Он спас меня из подвала НКВД ради брака по расчету. Она носила его фамилию, как тюремную робу. Скрип кроватей в коммуналке, общий сортир, запах щей в коридоре и наш общий ребенок на троих

Октябрь 1940 года выдался необычно холодным. Желтые листья, словно позолоченные монетки, прилипали к мокрому асфальту, а ветер гудел в печных трубах, будто оплакивая ушедшее лето. В коммунальной квартире на третьем этаже кирпичного дома пахло капустой, дешевым табаком и влажным деревом. В этой смеси запахов, ставшей символом эпохи, и прозвучали слова, изменившие всё.
— У нас ребенок будет, — произнесла Вероника, чуть повернув голову и слегка задрав подбородок. Ее голос, всегда такой ровный и выверенный, на этот раз дрогнул, будто струна, затронутая неосторожным пальцем.
Лука, читавший вечернюю газету у окна, отложил листок и медленно поднял глаза. В них вспыхнули искры — те самые, что зажигаются только от одной, самой важной надежды.
— Ты… беремена? — он весь подобрался, будто готовый к прыжку, и смотрел на жену, не веря собственному счастью. Руки его слегка дрожали, и он сжал кулаки, чтобы скрыть это волнение.
Но при её следующих словах искры в его глазах померкли, угасли, словно свечи на сквозняке:
— Ну что ты, Лука Сергеевич, не я ребенка ожидаю. Это Марина находится в весьма интересном положении.
Наступила тишина, нарушаемая лишь тиканьем настенных часов и доносящимся с кухни плеском воды. Лука медленно выдохнул, и его плечи опустились под невидимой тяжестью.
— Тогда почему ты, Вероничка, говоришь, что у нас будет ребенок?
— А разве это не так, уважаемый супруг? — глядя на него, будто на дитя неразумное, приподняла бровь Вероника. Свет от керосиновой лампы играл на её высоких скулах, отбрасывая причудливые тени. — Мы живем в коммунальной квартире, у нас всё общее — и кухня, и тазики, и вот теперь ребенок будет общий. И перестань меня называть Вероничкой. Я что, девица дворовая, или, быть может, кошка домашняя?
— Приношу свои извинения, глубокоуважаемая Вероника Валерьевна, — с горьким сарказмом произнес Лука, затем шутливо поклонился, но в его глазах мелькнула злость, быстрая, как тень пролетающей птицы. — Только Вероничкой я тебя буду звать, покуда ты меня, супружница дорогая, по имени-отчеству величать не перестанешь.
Отшвырнув стул в сторону с таким грохотом, что в соседней комнате заплакал младенец, Лука ушел в их общую комнату, хлопнув дверью. Деревянная перегородка вздрогнула, и с неё посыпалась мелкая штукатурка, осевшая на подоконнике белой пылью.
Ему вновь не удалось донести до жены простую истину — что те времена, когда супруги друг друга по имени-отчеству величали, остались где-то там, в прошлом, которое сгорело в огне революции и утонуло в волнах перемен. Ладно хоть отучил её «выкать», но до зубовного скрежета она доводила его вот этим «Лука Сергеевич». А он до дрожи в душе любил её и жить без неё не мог, иначе удавил бы давно, в один из тех вечеров, когда отчаяние подступало к горлу кислым комом.
Он женился на Веронике восемь лет назад, в Саратове, когда она была юной и беззащитной девушкой с глазами цвета осеннего неба. Лука же служил тогда в милиции и подавал большие надежды — ему прочили хорошую карьеру, сулили продвижение по службе, ведь был он умен, решителен и обладал той редкой смесью принципиальности и гибкости, что ценилась начальством.
Он часто бывал в ателье — то форму подшить требовалось, то материно платье готовое забрать, то еще какие мелочи, требующие умения искусной портнихи. Заведение располагалось в бывшем купеческом особняке, где высокие потолки с лепниной странно сочетались с советскими плакатами на стенах. Там, среди рулонов ткани и тихого шелеста шелка, он и заприметил Веронику. Чудо как хороша она была — длинные каштановые волосы, собранные в строгый, но изящный узел, серые глаза, меняющие оттенок в зависимости от света и настроения. Её прямая осанка и гордо поднятая голова, изящные руки с тонкими пальцами и манера разговаривать — негромко, с паузами, тщательно подбирая слова — выдавали в ней дворянку, даже несмотря на простенькое платье и стоптанные туфли.
Она смотрела на него безразлично, с той холодной вежливостью, что хуже открытой вражды, а вот Лука будто бы голову потерял от неё. Не сразу, но у него получилось расположить Веронику к себе — приносил книги, которые было не достать, конфеты в красивых коробках, однажды даже принес яблоки, хотя было уже позднее лето. От хозяйки ателье, старой купчихи Зинаиды Кирилловны, узнал он историю Вероники. Девушка была дочкой священнослужителя, младшего сына семьи Воронцовых. Когда с дворянством было покончено, родители Вероники выживали тихонько в своем доме при храме, обучая детей грамоте и музыке. Но в тридцатом году этот храм закрыли, отдав помещение под школу. Отца Владимира арестовали в ночь на Вербное воскресенье, матушка Лидия не выдержала этого и с ней случился удар. Она пролежала три дня в постели и вскоре нежная и утонченная женщина, которая всю жизнь прислуживала мужу и Господу, не вынесла такой несправедливости и помутилась рассудком. Веронике пришлось поместить её в лечебницу, а самой наняться в ателье — красиво вышивать она умела, рукоделием занималась с самых малых лет.
