Он взял в жены порченую дуреху, чтобы она мыла его портки — расчетливый хромец стал посмешищем деревни, но через годы эти же соседи завидовали его тихому счастью, а его внуки узнали, что их бабка была вовсе не такой

В той стороне, где небо широко и низко, а земля дышит терпким запахом полыни и старого дерева, раскинулось село Потылицыно. Год на календаре был тысяча девятьсот двадцать четвертый. Осень легла на поля пожухлым золотом, а в воздухе уже висел холодный намек на приближающуюся зиму. В таком воздухе, прозрачном и колючем, слова звучат особенно четко и врезаются в память, как нож в сырой пень.
— Женюсь я, — сказал Григорий Кузнецов своей сестре, смотря куда-то поверх её головы, в потолок, где копошились тени от пламени лучины. — Вот только молчи и не спрашивай ни о чем. И без тебя тошно. Соседи, вон, шепчутся за углами, будто порченую беру.
— Ты чего удумал, Григорий Васильевич? — ахнула Вера, и в её голосе прозвучал неподдельный испуг, смешанный с жалостью. — Она ж… того… душевно больная. Не в себе.
— Ну и пусть, — угрюмо и твердо ответил брат, перекладывая тяжелое тело на костыль. — Зато обстиран и обихожен буду. К труду Екатерина Семеновна приучена, это вся округа знает. А больно умную я и сам не хочу. Умные вопросы задают, умные требуют разговоров. Считай, женюсь по корыстному расчету. По расчету на тишину и порядок.
Резко, с неожиданной для калеки ловкостью, повернулся Григорий и, тяжело ступая костылями по скрипучему полу, направился в свою каморку. На душе у него было серо и кисло, будто после долгого ненастья, но всё ж решения своего менять он не хотел и не собирался. Решение это родилось не вдруг, оно зрело в нем месяцами, тихой и настойчивой дрожью, будто далекий гром перед бурей. Буря же в его душе случилась несколько дней назад, и после неё осталась лишь ясная, холодная решимость.
Потылицыно дышало размеренной, вековой жизнью. Люди здесь были простые, выкованные из железа труда и глины покорности судьбе. Честные труженики, чьи лица рано покрывались сетью морщин, а ладони грубели до состояния древесной коры. У кого-то хозяйство было большое, разлапистое, с добротным домом и полными закромами, а у кого-то — победней, едва сводящее концы с концами. Те, что побогаче, могли себе позволить работников нанять, дать ночлег и миску щей за тяжелый день в поле.
Большие семьи, где детей рождалось, как грибов после дождя, управлялись сами — рук-то много, от мала до велика. В страдную пору достаточно было одного-двух поденщиков со стороны. А вот коли семья маленькая, одни девчата на выданье, или, как у Григория, одинокий мужик на костылях — тут без крепких молодцов в помощь и не вытянуть. Помощь же всегда имела цену, и не только денежную, но и молву, и вздохи, и унизительную зависимость.
Жили в Потылицыно и те, кто едва мог расписаться крестиком, и те, кто по складам читал газеты, привезенные из уездного города. Но всех, от мала до велика, объединял один нерушимый обычай: коли человек взрослый, достигший определенной степени уважения или просто прожитости, то величали его исключительно по имени-отчеству. Иван Петрович. Марфа Сидоровна. Так, с полным почтением, даже брат с сестрой обращались друг к другу. Так между супругами, прожившими бок о бок десятки лет, звучало взаимное уважение. Лишь детишки могли звать родителей мамкой да папкой, да и то недолго — подрастут, и тоже перейдут на строгое «отец» и «мать».
Жили в этом селе, на самой его окраине, у старой кривой ивы, брат с сестрой Вера и Григорий Кузнецовы. Вера овдовела рано, когда смерть-косарь вышла на поля да забрала её мужа в сырую землю. Осталась она в доме покойного супруга с тремя махонькими ребятишками, которые цеплялись за её подол, словно птенцы. Григорий же остался в родительском доме, низком, почерневшем от времени, но крепком. Как помер отец его, Василий Кузнецов, так и стал Григорий Васильевич полновластным хозяином этих стен и прилегающего к ним клочка земли. Хозяином угрюмым, нелюдимым, с характером, тяжелым, как жернов.
