть не хочет, глаза его только для той вертлявой твари горят!
— Да с чего ж ты такое взяла? — ахнула Галина, и по ее спине, несмотря на зной, пробежал холодный, скользкий мурашек. — Кто тебе такую нелепицу нашептал?
— Сам сказал, теть Галь! — заголосила Вероника, и в ее голосе прозвучала уже не только обида, но и злорадство: вот, мол, поймала, теперь ты, тетя Галя, увидишь, какой у тебя сын непутевый. — Вчера у колодца я его повстречала, спрашиваю, куда путь держит такой нарядный. А он мне, смотря куда-то поверх моей головы, словно я пустое место: «На представление иду. Там настоящее чудо есть». И глаза у него… Скажи ему, чтоб не ходил, запрети! Прикажи!
— Ну-ка, цыц, вот еще что удумала, — уже без прежней ласки, строго прикрикнула Галина. — Указывать мне стала, как со взрослым сыном управляться. Глупости говоришь, ревность тебя слепит!
И хотя напустилась женщина на Веронику, отчитывая ее за пустые выдумки и наветы на доброго парня, в сердце ее поселилась тяжелая, темная догадка. Неспроста девчонка верещит про цирковую. Ох, неспроста. Она знала упрямый, молчаливый нрав своего Мирона. Если уж что в голову заберет — не выбьешь.
— Иди-ка домой, Вероня, — сказала Галина, уже твердо и безапелляционно. — О глупостях меньше думай, лучше матери помоги по хозяйству. А с сыном своим я, когда надо будет, поговорю.
Развернула она девушку за плечи, лицом к калитке, и легонько подтолкнула к выходу. Сама же, оставшись одна, в сердцах бросила под нос бранное слово. Разозлилась она в тот миг и на Веронику с ее капризами, и на Мирона своего непредсказуемого, а больше всего — на неведомую девчонку-циркачку, которая смела своим появлением нарушить тихий, предопределенный ход осиновской жизни.
Часть вторая. Багряная всадница и немой восторг
Цирк, что раскинулся на лугу, был маленьким миром, отличным от всего, что знали деревенские. Миром блестящей мишуры, смелых улыбок, лошадиного пота и тайны. Там были ловкие акробаты, чьи тела изгибались, как ивовые прутья; унылые клоуны с печальными глазами, скрытыми под густым гримом; старый фокусник с волшебными, вечно занятыми руками. Пять белых, как зимний снег, коней и две вороные лошадки с гривами, заплетенными в сотни мелких косичек, были гордостью труппы. Говорящий попугай цвета изумруда важно восседал на шесте у входа, поражая приходящих отрывками из Шекспира и деревенскими дразнилками, которым научился от местных мальчишек. Но истинной жемчужиной, сердцем и душой этого странствующего царства была она — воздушная гимнастка и всадница Тавифа.
Цирк редко задерживался на одном месте больше недели. Но здесь, на перепутье четырех деревень, зрители не переводились. Стекались они сюда, как на праздник, целыми семьями, с детьми и стариками. Уже две недели пестрый шатер красовался на лугу, а вокруг него вырос целый временный городок из походных палаток, деревянных лавок, брезентовых навесов и двух огромных, видавших виды фургонов. Для деревенских это было событие грандиозное, почти невероятное.
— Мам, отец, а пойдем цирк смотреть, — уже который день упрашивал родителей Мирон. — И Володьке малому интересно будет. Говорят, там такое показывают, что дух захватывает.
— Чего это ты выдумал, цирк какой-то, — ворчал, не отрываясь от починки хомута, Григорий Ильич, отец семейства, человек основательный и не склонный к легкомысленным затеям. — Иди с Володей да мать с собой возьми, погуляйте. А мне и без того веселья дел по горло хватает.
Галина же с радостью согласилась. В ее жизни, состоящей из бесконечного круга хлопот, ярких красок было мало. Да и младшего сынишку, Володьку, десяти лет от роду, хотелось порадовать.
— Мы и Вероню возьмем с собой, — воскликнула она, многозначительно подмигнув Мирону. — Девчонке ж тоже мало в нашей глуши веселья, пусть разгонится немного.