Порой девушка благодарила Бога, что у отца и матушки больше не было детей, она родилась через год после их венчания, была единственным ребенком. Не знала она, как выживала бы, будь у неё младшие братья и сестры, как кормила бы их, чем согревала в стужу.
Её умение шить, а также делать наброски будущих нарядов — легкие, изящные скетчи, где каждая линия дышала грацией, — оценила хозяйка ателье и поселила её в каморке при рабочем месте. Вероника знала, что не должна роптать — видимо, Господь послал ей эти испытания, и она должна их достойно пройти. Только вот на этом беды девушки не закончились — спустя полгода умерла мать, а потом поиски отца и места его заключения дали неутешительные результаты — до лагеря Отец Владимир не доехал, что следовало из лаконичных записей, куда вносили умерших заключенных. Строчка в журнале, дата, причина — «ослабление сердечной деятельности». Всё.
Все эти беды на неё обрушились в один год. Но не сломалась она, не опустила руки. Плача по ночам в своей каморке, днём Вероника работала, отрабатывая крышу над головой, скудную еду и те копейки, что ей платила Зинаида Кирилловна.
А еще её пугало внимание милиционера Луки Сергеевича. Он так глядел на неё… Люди из органов внушали ей животный страх, а еще и глухую неприязнь — сразу же вспоминала она, как увозили её батюшку, не слыша причитаний и просьб матушки Лидии и его дочери Вероники. Скрип колес по булыжнику, красный флаг на черном автомобиле, лицо отца за запотевшим стеклом — эти картины стояли перед глазами каждую ночь.
И держалась бы она подальше от него, если бы однажды ноябрьским днем он не пришел в ателье уже перед самым закрытием. Снег кружил за окнами, оседая на плечах прохожих белой пеленой.
— Зинаида Кирилловна, вы же знаете, что сейчас осуществляется передача коммерческой частной собственности государству? — он встал посреди зала, сняв фуражку и стряхнув с неё снежинки.
— Знаю, и что же? — она нервно раскладывала ткань на столе, и её пальцы слегка дрожали.
— Сейчас идет борьба с кулаками, а вы нанимаете людей. У вас целых три работницы.
— А чем я хуже швейной фабрики? Им, значит, людей нанимать можно, а мне нельзя? Налоги я плачу исправно, жалование тоже, все по закону.
— Я знаю, Зинаида Кирилловна. Но это не отменяет того, что вы нарушаете дух времени. Сейчас готовится постановление о закрытии частных ателье, так как в нашей стране частная собственность должна прекратить своё существование. Я пришел вас предупредить. Поймите, от меня ничего не зависит. Я лишь исполнитель.
— Спасибо и на этом, — Зинаида раздраженно собрала ткань со стола и бросила её на полку с таким шумом, что вздрогнули ножницы в стакане.
Зинаида молчала, а Лука мрачно посмотрел на неё, развернулся и пошел домой. Ему хотелось увидеть объект своих воздыханий, но её не было ни в ателье, ни во дворике — лишь пустота и тишина отвечали на его немой вопрос.
Но через два дня, проходя по улице, где находилось ателье, он увидел Веронику на лавочке у замерзшего фонтана. Она сидела с отрешенным взглядом, прижимая к себе небольшой потрепанный чемодан, обвязанный бечевкой. На плечах её был легкий плащ, совершенно не подходящий для ноябрьской стужи.
— Почему вы тут сидите? — спросил он, останавливаясь перед ней.
— Мне некуда идти. Зинаида Кирилловна закрыла ателье и уехала к родне в Казань, даже не заплатив мне положенное жалование, — губы Вероники задрожали, и слёзы, которые она, видимо, долго сдерживала, вот-вот готовы были хлынуть из её глаз. — Я прождала её весь день вчера, но она так и не вернулась. А сегодня на двери уже висел замок.
Схватив её чемодан тоном, не терпящим возражения, Лука произнес:
— Вставайте, Вероника. Идемте за мной.
— Я арестована? — её забила дрожь, и пальцы побелели, так крепко она вцепилась в ручку чемодана.
— Что за глупость? — рассердился он, но тут же смягчился, заметив, как она испугана, как съежилась, будто ожидая удара. — Вам некуда идти, поэтому я прошу вас последовать за мной. Мы с мамой живем тут неподалеку. Да не бойтесь, моя мама добрая, она вас не обидит. У нас есть свободная комната.
Вероника молча посмотрела на него с минуту — долгой, тягучей минутой, в которой уместилось и недоверие, и страх, и усталость, такая всепоглощающая, что хотелось лечь прямо здесь, на заснеженную лавочку, и закрыть глаза. Лука уже начал испытывать раздражение от её взгляда, но, наконец, девушка кивнула — коротко, почти незаметно — и последовала за ним, ступая по снегу своими тонкими ботинками.
Мама у Луки Сергеевича действительно была хорошим и добрым человеком. Правда, Татьяна Михайловна насторожилась, когда услышала, что Вероника не только дочь священника, но и потомок дворян. В её глазах мелькнула тень беспокойства, когда девушка, разговаривая, непроизвольно поправила воображаемую складку на платье — жест, воспитанный с детства.
— Сынок, не будет ли у тебя неприятностей? — шепнула она как-то вечером, когда Вероника уже ушла в свою комнату. — Ты же знаешь, как сейчас ко всему этому относятся. А ты на службе, тебе надо быть осторожнее.