Помнили старики в селе, что мальчонкой он по двору бегал, звонко смеялся, а потом, после одного страшного лета, начал передвигаться на костылях. Правая нога его была изувечена, не гнулась в колене, и каждый шаг отдавался тупой, ноющей болью. Ходили темные слухи, будто сам Григорий, в порыве отчаяния или страха, нанес себе увечье, чтобы не идти на одну из тех войн, что прокатывались по краю. Но слухи так и остались слухами, шепотом в темноте, никем не подтвержденным. В деревне ведь всякое случается — то телега перевернется, то конь лягнет. Так и жил он, замкнувшись в своей раковине из боли и недоверия.
Жил он один, и тишина в его доме была не живая, а мертвая, гнетущая. Сестра же его, Вера, обладала куда более легким и открытым нравом, хотя жизнь и её не баловала. Шутка ли — без кормильца остаться с тремя малыми детьми на руках? И всё же она справлялась, находила в себе силы и для улыбки, и для ласкового слова. А где требовалась мужская сила, звала брата.
— С утра уж тут, — угрюмо произнес Григорий, увидев на пороге родительского дома сестру. Солнце только-только начинало растекаться по небу бледным молоком.
— Мне, Григорий Васильевич, помощь твоя нужна очень, — сказала Вера, переступая с ноги на ногу от утреннего холода. — Крыльцо совсем худое стало, доски прогнили. Упадет кто-нибудь из ребят, не дай Бог. Поправь, подсоби по-родственному.
— Нога ноет, — покачал головой Григорий, избегая её взгляда. — С утра ломит, будто дробью набили.
Больно не хотелось ему идти к сестре. Она, конечно, накормит, супу горячего нальет, это хорошо. Но ведь с крыльцом он полдня возиться будет, стучать, гнуть спину. А еще эти ребятишки — будут вокруг бегать, кричать, вопросы задавать. И всё это за тарелку похлебки да кусок черного хлеба?
— Горемычный ты, братец мой, — запричитала Вера, и в её голосе зазвучала знакомая нота. — Тяжко тебе, родимый. Ты ж приходи, я тебе хорошую мазь на ногу положу, от бабки Агафьи осталась. Вмиг тянуть перестанет. И поешь у меня.
— Мазь, оно, конечно, славно, — ответил брат, глядя куда-то в сторону, где воробьи дрались за крошки. — Но вот если б ты мне еще и деньжонок за работу подкинула… Мне гвозди новые покупать, да доску сухую поискать.
— Подкину, дорогой мой, подкину, — закивала головой Вера. Знала она характер брата лучше, чем кто-либо другой. Никогда он ничего просто так, по родственной любви, не делал. Всё имело свою цену. Даже тишина.
— А вот это уже другой разговор, Вера Васильевна, — тут же, словно забыв про больную ногу, произнес Григорий. Он взял костыли, твердо уперся в них и тяжело зашагал за сестрой, оставляя на влажной земле глубокие, непарные следы.
— Мало ж ты мне дала для такого дела, — покачал головой Григорий, завершив работу уже под вечер. Крыльцо стояло новое, пахло свежей сосной. Он вытер пот со лба грязной рукой и протянул ладонь.
Вера сунула ему в руку несколько помятых, застиранных купюр. Григорий взвесил их на ладони, и на его лице изобразилось недовольство, привычная, отрепетированная гримаса. Еще и застонал тихо, для убедительности, дескать, калечного человека за гроши батрачить заставили, сил не жалеют.
— Постыдился бы, — укоризненно, но беззлобно произнесла Вера, наблюдая, как он прячет деньги во внутренний карман пиджака. — Я ж к тебе хожу каждый месяц, дом вымываю, пыль вытрясаю. И Дуньку с собой беру, хоть ей всего четыре годика. Приучается девчонка, у тебя убирает. А всё потому, что ты дядька ей родной, кровная плоть!
— А чего ж ей не мыть и не трясти половики, коли девчонкой родилась? — искренне удивился Григорий. — Бабам оно заведено, вам положено. С малых лет знать должны, как угол содержать.
Махнула рукой Вера, не стала дальше впустую препираться с братом. Подобные разговоры, как замкнутый круг, они вели частенько. И ни разу не проникся Григорий стыдом, не почувствовал неловкости от того, что берет деньги с родной, обремененной детьми сестры. А ежели она, по какой причине, забудет или не сможет прийти чистоту наводить в его доме, так сразу ж обиды, молчаливые и колючие. Мол, рубаху выстирать некому, пыль на полках — как вата.