Мирон лишь пожал плечами. Он как-то и не думал о Веронике, его мысли были заняты другим, смутным и трепетным ожиданием. Но если уж матери так угодно, он не стал возражать.
Представление и впрямь было замечательным. Галина, Мирон, Вероника и маленький Володя смеялись до слез над клоунами, замирали, следя за полетом акробатов, ахали от чудес фокусника. Но когда на манеж под торжественные, пронзительные звуки трубы вынеслась Тавифа, мир для Мирона сузился до размеров освещенного круга под куполом.
Она появилась, как видение, на спине вороного жеребца. Ее наряд был цвета спелой малины, усыпанный тысячами сверкающих чешуек, ловивших и дробивших свет. Длинные, темные как смоль, волосы были убраны в строгую, но изящную косу. Лицо ее было не классически красивым, но необыкновенно выразительным — с высокими скулами, тонким носом и огромными, слишком большими для этого личика, глазами цвета темного меда. Она не просто ехала — она парила, танцевала, жила в едином ритме с мощным животным. То вставала в стойку на руках, ее тело вытягивалось в тонкую, напряженную струну против неба из холста. То легко, будто пушинка, переворачивалась в сальто, и багряный шлейф ее одеяния вспыхивал в воздухе языком пламени. Потом она опускалась на колени, широко раскидывала руки, и в этой позе была одновременно и покорной, и торжествующей.
Движения Тавифы завораживали всех, но то, что происходило в душе Мирона, было сродни потрясению. Он забыл дышать. В его ушах стоял лишь звон собственной крови и эта странная, зовущая музыка. Он видел не просто трюк, а воплощенную грацию, дикую свободу и какую-то древнюю, почти забытую печаль, сквозившую в каждом ее жесте.
В какой-то момент Вероника, заметив его остолбеневший взгляд, повернулась и хотела что-то шепнуть ему на ухо, как делала всегда. Но слова застряли у нее в горле, когда она увидела его лицо. Оно было преображено. Все привычные, домашние черты — добродушие, легкая насмешливость — стерлись. Взгляд его горел изнутри темным, незнакомым ей огнем, был устремлен к этой тонкой, гибкой фигурке в багряном, словно пытаясь впитать в себя каждый ее миг, каждое движение.
— Чего уставился на нее, как одуревший? — прошипела Вероника, и в голосе ее зазвучала острая, режущая нотка. Она толкнула Мирона локтем в бок.
Он не почувствовал толчка. Он был там, в центре манежа, летел вместе с ней, чувствовал под собой упругость конского крупа, свист ветра в ушах.
— Мирон! — уже громче, с обидой и злостью прошептала девушка, снова толкая его.
— Отстань! — резко, сквозь зубы бросил он, даже не глядя на нее, и отвел ее руку. Взгляд его, мельком скользнувший по Веронике, был настолько чужим и отстраненным, что у девушки похолодело внутри. Она надула губы, слезы вновь навернулись на глаза, но она сжалась в комок и до конца представления не проронила ни слова.
Всю дорогу домой, под розовеющее вечернее небо, Мирон молчал. Он шел, уставившись под ноги, не слыша оживленной болтовни Володи, не вслушиваясь в тихий разговор матери и Вероники.
— Не понравился мне цирк! — с напускным презрением заявила Вероника, ломая тонкую ветку с куста бузины. — Лошади какие-то заморенные, не то что наши, колхозные. И эта… эта обезьяна в красном — просто полоумная какая-то! Все скачет, скачет, будто на угольях горячих.
— Отчего ж полоумная-то? — удивилась Галина, которой представление пришлось по душе, особенно радость младшего сына. — Ловкая очень, смелая. И видная девушка.
— Тощая, как щепка, — фыркнула Вероника, закатив глаза. — И глаза огромные, совиные. Некрасивая.
Галина Семеновна лишь пожала плечами. Поняла она: дело не в цирке, а в том, что Веронику опять задело что-то. Видно, опять повздорили с Мироном. Не стала она допытываться, махнула рукой — сами разберутся, не маленькие.
Однако, вернувшись домой и отправив Володю спать, не удержалась она, чтобы не спросить у старшего сына:
— Мирон, а чего это Вероня так на цирковую всадницу взъелась? По мне так девушка как девушка. Ловкая, видная.