— Мама, не переживай. Всё будет хорошо. Для всех мы скажем, что родственница к нам приехала из деревни, — Лука гладил мать по руке, стараясь успокоить.
— Ты, сынок, хоть и в органах служишь, но порой меня удивляешь. Какая деревня? Ты её манеры видел? Ты речь её слышал? Сразу же видно, что из бывших она, благородная. Она даже ложку держит как-то особенно.
— Тогда скажем, что издалека она приехала. Например, из сибирских земель, где у них было имение. Мама, надо чем-то занять её, может быть на работу пристроить? Чтобы не сидела без дела.
— Куда, Лукаша? На завод? А может, дворником? — Татьяна Михайловна покачала головой, глядя на сына насмешливо, но в глазах её светилась материнская нежность. — Посмотри на её руки — тонкие, изящные. Такие руки созданы для рояля, а не для лопаты.
— Ты слышала, как она вчера играла на нашем старом пианино? Она еще жаловалась, что оно жутко расстроено, — потер руки Лука, и в его глазах вспыхнула искорка замысла.
— Да, давненько не садилась я за инструмент. Слух, правда, у неё идеальный — каждую фальшивую ноту услышала. Но к чему ты клонишь?
— Я попробую устроить Веронику в наш клуб, к дяде Леониду, её игра на пианино может сослужить ей хорошую службу. Там как раз ищут музыкального руководителя для детского кружка.
Он и правда устроил Веронику в дом культуры. Заведующим был его двоюродный дядя Леонид, и девушку приняли на должность музыканта. Ей предстояло с детишками разучивать песни и готовиться к мероприятиям. Так же там создали кружок шитья, и Вероника обучала девочек вышиванию и основам кройки. Все были довольны — родители, которые знали, что их дети заняты полезным делом; Лука, который видел редкую улыбку на лице Вероники; и Леонид Федорович радовался, что такой самородок появился в его подчинении. «Настоящая жемчужина», — говорил он племяннику, хлопая его по плечу.
Вероника спала в одной комнате с Татьяной Михайловной, а Лука в другой. Она никогда не выходила из комнаты в ночной рубашке или халате, когда молодой мужчина был в квартире. Смущенно краснела, если вдруг он видел её растрепанной или до того, как она умоется. А еще его забавляло, когда она называла его по имени-отчеству, да еще и на «вы». Но потом он стал просить, чтобы просто по имени к нему обращалась и на «ты», но Вероника будто не слышала, продолжая свою вежливую дистанцию.
Слушая её речи, плавные и размеренные, он будто переносился в детство, когда ходил с матерью по лавочкам купцов — те говорили именно так, с этими паузами, с этим тщательным подбором слов. Очень часто в её речи проскальзывало слово «Господь», она регулярно молилась по ночам, и вот эти моменты Луке не нравились. Но он терпел, потому что любил. О своих чувствах сказать боялся, и если бы не беда, которая пришла в их дом, долго бы не решался обнажить душу.
Спустя год слегла его мать. Врачи нашли опухоль в поджелудочной, и Вероника самоотверженно уходила за женщиной, сидя у её постели ночами, читая вслух, ставя компрессы, готовя те немногие блюда, что больная могла принимать. Но увы, очень скоро жизнь Татьяны Михайловны угасла, тихо, как свеча на ветру.
— Я полюбила её, — плакала Вероника, сидя в черном платке за столом на девятый день после похорон. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь занавеску, падал на её склоненную голову. — Она мне будто второй матерью стала. Ах, Лука Сергеевич, не могу даже представить, как велико ваше горе. Она была хорошей женщиной, с доброй душой и ласковыми речами. Как жаль, что Господь так рано призвал её на небеса. Царствие ей Небесное, — она перекрестилась, и пальцы её дрогнули.
— Вероника, я благодарен тебе за те дни, которые ты с ней провела. Ты облегчила её последние недели.
— Лука Сергеевич, право, не стоит благодарностей. Это был мой долг. Ваша семья приняла меня на постой, доселе не было ни дня, когда я была бы в печали. Но теперь мне придется откланяться и покинуть вас.
Он не сразу понял смысл её слов. Смотрел, не мигая, пытаясь расшифровать выражение её лица.
— Вы же понимаете, что мне, одинокой девушке, неприлично оставаться в вашем доме, — продолжила она, глядя куда-то мимо него, на фотографию матери в траурной рамке. — При вашей матушке я жила, будто родственница дальняя. А теперь же мне пора искать себе другое пристанище. Я уже присмотрела комнату у одной старушки на окраине.
— Вероника, послушай. Ты не должна никуда уходить. Разве тебе здесь плохо? — он наклонился к ней, стараясь поймать её взгляд.
— Нет, что вы, — покачала она головой, и тень скользнула по её лицу. — Здесь очень хорошо. Но так нельзя. Приличия…
— Скажи, разве я совсем тебе не нравлюсь? — он произнес это тихо, почти шёпотом, и сам удивился своей смелости.
— Вы мне по нраву, но… Я не хочу сплетен и осуждения за спиной. И вам не кажется, что не время сейчас вести такие беседы? — её щеки покрыл легкий румянец.
Он будто не услышал её последней фразы. Лишь задумчиво, глядя ей в глаза, произнес:
— У меня есть решение, как и тебе остаться с крышей над головой, и наконец перестать с боязнью называть свою фамилию. Выходи за меня замуж!