— Женился б уж, — покачала головой Вера, провожая брата до калитки, где уже сгущались синие сумерки. — Пусть бы супружница твоя окна да полы намывала, тебе бы щи варила. И покой бы в дом пришел, не одна ты тоска по углам бродила бы.
Зыркнул Григорий на сестру недобро, быстрым, как укол, взглядом. То ли больное задела — и правда, никто ж особенно за хромоногого, угрюмого и скупого не хотел идти. То ли не пожелал, чтобы лезла она не в свое дело, в ту самую заповедную глубь его души, где уже давно зрело решение.
А вообще мысль о женитьбе давно точила его, как ржавчина железо. Да только где ж найти такую, чтоб без гонора была, без претензий, без лишних слов? Нет таких. Вот та же Вера, соседка какая, вроде и хозяйка со сноровкой, и рукодельница, а всё ж мужик при ней не забалует, характер есть. Молодую бы надо, свежую, так девица-то ведь и не посмотрит в сторону калеки, да еще и небогатого. Красота и молодость всегда в цене.
Завел как-то Григорий разговор о своей горемычной судьбе с соседом, Лаврентием, зайдя к нему на огонек. И на сестру пожаловался, что платит за работу скудно. И на девиц местных, что смотрят сквозь него, будто через пустое место.
— А мне всего и надо-то, чтобы похлебку варила, да дом в порядке держала, в огороде ковырялась, да у кур убирала, — разводил руками Григорий, сидя на лавке и глядя в потрескивающую печь. — И чтоб послушная была. Тихая. Без этих всех песен да хороводов.
— Так порченую бери, вон они вместе по селу ходят, как тени! — воскликнул Лаврентий и захохотал, довольный собственной шуткой, грубой и беспощадной.
— Умалишенную, што ль? — усмехнулся Григорий, хотя в сердце что-то екнуло, холодной иглой. Вспомнилась одна из тех девиц, что остались в Потылицыно после того, как по селу, поднимая тучи пыли, проехал отряд белогвардейцев. Проехал и скрылся в степной дали, оставив после себя не раны, а тихий, незаметный шрам на теле деревни.
— Её, или подружку её, — продолжал хохотать сосед, — ну или третью, которая повыше ростом. Сильная баба, работать сможет.
Хотел поддержать Григорий собеседника таким же грубым смехом, да вдруг язык будто присох к небу, и звук не вырвался. Не до веселья стало. Задумался мужик, уставился в огонь, и пламя отразилось в его темных, неотзывчивых глазах. Вспомнились события, что произошли год, а может, и два назад. Время тогда текло иначе, сбивчиво и тревожно.
В селе тогда, ненадолго, побывали белые. Никого не тронули, не разорили, только напугали местных, которые только-только начали радоваться новым, революционным ветрам. А еще бросили здесь, на краю села у старого колодца, трех девиц, которых везли с собой, как трофей или как обузу. Никто не знал, откуда они родом, как их звать по-настоящему. Ясно было одно — поразвлеклись с ними усатые солдаты в погонах, а когда надоело или стало опасно, выбросили, как отработанный шлак.
Смотреть на них было и жалостно, и жутко. Одного взгляда хватало, чтобы понять — что-то в этих женщинах надломлено, разбито вдребезги. Одна, маленькая, вертлявая, назвалась Марусей. Отчества своего она не знала, зато много и громко смеялась без причины и всё норовила поиграть с деревенскими ребятишками. Дети разбегались, едва Маруся с широкой, пугающей улыбкой шла к ним навстречу, протягивая руки с грязными ногтями. А потом она сама рыдала где-нибудь в бурьяне за околицей, причитая, что её все боятся и дружить не хотят.
— Она ж дитя в теле взрослом, — сетовал Петр Кузьмич, председатель сельсовета, — Росточком маленькая, умом и того меньше. Беда одна.
Вторая была совсем плоха. Имя её менялось: то Даша, то Тома. Она непрестанно дергалась, ловила ртом воздух, боялась теней и громких звуков. Та и прожила недолго. Через три дня после появления в Потылицыно её нашли бездыханной у того же колодца. Что случилось с несчастной, никто и думать не хотел, хоронили быстро и без слов, как хоронили зачумленный скот.