— Тебе понравилась? — вдруг оживился Мирон, и в его глазах, обычно таких спокойных, мелькнул живой, горячий интерес.
— Понравилась, — осторожно ответила Галина, испытывая странное беспокойство. — А чего это ты встрепенулся-то?
— Да так… — Мирон потупился, махнул рукой и быстро вышел во двор, будто спасаясь от дальнейших расспросов.
Галина долго стояла на середине горницы, глядя ему вслед, и качала головой. «Взрослый уже мужик, — думала она с тревогой. — А мужики, они до всего яркого, нездешнего охочи. Особенно если в это яркое одета баба молодая да незнакомая. Ох, не к добру это…»
И правда, вскоре узнала она, что Мирон снова ходил на представление. И еще раз. Она прикрикнула на него, дескать, нечего время попусту тратить, работы невпроворот. Но парень лишь молча слушал, а потом снова уходил куда-то, и глаза его светились тем же странным, далеким светом.
Он ходил туда тайком еще четыре раза. И каждый раз это была и мука, и блаженство. Радость от того, что он снова видит ее, свою недосягаемую, прекрасную Тавифу. И острая, физическая боль при мысли, что скоро — вот-вот — этот пестрый шатер свернут, фургоны запрягут в лошадей, и вся эта сказка умчится прочь, унося с собой единственное чудо, что случилось в его жизни. Он не думал тогда, что совсем скоро мир перевернется, и понятия «чуда» и «кошмара» поменяются местами.
Часть третья. Тень войны и вспышка молнии
Весть пришла внезапно, разорвав тишину деревенского уклада, как гром среди ясного неба. Немец перешел границу. Война. Слово, сухое и страшное, зазвучало в каждом доме, поселилось в каждом взгляде. Григорий Ильич ушел на фронт одним из первых. Мирон рвался за отцом, но пока его время не пришло. Тревожные мысли не покидали его теперь ни на минуту. Он думал об отце где-то на западной границе, о том, что скоро и самому, наверное, придется взять в руки винтовку. Но в самой глубине души, словно запертая в отдельной комнатке, жила другая дума — о цирке, который должен вот-вот уехать, и о ней.
И в тот день, когда над Осиновкой нависли первые, еще робкие тучи тревоги, им овладело неудержимое, иррациональное желание. Он должен увидеть ее еще раз. Хотя бы одним глазком, украдкой. Просто знать, что она еще здесь, на этом лугу, дышит тем же воздухом.
Он почти бежал по пыльной дороге, ведущей к перекрестку. И на опушке, у старой покосившейся березы, его путь преградила Вероника. Стояла она, подбоченясь, лицо было бледным от злости, а в глазах горели обида и упрек.
— Опять туда? К ней? — выдохнула она, и голос ее дрожал.
— Отойди, Вероня, — глухо произнес Мирон, пытаясь обойти ее.
— Нет! — она шагнула наперерез, схватила его за рукав рубахи. — Да над тобой вся деревня смеется, Мирон! Ты ж ей не нужен! Она и имени-то твоего не знает! Она цирковая, ветреная, она завтра уедет и забудет, как тебя зовут!
— Пусть смеются, — еще тише ответил он, и в его тишине была такая твердость, что Веронику передернуло. — И ты смейся, если душа просит. Только знай: я лучше один-единственный раз на нее посмотрю, чем всю жизнь буду на тебя смотреть.
Слова эти, холодные и острые, как лезвие косы, повисли в воздухе. Вероника отшатнулась, будто от удара. Слезы хлынули из ее глаз ручьями, она прошептала что-то невнятное, развернулась и побежала прочь — вероятнее всего, снова к тете Гале. Но Мирону уже было все равно.
Он побежал дальше. И чем ближе был к цирковому полю, тем сильнее сжималось у него сердце. До него донеслись не веселые звуки музыки, а отрывистые, хриплые крики, резкие, чужие голоса, приглушенный плач и дикое, испуганное ржание лошадей. Он прибавил шагу, в груди заколотилось что-то тяжелое и холодное.