Глаза Вероники расширились от удивления, а губы приоткрылись. Она молчала несколько секунд, и только тиканье часов наполняло комнату.
— Вы мне, конечно, по нраву, но я вас не люблю. И, Лука Сергеевич, вы, скорее всего, о венчании даже слышать не захотите. А для меня это важно.
— Это верно, о венчании речи быть не может. Но сейчас совсем другое время. Вероника, прошу тебя, перестань жить прошлым. Я понимаю, как это звучит в свете того, что матушки моей только что не стало, но я хочу последовать её воле и уберечь тебя от неприятностей, — Лука усмехнулся про себя.
Вот, он уже начинает говорить как она. Её оборотами речи. Не хватает начать её по имени-отчеству называть.
— Разве она вас о чём-то просила? — удивилась девушка, и в её глазах мелькнула надежда, быстро погасшая.
— Просила. Оберегать тебя и заботиться. Поэтому и хочу расписаться с тобой тихо, не привлекая излишнего внимания. Не время для свадьбы и торжеств, когда едва предали тело моей матушки земле. Но и отпустить тебя куда глаза глядят я не могу. Только женившись на тебе, я смогу тебя уберечь. Конечно, для тебя я, может быть, грубый мужик, не верящий ни в Бога ни в черта, но поверь, ты будешь под моей надежной защитой.
Она думала всю ночь, сидя у окна и глядя на звёзды, холодные и далекие. На рассвете, когда первые лучи солнца окрасили небо в перламутровые тона, она приняла его предложение. Не от любви, а от страха одиночества, от усталости, от понимания, что иного выбора у неё нет.
После сорока дней они пошли в ЗАГС и расписались. Не время торжеств, да и, действительно, не стоило привлекать внимание — свидетелями были лишь дядя Леонид и его жена. Только вот одно её мучило — она чувствовала, что живет во грехе, не венчанная с мужем. Но она боялась остаться без защиты, без этого сильного мужчины рядом, который, как скала, мог укрыть её от житейских бурь. А потом чувство вины стало её изнурять и по другому поводу — на службе прознали, что Лука женился на дочке бывшего священнослужителя, осужденного за религиозную пропаганду. Да к тому же еще и относящегося к сверженному сословию.
— Как с такой анкетой ты, представитель исполнительного органа советской власти, мог взять в жены Веронику Валерьевну Воронцову? — начальник Луки, массивный мужчина с проседью в волосах, ходил по кабинету, размахивая личным делом. — Отец её был осужден, верно. Но сама она не имела отношения к службам в храме, она обычная молодая женщина, которая обучает детей пению и музыке, умеет шить. Она несет пользу нашему обществу!
— Прежде чем жениться на ней, тебе следовало подумать о последствиях, ты не вчера родился, не вчера на службу пришел! — его начальник краснел от злости, и жилы на шее набухли. Потом он глянул на своего подчиненного, устало вздохнул и махнул рукой: — Уйди с глаз моих долой. А завтра жди приказа.
А через две недели вышел приказ о переводе Светлова Луки Сергеевича в отдаленный райцентр в качестве участкового на вверенном ему участке. Фактически — ссылка.
— А как же жилье? — он был расстроенным, но понимал, что отделался малой кровью, могло быть и хуже. Но если вернуть всё назад, он бы не отступил, он бы все равно на ней женился. Эта мысль грела его, как глоток крепкого чая в стужу.
— Квартира, которую вам с матерью дали — ведомственная, — начальник поднял бровь в удивлении, будто Луке не ясны были очевидные вещи. — Она же ей и останется, то есть на балансе органов. А тебе выдадут другое жилье. В райцентре. Там всё организуют.
Когда они с Вероникой переехали в небольшой городок на берегу Волги, Лука Сергеевич пошел в управление, а там его оформили и выдали ключи от комнаты в коммунальной квартире на четыре семьи. Дом был старый, дореволюционной постройки, с высокими потолками и скрипучими половицами.
— Что ж, мы молоды, у нас вся жизнь впереди, — нарочито весело присвистнул он, увидев свисающие на стенах обои и старую панцирную кровать, на которой лежал матрас с торчащей из него желтой ватой. — Обустроимся. Я тут полки сделаю, ты занавески сошьешь…
Вероника ничего не сказала, она лишь тяжело вздохнула, поставив свой чемодан на пол. Чувство вины переполняло её еще сильнее — из-за неё он потерял карьеру, из-за неё они теперь здесь, в этой убогой комнате, где пахнет плесенью и старостью.
И оно росло с годами, потому что Лука хотел ребенка, а у неё не получалось забеременеть. Она постепенно разучилась «выкать», потому что это было странно, обращаться так к супругу. Как и по имени-отчеству было нелепо, но она старалась отвыкнуть, хотя и вылетало у неё при обращении «Сергеевич». Соседи лишь посмеивались, услышав это:
— Глянь, как уважает она своего муженька, — соседка Гликерия ткнула мужа в бок, услышав в очередной раз Веронику. — А мож, я тебя тоже буду звать Трофим Петрович, а ты меня Гликерия Ефимовна.
— Это, Гликерия Ефимовна, не по нашему воспитанию. Мы с тобой люди простые, деревенские, — улыбнулся муж, поправляя на брюках подтяжки. — А эти, гляди, интеллигенты. Лука Сергеевич понятно, при должности, а уж супружница его и вовсе, кажись, из благородных. Глянь, как осанку держит, а пальцы какие. Одно слово — музыкантша.