А третья… Та, что была выше всех ростом, статная, молчаливая — её Екатериной Семеновной сразу окрестили. Она так и представилась, четко и тихо, когда к ним подошел Петр Кузьмич. Больше о себе ничего не сказала, но это «Семеновна» сразу поставило её в ряд хоть и несчастных, но заслуживающих уважения людей. Не Катька, а Екатерина Семеновна.
Она стала по селу прислуживать, кто что даст. Старательная была до педантичности, аккуратная, а силы в её ручищах — хоть отбавляй. Ничего не просила, никогда не жаловалась. Покормили — кивала в благодарность. Забыли дать поесть — уходила спать в пустую баню или сарай, и наутро снова была готова к работе.
Голос у неё был низкий, грудной, рождающийся где-то глубоко внутри. Говорила она медленно, с паузами, могла замолчать на полуслове, уставившись в одну точку. Но никакой угрозы, никакой бесовщины от неё не исходило, только тихая, всепоглощающая печаль и желание быть полезной. Люди перестали её чураться. А тут еще оказалось, что с детьми малыми у неё получается ладить — стоило ей взять орущего младенца на руки, как он затихал, прислушиваясь к её размеренному дыханию. Стала она ценной работницей для тех, у кого не было бабушек-нянек.
Однажды, возвращаясь с покоса, Григорий Васильевич шел мимо дома зажиточных Шапиных, у которых Екатерина Семеновна и нянчила, и прибирала. Она как раз во дворе белье на протянутую веревку вывешивала, большие мужские рубахи. Услышав скрип его костылей по дорожной пыли, обернулась.
Увидел мужик её лицо — простое, русское, с высокими скулами и широко расставленными глазами. И глаза эти, огромные, цвета спелой ржи, печально и глубоко смотрели не на него, а на его костыли, на неправильно выгнутую ногу. И в том взгляде не было ни брезгливости, ни насмешки, только тихое, всепонимающее сочувствие. Григорий замер, почувствовав внезапный укол в самое сердце. А потом из дома окликнули девушку, и она, покорно опустив голову, пошла внутрь.
Вот тогда и понял он, кто она. Одна из тех. Забыл он о ней тогда, задвинул этот образ в дальний угол памяти. А через неделю сосед Лаврентий пришел, чтобы повеселить его свежей сплетней.
— Ты ж Екатерину Семеновну видел? — спросил он, присаживаясь на завалинку. — Ну ту, что у Шапиных в услужении.
— Умалишенную, што ль? — нарочито грубо, с вызовом произнес Григорий, хотя внутри что-то опять екнуло.
— Ну чего ж ты так, Григорий Васильевич, недобро-то, — с деланной укоризной сказал сосед, — ну да, не от мира сего она. Так вот, намедни к ней наш Степан, Федоров то есть, решил подмазаться. Думал, раз тихая, ничего не понимает…
Неожиданно для самого себя Григорий почувствовал, как по его жилам разливается густая, темная злость. Хотя ему какое дело до этой помешанной?
— Взял, что надо? — спросил он сквозь зубы, сжимая ручку костыля.
— Как же! — завеселился Лаврентий. — Она ж рослая, косая сажень в плечах. Взяла его, Степку-то, за шиворот, как щенка, подняла да мордой в землю натыкала. Без злобы даже, спокойно так. Как мешок с соломой перевернула!
И вот тут, к своему удивлению, Григорий расцвел изнутри. Редкая улыбна тронула его суровые губы. От чего — он и сам понять не мог. И чтоб собеседник не заподозрил ничего, тут же «исправился», нахмурив брови.
— А чего ж не дала мужику-то радости? — с натужным удивлением спросил он. — Порченая ведь, не убудет с неё.
Лаврентий лишь пожал плечами. Мол, кто её разберет, эту дуру. Может, не по нраву он ей пришелся.
Не думал Кузнецов о той рослой, молчаливой девице, что дала отпор зарвавшемуся Степану. Старался не думать. Но всё ж изредка встречал её у колодца или на краю поля, и каждый раз образ её всплывал в памяти, будто отражение в замутненной воде. Даже порой, в редкие минуты усталости перед сном, шевелилось в его черствой, закостеневшей душе что-то неуловимое, похожее на признание чужой боли.
А потом и вовсе случилось то маленькое происшествие, после которого мужик жениться на душевнобольной твари окончательно вознамерился.