Картина, открывшаяся его глазам, врезалась в память навсегда. Несколько повозок были перевернуты, тюки с пожитками разбросаны. На земле, в неестественных позах, лежали знакомые по представлениям артисты. Один из белых коней лежал без движения на боку. Двое незнакомых мужчин в грязных, поношенных одеждах грубо отвязывали остальных лошадей. Это были не солдаты — это были мародеры, воспользовавшиеся общей паникой и неразберихой.
«Где же она?» — пронеслось в голове у Мирона, затмевая все, даже страх. И в тот же миг из самой дальней, большой палатки донесся сдавленный женский крик, тут же прерванный грубым мужским окриком.
Тогда Мирон перестал думать. Он действовал, повинуясь слепому, животному порыву. Подхватив с земли тяжелую дубовую плаху, что служила, видимо, подпоркой для навеса, он ворвался в палатку.
Там, в полумраке, коренастый бородач в засаленном пиджаке пытался сорвать с Тавифы ее багряную накидку. Девушка отбивалась молча, сжавшись в комок, ее глаза, огромные и черные от ужаса, были широко раскрыты.
Удар пришелся точно в висок. Мародер ахнул, захрипел и рухнул на пол, как подкошенный. Мирон бросил плаху, устремился к девушке. Лучистые, полные бездонного страха глаза Тавифы встретились с его взглядом. Он не сказал ни слова, лишь резко мотнул головой к выходу и протянул ей руку. Девушка, не раздумывая, вцепилась в нее мертвой хваткой.
Они выскользнули из палатки, будто тени, нырнули под растяжку шатра и метнулись к спасительной линии леса, что синела в отдалении. Бежали, не оглядываясь, пригнувшись, слыша за спиной сперва лишь собственное тяжелое дыхание, а потом — нарастающий гул поднятой тревоги. Только когда густые заросли ольшаника сомкнулись за их спинами, Мирон остановился, прислонившись к стволу старой сосны, и дал волю отдышке.
Девушка рядом с ним дрожала мелкой, неудержимой дрожью, как осиновый лист на ветру. Слез не было — казалось, весь ужас выжег их дотла.
— Куда? — прошептала она наконец, и голос ее был хриплым, чужим.
— В мою деревню. Осиновка, — так же тихо ответил он. — Будешь жить в нашем доме. С матерью и братом. В безопасности.
Она лишь кивнула, безмолвно. Возражать? Куда ей было идти? Весь ее мир — шатер, кони, запах опилок и пота, товарищи по странствиям — лежал там, на растоптанном лугу, истекая кровью. Она была одна. Сирота среди чужих полей.
Вечером того дня Галина Семеновна ждала сына с тяжелым сердцем. Она собралась выпытать у него всю правду про цирковую всадницу. Но все ее приготовленные речи, упреки и уговоры рассыпались в прах в тот миг, когда Мирон переступил порог дома.
Он вошел не один. За его спиной, робко прижавшись к косяку двери, стояла та самая девушка. Та самая Тавифа. Но теперь она была не блестящим, недосягаемым видением. Она была хрупкой, испуганной, почти ребенком в порванном, запыленном багряном платье. Лицо ее было бледным, глаза огромными, в них застыла бездонная пустота. На тонкой руке темнел синяк.
— Мама, — твердо сказал Мирон, и в его голосе прозвучала такая решимость, какой Галина никогда прежде у него не слышала. — Это Тавифа. Она останется с нами.
Поднялась буря. Галина кричала, упрекала, взывала к здравому смыслу, грозила отцовским гневом. Но Мирон стоял как скала.
— Отца нет, потому главное слово в доме теперь за мной, — заявил он, и в его спокойных глазах горел тот же огонь, что видели под цирковым куполом. — Я не позволю выгнать ее на улицу. Если она уйдет — уйду с ней.
За его спиной Тавифа стояла, не поднимая глаз, будто не смея дышать. И в этот момент Галина, сквозь пелену собственного гнева и разочарования, увидела не «вертлявую циркачку», а глубоко несчастную, осиротевшую девочку, у которой отняли все.
— А как же Вероника? — уже тише, с безнадежностью в голосе спросила мать. — Вся деревня ждала вашей свадьбы.