Так и жили они несколько лет в коммунальной квартире с тремя семьями — Гликерия и Трофим в первой комнате, Лука и Вероника во второй, и молодые Марина и Павел в третьей. Четвертая комната пустовала, в ней хранился хлам.
И чем дольше жил Лука со своей женой, тем больше с горечью понимал — она не любит его. От этого было горько, как от полыни. Он надеялся, что она с годами обретет такое же сильное чувство, как у него, что лед в её сердце растает под теплом его заботы, но не вышло. Порой он и злился, ссорился с ней из-за мелочей — из-за недосоленного супа, из-за разбросанных вещей, из-за её молчания, которое было красноречивее любых слов. И тогда в пылу ссоры, когда она называла его Лукой Сергеевичем, бросал презрительно — «Вероничка».
Вот как и сегодня, когда она сперва обнадежила его хорошей новостью, и тут же огорчила, что ребенок будет у соседей. Он лежал на кровати, глядя в потолок, где трещина образовывала причудливый узор, напоминающий карту неведомых земель. За стеной плакал младенец — маленький Святослав, сын Марины и Павла. Этот плач резал душу.
Июнь 1941 года. Воздух был напоен ароматом цветущей липы, и пчелы лениво гудели под окнами. Качая на руках сына соседей, Вероника печально смотрела на мальчонку, который ухватился крошечными пальчиками за её прядь волос.
— Как велико моё желание стать матерью. Мне уже двадцать восемь лет, а я так и не почувствовала радость материнства. Не знаю, что я сделала не так, за что такое наказание.
— Так отчего же, Верочка, не выходит у вас? — не отрываясь от кастрюли, где кипятились пеленки, спросила Марина. Её лицо, еще округлившееся после родов, светилось спокойным счастьем.
— Не знаю, Маринушка. Видимо, не подходим мы с Лукой Сергеевичем друг другу. А может быть от того, что во грехе живем, не венчанные. Всё у нас не как у людей. Я чувствую, что не имею права…
— Знаешь, Вероника, — молодая мать обернулась и подошла к ней. Сев напротив, Марина посмотрела ей в глаза и тихо произнесла: — Мы тоже с Павлом, по твоему убеждению, во грехе живём. Только вот глянь, какой ангелочек у нас родился.
Она поцеловала пяточки маленького Святослава и продолжила, поглаживая его мягкие волосы:
— Родить ты не можешь оттого, что любви у тебя нет к мужу. А может быть ты его и любишь, только почему-то боишься себе в этом признаться. Будто грех совершишь, если душой откроешься для него. Всё твое нутро говорит о том, что ты будто бы выше его по положению, что он тебе не пара, — безжалостно рубила правду-матку подруга, — только вот сейчас ОН выше тебя по положению, а ты всего лишь из бывших, ты даже свою фамилию девичью не можешь с гордостью произнести. Ты вынуждена в больнице санитаркой работать, хотя, я уверена, помнишь те времена, когда носила шелковые платья и ела из красивых тарелок, а не из таких, — Марина кивнула в сторону простенькой тарелочки с отколотым краем, стоявшей на сушилке. — Вероника, когда в душе ты смиришься, что все так живут, что не будет венчания, что прошлое не вернется, и что мужа, такого, как твой Лука Сергеевич, надо любить страстно и всем сердцем, может быть твой Господь и наградит тебя ребенком. А пока ты отгораживаешься от него стеной, и не только ребенок — даже счастье к тебе не может пробиться.
Вероника отдала Святослава подружке и убежала в комнату. Упав на кровать, она разрыдалась — тихо, чтобы никто не услышал, давясь слезами в подушку. Да, подруга права. Она не могла понять, что в самом деле чувствует к Луке, любит его или нет. Или же душа до сих пор противится осознать, что уже всё давно в прошлом и ничего назад не вернется — ни мать с отцом, ни храм, в котором она находила успокоение, ни красивые церковные праздники, такие как Троица, Пасха, Рождество и другие. Более десяти лет прошло, а она никак не может с этим смириться, будто застряла между двумя мирами, не принадлежа ни одному из них.
— Вероника, — Марина тихонько открыла дверь и села рядом с подружкой, погладив её по спине. — Ты прости меня, слышишь? Прости. Я лишнего наговорила, сболтнула глупость, не подумав. Это всё гормоны, после родов…
— Нет, ты права, Маринушка. Это я всё не пойми что из себя корчу. Мужа обижаю, получаю обиду в ответ. Живем с ним последний год как кошка с собакой. А он ведь хороший человек. Он меня, как собачку бродячую, подобрал. Он и его мать отогрели меня, окружили заботой. А я чем плачу? Холодна, словно лёд. Будто жизни во мне нет и огня. А он есть, только вот тлеет тихо где-то там, в глубине души, а разжечь его не могу. Боюсь, что сгорю дотла, если позволю этому пламени разгореться.
Марина обняла её и вытерла слёзы уголком своего платка.
— Я рада, что наконец-то мы смогли поговорить с тобой начистоту. Знаешь, иногда нужно просто выговориться, чтобы стало легче.
Тут входная дверь хлопнула с такой силой, что задребезжали стекла, и послышались тяжелые, срывающиеся шаги. Вероника и Марина вскочили и пошли на кухню. Так ходил рассерженный Лука, и явно, что-то случилось — не бытовое, не мелкое.