Несла Екатерина Семеновна в лукошке яйца — от Шапиных на продажу в другую часть села. В ту же сторону, по своим делам, кренясь на костыль, двигался и Григорий. День был тихий, солнечный.
— Эй, умалишенная, а побегать можешь? — вдруг резко и громко прозвучало за спиной. Оглянулся Григорий и увидел, что на разгоряченном коне мчит старший сын Яковлевых, отпетый озорник. Решил парнишка напугать женщину, крикнул, да коня прямо на неё направил, хотя и не всерьез.
Отшатнулась Екатерина в сторону, да резко, неуклюже. Споткнулась о корень, вывалившийся из-под земли, и упала плашмя, а лукошко выскользнуло из рук, и по пыльной дороге покатились белые, бурые яйца, с тихим, нелепым хрустом превращаясь в месиво.
Озорник, осознав, что натворил, умотал прочь, оглушительно смеясь. А Екатерина Семеновна так и осталась сидеть на дороге, глядя на разбитое лукошко и желтые лужицы. Плечи её задрожали.
Подошел к ней Григорий, не говоря ни слова, помог подняться. Стал собирать уцелевшие яйца, аккуратно складывая их в полы своего пиджака. Много их разбилось. И тут он услышал тихий, сдавленный звук — она плакала. Не рыдала, а именно плакала, беззвучно, а слезы текли по её щекам большими, чистыми каплями, оставляя борозды в дорожной пыли.
И вот тогда сердце Григория Васильевича, будто ледышка, подтаяло и треснуло. Он вытащил из кармана те самые, только что полученные от сестры деньги, взял её крупную, work-worn руку и сунул купюры в ладонь, сжал её пальцы.
— Скажешь хозяину, что я купил все, — глухо, не глядя на неё, произнес он. — По полной цене. Так и скажи.
Ох, как вскинула она на него свои глаза — эти бездонные, ржаные очи! Как загорелись они изнутри неземным светом благодарности, смешанной с изумлением! Не выдержал этого взгляда Григорий, что-то нелепое пробормотал и, резко развернувшись, почти побежал прочь, неистово работая костылями.
Вот только забыть эти глаза он не мог. Ни в тот день, ни в последующие ночи. Они преследовали его, словно тихие маяки в темноте его одинокой жизни. И ещё с того самого первого раза, когда она с таким же немым сочувствием глядела на его калечество.
Всё это всплывало в памяти Кузнецова, когда он вел тот самый разговор с Лаврентием о своей горемычной судьбе. И когда тот, хохочу, бросил: «Бери её в жены!» — Григорий не просто задумался. В нём что-то щелкнуло, как щелкает в замке хорошо подогнанный ключ.
Ночью он не сомкнул глаз, ворочаясь на жесткой кровати. Всё думал о том, что хозяйка нужна ему в доме. Не работница, а именно хозяйка, которая будет считать этот дом своим, а его — своим господином. И чтобы смотрела на него так, как смотрела та женщина — с тихим пониманием и без тени осуждения. Рано утром, едва занялась заря, он пошел к Шапиным и напрямую, без предисловий, заявил о своем намерении.
— Ты чего, Григорий Васильевич, она ж глупенькая, не в себе, — удивился Михаил Шапин, почесывая затылок. — Куда ж такую в дом? Соседи только пальцами показывать будут.
— Эта «глупенькая» в твоем доме управляется так, как жене твоей, с позволения сказать, и не снилось, — огрызнулся Григорий. — Полы у тебя, как стекло, дети тихие, обед вовремя. А мне с ней не про науку разговаривать, не в академию я её беру.
— Ну, как знаешь, — пожал плечами хозяин, польщенный невольной похвалой. — Её и спрашивай, а я возражать не стану. Только вот документов у неё никаких, ты это учти.
Екатерина Семеновна в тот момент на огороде возилась, выпалывая сорняки. Увидев приближающегося Григория, она замерла, выпрямилась во весь свой немалый рост. Узнала. И странное дело — по её скулам разлился румянец, губы задрожали.
— Замуж за меня пойдешь? — глухим, но твердым голосом спросил Кузнецов, не сходя с места. — Хозяйкой в доме станешь. Не будешь больше по чужим углам служить. Будешь в своем доме порядок наводить, мне щи варить. Я — хозяин, ты — жена. Понимаешь?