— Я никогда не обещал ей жениться, — устало ответил Мирон. — Вы все ждали. Я же всегда видел в ней сестру. А теперь… теперь и думать о ней не хочу.
С этого дня в доме Кубиновых поселилась тихая, хрупкая гостья. Мирон души в ней не чаял, оберегал каждым своим взглядом, каждым движением. Галина же встретила ее стеной холодного, вежливого отчуждения. Она не выгоняла девушку — совесть не позволяла, — но и принять не могла.
Вскоре молодые люди обвенчались. Свадьбы не было — просто тихий, скромный обряд в сельской церквушке. Вероника еще несколько раз приходила, и тогда во дворе Кубиновых разворачивались целые спектакли из слез, жалоб и злословия.
— И ведь ни рожи, ни кожи у нее, теть Галь! — шипела Вероника, бросая ядовитые взгляды на окно горницы, где виднелась тонкая фигурка Тавифы. — Лицо темное, глазищи, как у филина, тощая, как жердь!
— И то правда, — с тяжелым вздохом соглашалась Галина, но уже без прежнего пыла. — Не понимаю, что он в ней нашел.
Но жизнь, суровая и требовательная, медленно делала свое дело. Тавифа, или Тая, как ее теперь иногда звали, не роптала. Она молча взяла на себя самую тяжелую работу. Рубила дрова, таскала воду, копала огород — делала все с какой-то отчаянной, звериной старательностью, будто пытаясь отработать свое право на кров и кусок хлеба. Галина с удивлением наблюдала, как это хрупкое существо проявляет недюжинную силу и выносливость. С младшим братом Мирона, Володей, Тая быстро нашла общий язык. Мальчишка привязался к ней, как к старшей сестре, и даже однажды встал на ее защиту перед матерью.
А потом пришла повестка. Мирона забирали на фронт.
Проводы были горькими. Тая плакала беззвучно, крупные слезы катились по ее щекам и падали на грубую ткань его гимнастерки.
— Как же я без тебя, Мироша? — шептала она. — Они меня съедят… твоя матушка и та… девушка.
— Не посмеют, — сурово сказал он, гладя ее по волосам. — Ты теперь хозяйка здесь. Держись. И Володю попрошу — не даст тебя в обиду.
Поговорил он и с матерью наедине. Говорил строго, глядя прямо в глаза:
— Мама, коли в мое отсутствие кто-то Таю обидит — хоть словом, хоть делом, — станет он мне врагом личным. Побереги ее для меня. Она… она теперь моя душа.
Галина, рыдая, кивала. В такой миг готова была на все, лишь бы сын ушел со спокойным сердцем.
Часть четвертая. Испытание холодом и рождение тепла
С его уходом в доме наступила странная, тягучая тишина, прерываемая лишь тревожными сводками по радио да редкими письмами. Работа стала спасением. И тут Галина Семеновна открыла для себя свою невестку заново.
Она видела, как та, стиснув зубы, валит под корень старую березу. Видела, как в лютый мороз, обмотавшись стареньким платком, она чистит двор от снега, и пар от ее дыхания клубится в ледяном воздухе. Видела, как ловко и бережно она ухаживает за коровой, как по вечерам учит Володю читать, водя его пальцем по потрепанному букварю.
Когда приходили письма от Мирона, радовались они вместе. Однажды, получив весточку после долгого, мучительного затишья, Галина в порыве безудержного счастья бросилась обнимать Таю. И тут же опомнилась, смущенно отступила. Но что-то в тот миг надломилось в стене между ними.
Когда писем не было, горевали они тоже вместе, молча сидя за одним столом при тусклом свете керосиновой лампы. И Галина с удивлением ловила себя на мысли, что рядом с этой тихой, сильной девушкой ей самой становится чуточку спокойнее. Тая обладала странным даром вселять надежду без громких слов. Просто своим молчаливым, несгибаемым присутствием.
А вот Вероника все чаще приносила лишь раздражение. Ее глупая, эгоистичная злоба резала слух. Однажды, когда Галина в очередной раз загрустила из-за долгого отсутствия писем, Вероника язвительно бросила:
— А может, и к лучшему, теть Галь. Не вернется — не будет вам, значит, чужачка эта на глаза мозолить. Поделом ему, раз меня, свою, бросил.