Так и есть — Лука метался от одной стены к другой, уничтожая папиросы в две-три затяжки и тут же доставая новую. Лицо его было бледным, а глаза горели каким-то странным, лихорадочным блеском.
— Лука, что случилось? — Вероника испуганно смотрела на него, впервые за много лет забыв добавить «Сергеевич».
— Война, милые мои женщины. Война началась, — он произнес это глухо, будто слова застряли у него в горле.
— Как? С кем? — ахнула Марина, instinctively прижимая к себе ребенка, который заплакал от громкого голоса.
Тут вышли из своих комнат Гликерия с Трофимом и Павел, уже одетый в рабочую робу. Все смотрели на Луку, затаив дыхание.
Лука повторил то, что сказал Марине и жене. Голос его звучал ровно, но в этой ровности была страшная напряженность. Это был день, когда началась Великая Отечественная война. Дата, которая разделит жизнь на «до» и «после». 22 июня 1941 года.
1943 год. Зима была лютой, мороз сковал землю, и Волга стояла, покрытая толстым слоем льда. Марина и Вероника сидели на кухне, а на плите варилась нехитрая похлебка из картофельных очистков и горсти перловки. Еды было мало, экономили каждую крошку, каждую горсть зерна. Пока их мужья сражались за Родину, они держались друг за дружку. Вместе приглядывали за Трофимом, когда у него начали ныть суставы от старости и сырости, вместе с Гликерией мыли подъезды, помогая уже пожилой женщине. Вместе они складывали всё на общий стол — карточки, продукты, силы. Не было теперь понятия «соседи». Теперь они были семьёй. Небольшой, но дружной, спаянной общей бедой.
Лука сразу же отказался от брони и ушел добровольцем в первые дни войны. Вслед за ним и Павла призвали. Тяжело пришлось Марине с маленьким ребенком на руках, но нелегко было и Веронике. Когда Лука покинул стены их комнаты, попрощавшись с женой коротким, сухим поцелуем в щеку, она вдруг почувствовала опустошающее её одиночество, такое острое, что перехватило дыхание. Днём она работала в госпитале, который разместили в их городе, общалась с соседями, а вот ночью, засыпая одна в кровати, едва сдерживалась, чтобы не завыть от тоски. Вероника брала рубашку мужа, оставшуюся на стуле, и, держа в руках, вдыхала его запах — табака, кожи, чего-то неуловимого, что было только его. Вспоминала моменты их совместной жизни — не ссоры, а те редкие мгновения, когда он смеялся, когда читал ей вслух газету, когда однажды принес букет полевых цветов. Неужели она и правда его любит? Так отчего у неё не хватало смелости даже самой себе в этом признаться? Может быть, она этого и не понимала, пока он не ушел? Но разве так бывает — осознать ценность чего-то, только потеряв?
Два года она отчаянно молилась за него, писала ему письма и постепенно сухие, скупые послания стали наполняться теплом, заботой, а потом и любовью, которая прорывалась сквозь строчки, как трава сквозь асфальт.
Лука был удивлен переменам, порой ему казалось, что это не она пишет — слишком нежными были слова, слишком откровенными признания в тоске. Но почерк-то жены! Эти аккуратные, округлые буквы, которые он узнал бы среди тысячи.
Два года она изнывала от тоски и печали, была солдаткой, как и другие женщины, ждущие своих мужей. Но потом она приняла решение, о котором никому из соседей сначала не сказала. При больнице окончила ускоренные курсы медсестер и записалась добровольцем на фронт. Она хотела к мужу, думала, что у неё это получится, и ей даже пообещали, что отправят в его расположение, где Лука командовал теперь разведротой. Но в последний момент Вероника получила направление совсем в другую часть — бюрократическая машина работала без учета личных желаний.
Лука участвовал в битве за Днепр, её же предстояло отправиться на Кавказ, в горы, где шли ожесточенные бои.
Марина увидела задумчивость в глазах Вероники за несколько дней до отъезда.
— Чего-то случилось? Ты какая-то странная ходишь в последние дни. То улыбаешься, то плачешь. И спать плохо стала, слышала, как ты ночью ворочаешься.
— Ах, Маринушка. В последний раз, быть может, сидим мы с тобой за этим столом. Завтра утром отбываю.
— Куда отбываешь? На дежурство что ли? — удивилась соседка, встав и помешивая суп, в котором плавало больше воды, чем крупинок.
— Нет. Завтра утром отбываю я на Кавказ, буду медсестрой в полевом госпитале. Добровольцем подала заявление. Уже всё оформлено.
Ложка выпала из рук Марины с глухим стуком, она недоуменно посмотрела на Веронику:
— Ты чего удумала, ты что? Не бабское это дело — на фронт идти. Твое дело мужа ждать и письма ему жаркие писать, а не под пули лезть!
— Кто такое сказал, милая? Уж давно сравнялись мы с мужчинами в этой войне. Разве женщины за станком не работают или машины не водят? Или тяжести не носят? А в борьбе с фрицами каждый человек ценен. Возможно и мне удастся хоть на миг приблизить победу или спасти чью-то жизнь. Не говорила я никому заранее, знала, что отговаривать станете. Поэтому, Маринушка, милая, я ключи тебе от комнаты дам, ты уж присмотри за ней. Как смогу прислать хоть весточку, сразу отпишусь. И за Луку пиши, если будут от него письма — сохрани.