Подняла девушка глаза на Григория, и румянец на её щеках стал еще гуще. Губы её беззвучно зашептали, дыхание участилось, грудь вздымалась под простой домотканой рубахой. Что-то сказать она явно пыталась, но слова не шли, застревали где-то в горле. Она глотнула воздух, снова попыталась, снова не вышло. В глазах мелькнула паника.
— Тихо, тихо ты, — неожиданно мягко произнес Григорий. — Я ж не тороплю. Ты подумай. А я позже зайду, ответ твой услышать.
Повернулся он на костылях, тяжело раздавив ком земли, и направился к калитке. И уже почти выходя со двора, услышал за спиной голос. Низкий, грудной, дрожащий, но удивительно четкий.
— Пойду! Пойду замуж за тебя, Григорий Васильевич!
Усмехнулся Григорий про себя и кивнул, не оборачиваясь. А сам отправился прямиком к Петру Кузьмичу, в сельсовет, чтобы разузнать, как ему браком с безродной сочетаться.
— Добрый ты человек, Григорий Васильевич, раз несчастной девице кров и имя дать решил, — сказал председатель, разглядывая его поверх очков. — Ну что ж, и я помогу тебе. Поженим вас, всё по новым законам будет. Свидетелей найдем, бумагу составим.
Не было гостей на свадьбе Кузнецовых. Не было песен, не было свадебного поезда. Не желал Григорий слышать шепот соседей, видеть их усмешки. Сочетались они тихо, в пустой комнате сельсовета, в присутствии Петра Кузьмича и двух стариков-свидетелей. Екатерина стояла в простом, но чистом платье, подаренном Верой, и смотрела на Григория тем самым бездонным, преданным взглядом. Сам он старался не думать о тех, кто когда-то привел её в это село. Эти мысли он отгонял, как назойливых мух.
Первые дни были неловкими. Сам он неопытен был в обращении с женщиной, но старался не грубить, не кричать. А со временем, к своему удивлению, смог к себе расположить молодую супругу. Не словами — словами он был скуп, — а молчаливой предсказуемостью, твердой рукой, простым фактом своего присутствия.
Любви, в том смысле, как о ней поют в песнях, не было ни с его стороны, ни с её. Но возникло что-то иное, более прочное и тихое: взаимная потребность, теплота привычки, глубокая, безмолвная благодарность. Екатерина содержала дом в безупречной чистоте, готовила простую, но вкусную еду, с огородом управлялась лучше иного здорового мужика.
Когда в непогоду или от усталости у Григория ныла старая рана так, что свет белый не мил, она подолгу сидела у его кровати, мазала ногу согревающими мазями, делала компрессы из трав, а то и просто молча гладила его поседевшую голову, и боль отступала, уступая место сонной истоме. А ежели он, случалось, заявлялся домой хмельным после редкой гулянки, она ни словом, ни взглядом не выказывала недовольства. Молча помогала раздеться, поддерживала, чтобы до кровати мог добрести. А поутру подавала прохладную, подкисленную клюквой воду, чтобы тошнота не донимала.
— Не жена она тебе, а прислужница бесплатная, — говорила Вера, глядя, как Екатерина, не разгибая спины, полощет белье в корыте. — Работает, как вол, а видит от тебя только команды да хмурые взгляды.
— Какая ж прислужница, коли фамилию свою ей дал и в дом, как хозяйку, привел? — возмущался Григорий. — Чай, не в чужом доме теперь она хозяйничает, а в своем собственном. Моем, значит, её.
— Батрачит она, а не хозяйничает, — возражала сестра. — И в чужом батрачила, и в твоем теперь. Только в чужом ей хоть медный грош платили, а с тобой она и того не видит.
Не понравились Григорию эти слова, задели за живое. Но ничего не ответил он Вере, лишь обозлился про себя, что лезет она не в свое дело. Ему и правда от жены ничего иного не было нужно, лишь бы служила верно и молча. А поговорить… О чем с ней говорить? О погоде? О снах?
Но после того разговора с Верой, на следующей же неделе, поехал Григорий на ярмарку в соседнюю слободу. И накупил там не гвоздей и не скоб, а лоскутов яркого ситца, пару шелковых лент тускло-малинового цвета, да еще дешевеньких, но блестящих стеклянных бус. Вернулся домой под вечер и бросил сверток на лавку рядом с женой, которая штопала его портянки.