Галина замерла, глядя на розовое, самодовольное лицо девушки. И вдруг с криком: «Вон с моего двора!» — схватила помело и выгнала ее. В тот вечер она долго смотрела на Таю, коловшую лучину для растопки, и в сердце ее, холодном и уставшем, шевельнулось нежное, теплое чувство. Что-то вроде жалости, уважения и… да, признания.
С тех пор она стала звать ее только «Таечка», «доченька», «лапонька моя». И девушка оттаяла. В ее глазах, всегда таких настороженных, появился робкий, благодарный свет. У нее ведь никогда не было своей семьи. Цирк был всем — и домом, и семьей. А теперь у нее был кров. И, кажется, появилась мать.
Суровое испытание сблизило их окончательно. Под самый конец войны Галина Семеновна тяжело заболела. Лежать не могла — надо было и дом держать, и Володю кормить, но силы покидали ее с каждым днем. Тая не отходила от нее ни на шаг. Кормила с ложечки, поила отварами из лесных трав, читала вслух старые письма от мужа и свекра, меняла компрессы.
— Прости меня, доченька, — слабым голосом просила Галина в одну из бессонных ночей. — Что плохо я с тобой обходилась вначале. Забитая, темная я была…
— Прощаю, — тихо отвечала Тая, поправляя на ней одеяло. — Вот только рано вы собрались нас покидать.
— Чувствую, лапонька, жизнь из меня уходит, как вода в песок. Сохну.
— Не отдам я вас смерти, — еще тише говорила Тая, и в ее голосе впервые прозвучала несвойственная ей властность. — У меня матери никогда не было. А теперь вы мне ею стали. Неужто позволю я вам теперь уйти?
Так, в этих тихих ночных беседах, в немой заботе, в общей тревоге за далеких мужчин, и выковалась их странная, прочная связь. И Галина, вопреки всем прогнозам, выжила. А потом, как будто в награду, пришло долгожданное письмо от Григория Ильича. А за ним — и от Мирона.
Возвращение и тихая гавань
Победу встретили вместе, обнявшись и плача от счастья. Вернулись с фронта и Григорий Ильич, поседевший, но живой, и Мирон — повзрослевший, с орденами на груди и с той же тихой, но теперь уже счастливой уверенностью в глазах.
Свекор обнял Таю, как родную. А Мирон… Мирон просто смотрел на свою жену, и в его взгляде было все — и тоска долгих лет разлуки, и гордость, и безмерная любовь. И он увидел не ту испуганную девочку в багряном, а сильную, прекрасную женщину, хозяйку этого дома, опору его матери, подругу его брата. Его Таю.
Вероника пыталась еще что-то посеять, пробегала мимо с ядовитыми взглядами, пускала сплетни. Но они теперь отскакивали, как горох от стены. Жизнь в Осиновке пошла своим чередом.
Прошли годы. Выросли дети Мирона и Таи — сын и дочь, у которой были такие же огромные, медовые глаза, как у матери, и удивительная гибкость. Потом пришли внуки, а там и правнуки. Старый дом Кубиновых всегда был полон смеха и жизни.
Уже седовласая Тая иногда, в тихие летние вечера, выходила на крыльцо и смотровала в сторону того самого луга на перекрестке. И казалось ей, что доносится оттуда едва уловимый, как эхо, звук трубы и топот конских копыт. А Мирон, выходя следом, тихо обнимал ее за плечи, и они молча стояли так, слушая, как шумит листва старой осины над крышей — дерева, давшего имя деревне, под сенью которого нашла приют их странная, выстраданная, прекрасная любовь.
Они прожили долгую жизнь. И главным их цирковым номером, самым сложным и самым зрелищным, стал не прыжок через огонь или стойка на руках, а умение пронести одно и то же чувство через годы, разлуки, невзгоды и предрассудки, сохранив его в чистоте и силе. Их история не вошла в учебники, но навсегда осталась в памяти тех мест как легенда о багряной всаднице и деревенском парне, для которых небо стало ареной, а сердце — канатоходцем, сумевшим пройти над пропастью войны и найти свое маленькое, несокрушимое счастье.