Марина заплакала, глядя на неё, а затем обняла так крепко, что кости хрустнули. Так их и застала Гликерия, вышедшая за кипятком. Узнав, что Вероника наутро отбывает, запричитала, всплеснув руками. Но после, поняв её, принесла из своих старых запасов бутылочку самодельной настойки, откупорила её, и вот выпили они по глотку перед тем, как расстаться — за победу, за возвращение, за жизнь.
— Не могу представить такую благородную женщину, как ты, среди солдат и пороха. Не могу, — плакала Гликерия, провожая её на перроне вокзала, где пахло дымом, потом и страхом. — Ты ведь даже вида-то кровного не видала никогда, я думаю.
— Нет никакого благородства. И прошлого больше нет, — сжала Вероника её натруженные ладони. — Есть моя страна и есть будущее, ради которого я и приняла такое решение. Если каждый будет отсиживаться, то кто же будет сражаться?
— Храни тебя Господь, девочка, — перекрестила её соседка, и её пальцы дрожали.
— Он всегда со мной, — прижав руку к груди, где под гимнастеркой у неё был спрятан маленький серебряный крестик, улыбнулась Вероника. Улыбка была грустной, но в глазах горела решимость.
Наверное, только вера и тот огонь в душе, который наконец разгорелся со страшной силой, помогли Веронике выжить и не сойти с ума среди ужасов войны. Не осталось уже ничего от утонченной молодой женщины, боявшейся даже выйти в халате при муже, — будто бы силы небеса придали ей, и она вытаскивала бойцов с поля боя под обстрелом, не обращая внимания на свист пуль и разрывы снарядов. Быстро привыкла она к самому страшному — к виду ран, к запаху смерти, к крикам раненых, — обретя то ледяное хладнокровие, без которого на фронте не выжить.
Врач, который наблюдал за ней, только недоуменно качал головой, когда однажды после особенно тяжелого дня они сидели у походной печурки:
— Впервые увидев тебя, я тогда сказал: кого мне прислали? Думал, что не будет от тебя проку, что повозиться с тобой придется. И правда, первое время мне хотелось отправить тебя подальше, в тыл, но ты смогла доказать, что находишься не зря среди нас. И медаль, которой тебя наградили, еще раз это подтверждает. Ты спасла больше двух десятков бойцов в том последнем бою. Это немало.
Она не имела возможности написать мужу — почта работала с перебоями, да и расположение постоянно менялось, были бесконечные переходы с одной населенной местности к другой. Только изредка, в короткие минуты затишья, она доставала его последнее письмо, уже истрепанное, зачитанное до дыр, и перечитывала строчки, где он писал о своей тоске, о надежде на встречу, о любви, которую он всегда носил в сердце, даже когда она была холодна к нему.
Но вот наконец наступила победная весна 1945 года. Цвели яблони даже там, где земля была изрыта окопами, и казалось, сама природа ликует. Военврач, с которым бок о бок она служила почти два года, принес ей приказ о демобилизации.
— Рапорт подписывай и домой, — улыбнулся он, и в его усталых глазах светилась радость. — Может, твой муж уже ждет тебя. А может быть и ты будешь теперь в нетерпении выглядывать в окна, как и миллионы других женщин.
— Я даже не знаю, жив ли он, — тихо произнесла Вероника, глядя на бумагу, где её имя было написано казенным почерком. — Я пишу домой подружке, но от неё лишь пару раз ответ пришел. Видимо, не доходят до нас письма, теряются в этой военной круговерти.
— Ну теперь всё закончено. Ты уже совсем скоро будешь дома. И узнаешь. Главное — верить.
Возвращаясь домой в переполненном эшелоне, она с горечью смотрела на портсигар, трофейный, немецкий, вспоминая, когда впервые попробовала папиросу — после того, как не смогла спасти молоденького лейтенанта. Это плохая привычка, но она так помогала ей порой в трудные минуты, когда руки дрожали и хотелось кричать. Сейчас она достала одну, закурила, выпустила струйку дыма в открытое окно вагона.
— Не идет вам это, бросьте, — сделал замечание мужчина, заходя в тамбур. Он был в гражданском, но по осанке и взгляду угадывался офицер.
— Не вам решать, что мне идет, а что нет, и не вам указывать, что мне делать, — огрызнулась она, но тут же устыдилась, потушила папиросу. Да уж, какой она стала грубой… Что же с ней сделали эти два года? Какой налет огрубления лег на её душу, когда-то такую тонкую и ранимую? Извинившись, она вернулась в вагон, к своему месту у окна.
Лука вернулся домой в августе 1945 года. Он вошел во двор в тот момент, когда Вероника, сидя с папиросой на лавочке под развесистой липой, отчитывала соседского мальчишку за разбитое камнем окно в подвале. Слова её были вовсе не культурными — она сыпала такими выражениями, что даже бывалый фронтовик мог бы удивиться.
— А куда же делась моя благородная женщина? — спросил он весело, подходя сзади так тихо, что она не услышала.
Вероника вскрикнула и обернулась. Увидев его — похудевшего, загорелого, с новыми морщинками у глаз, но живого, целого, — она замерла на секунду, словно не веря глазам. А потом вскочила с лавочки, бросила папиросу и бросилась на шею к мужу, покрывая его лицо поцелуями, смеясь и плача одновременно.
— Лукаша! Милый мой, ты вернулся. Любимый… Я так боялась, так молилась… — слова терялись в рыданиях, и она только крепче прижималась к нему, как будто боялась, что это мираж, что он исчезнет, если она отпустит.
— Господи, неужели надо было пройти весь этот кошмар, чтобы услышать эти слова от тебя? — крепко обняв жену, он подхватил её на руки, как когда-то давно, в день их свадьбы, и понес вверх по лестнице в квартиру, не обращая внимания на улыбки соседей, выглянувших из окон.
Она, чувствуя себя уютно на его сильных руках, нежно улыбалась мужу, гладила его щетинистую щеку и шептала что-то, слова любви, которые так долго хранила в себе.
Ночью, когда они лежали на кровати и через тюль любовались полной луной, заливающей комнату серебристым светом, Лука тихо произнес, обнимая её за плечи:
— Дымить перестанешь. Некрасиво это… И вредно. Хочу, чтобы ты была здоровой. Хочу, чтобы у нас все было хорошо.
— Обещаю. Клянусь тебе, больше ни затяжки. И ругаться не буду больше. Надо возвращаться в прежнюю жизнь, в конце концов я уже не среди суровых мужиков, — она прижалась к его плечу, вдыхая знакомый запах.
— Нет, Вероничка, в прежнюю жизнь мы не вернемся. Она осталась там, в прошлом. Мы начнем новую, совсем другую. Такую, какой она должна была быть всегда, — он поцеловал её в лоб, и в этом поцелуе была вся нежность, вся тоска прошедших лет, вся надежда на будущее.
Эпилог: когда звёзды становятся ближе
Через две недели после возвращения Лука привел её в действующий храм, который открыли в конце 1943 года после исторической встречи. Это была та самая религиозная оттепель, короткая, но значимая, благодаря которой Вероника и Лука наконец обвенчались. Церемония была тихой, почти тайной — только они, священник да две старушки-свечницы. Но для Вероники это было главным — теперь они соединены не только перед людьми, но и перед Богом. И когда Лука надел ей на палец простенькое колечко, купленное в комиссионке, в её глазах стояли слезы, но это были слезы счастья.
Осенью 1946 года, держа на руках дочь Валентину, Вероника чувствовала себя по-настоящему счастливой. Девочка была крошечной, с ясными голубыми глазами и пухом вместо волос. Она не знала, отчего раньше у них не было детей, а теперь вот на её руках такое чудо. То ли после венчания свершилось чудо, то ли потому, что она наконец позволила себе открыть душу и любить сильно, страстно, без оглядки, без страха. Любить не прошлое, не призраков ушедшей эпохи, а живого мужчину рядом, который прошел через войну и вернулся к ней, который ждал, надеялся, верил.
В 1947 году, когда у них родился сын, названный в честь отца Вероники Владимиром, Луке и Веронике дали отдельную ведомственную квартиру — небольшую, но свою, с отдельной кухней и ванной. Переезжая, они плакали, прощаясь с коммуналкой, которая стала для них не просто жильем, а домом, где они прошли через столько испытаний.
Трофима и Гликерии не стало в пятидесятых — сначала он, потом, через полгода, она, не пережившая разлуки. Их комнату отдали Марине и Павлу, ведь их семья пополнялась — родились еще двое детей. С ними Лука и Вероника общались еще много лет, дружили семьями, вместе отмечали праздники, помогали друг другу. Та связь, что зародилась в военные годы, не распалась, а только укрепилась с течением времени.
После войны Лука Сергеевич уже не вернулся к должности участкового — его пригласили в управление на более высокую должность, затем он поступил в юридический институт и к тому времени, когда родился его второй ребенок, он уже работал следователем по особо важным делам. Карьера его сложилась удачно, но главным своим достижением он считал не звания и награды, а ту семью, что удалось сохранить и приумножить.
Вероника всю жизнь проработала медсестрой в больнице — сначала обычной, потом старшей. У неё был бесценный опыт, а главное — тот закаленный войной характер, который помогал ей и в мирной жизни. Она больше не была той хрупкой, боязливой женщиной, но и грубость фронтовая со временем сошла, осталась лишь внутренняя сила, спокойная и уверенная. Иногда по вечерам она садилась за пианино, которое Лука купил ей в пятидесятом году, и играла — Чайковского, Рахманинова, простые мелодии, которые пела дочери. И в эти моменты казалось, что время повернуло вспять, но нет — это было не возвращение в прошлое, а гармоничное сплетение того, что было, и того, что есть.
Они прожили вместе долгую жизнь, Лука и Вероника. Видели, как растут дети, как рождаются внуки. Пережили и радости, и горести, но всегда — вместе. И если в начале их пути была стена непонимания, холодность, страх, то к концу осталась только глубокая, тихая любовь, прошедшая через огонь войны и лёд сомнений, выдержавшая испытания временем. Такая любовь, что не гаснет, а лишь разгорается ярче с годами, как звезды, что кажутся тем ближе и ярче, чем темнее небо вокруг.
И когда вечерами они сидели на балконе своей квартиры, держась за руки и глядя на закат, окрашивающий Волгу в багряные тона, Вероника иногда говорила:
— Знаешь, а ведь звезды действительно распускаются. Как цветы. Только для этого нужно пережить ночь. Самую темную ночь.
И Лука молча кивал, прижимая её руку к своим губам. Он понял эту истину много лет назад, в тот день, когда она бросилась ему на шею на дворовой лавочке. Чтобы звезда распустилась, нужно сначала пройти через тьму. И они прошли. И их звезда — их любовь — распустилась, сияя в вечности, как маяк для тех, кто еще блуждает в ночи.