— На вот, — небрежно бросил он, отводя глаза. — Пошей себе сарафаны или юбку. Хочу, чтоб красивой ты была. Не в одних обносках ходила.
С изумлением, словно оленёнок перед вспышкой молнии, поглядела Екатерина на мужа, потом на сверток. Никогда она от него подарков не получала. Развязала узел дрожащими пальцами, и как увидела ткани цветные — алую, как мак, и синюю, как вечернее небо, — так и замерла. Промычала что-то беззвучное от неожиданного удовольствия. Глаза её загорелись детским, чистым восторгом. Она перебирала лоскуты, прикасалась к бусам, и руки её дрожали.
— Мне, неужто? — гулким, сдавленным от эмоций голосом произнесла она.
— Тебе, — кивнул Григорий, чувствуя неловкую теплоту где-то под грудной костью. Взял первый попавшийся гребень из дерева и неумело, почти грубо, зацепил его на её гладко зачесанных волосах.
Та подошла к маленькому, потрескавшемуся зеркальцу, что висело в углу, глянула на свое отражение и глаза вытаращила. Дыхание её затаилось. Она смотрела, не отрываясь, залюбовалась внезапно открывшейся красотой, которая сквозила не в чертах лица, а в сиянии её глаз. А как налюбовалась вдоволь, так медленно подошла к Григорию, опустилась перед ним на колени на протертый половик и обняла его больную ногу, прижалась щекой к колену.
Григорий смутился до края. Сердце забилось часто и глухо. Как ответить на эту немую, неуклюжую, но такую бездонную благодарность, он не знал. Просто положил тяжелую ладонь на её голову, на тёплые, упругие волосы, и так они просили минуту, а может, и вечность, в тишине, нарушаемой лишь треском поленьев в печи.
Но вскоре в дом Кузнецовых пришла тревога. Или то, что Григорию, да и многим другим, показалось бы бедой.
— Тяжелая ты, што ль? — воскликнул он однажды утром, вдруг заметив, как непривычно округлился, налился низ у его супруги под просторной рубахой.
Екатерина опустила глаза и густо покраснела. Что-то невнятное, сбивчивое пробормотала она себе под нос, теребя край фартука.
Кое-что понимал Григорий из жизни. И понимал он, что нельзя им, ни в коем случае, ребеночка заводить. С кем попало — с дурочкой порченой! С сестрой посоветовался, та тоже в ужас пришла.
— Зови скорее фельдшера, пусть осмотрит да сделает всё, что нужно, пока время не ушло! — шепотом, чтоб не слышала невеста, сказала Вера. — Ты что же, к бабке-повитухе не сходил, сбора не взял, чтобы не понесла? А вдруг ребенок такой же на свет появится? Хотя… Думается мне, что уж поздно, Гриша, поздно…
Но как только заикнулся Григорий жене о том, что от дитяти придется избавиться, случилось нечто невиданное. Тихая, покорная Екатерина зарыдала. Не заплакала, а именно зарыдала, громко, безутешно, захлебываясь слезами и воздухом. Растерялся мужик, привыкший к её безмолвному подчинению. Она ведь ни слова поперек никогда не смела сказать, а тут завыла, как по покойнику, уткнувшись лицом в стол.
— Нельзя нам, голубушка, — пытался вразумить её Григорий, сам напуганный этой бурей чувств. — А то родится… Не такой, как все. Насмешкой будет.
— Я глупая, — заливаясь слезами, прошептала она, глядя на него мокрыми, распухшими глазами. — Я знаю, что я глупая. Но я рожу умного. Хорошего. Сын тебе в подмогу будет, Григорий Васильевич. Поверь. Хороший мальчонка будет.
Как ни уговаривал, как ни грозил — всё без толку. Сразу ж начинала выть, едва заводил он разговор о том, чтобы избавиться от дитя. А потом, видя её отчаяние, видя, как она, обычно такая сильная, тает и чахнет на глазах, Григорий махнул рукой. Будь что будет. Пусть судьба рассудит.
Тяжелое, давящее чувство не покидало его все месяцы жениной беременности. А Екатерина, будто чувствуя его страх, стала еще расторопнее, еще усерднее. Еще нежнее заботилась о муже, а в положенный срок, без криков и суеты, родила крепкого, пухлого мальчишку с ясными глазами.
— Как назовем? — спросил Григорий, не без робости глядя на это сморщенное, хмурое существо на руках у жены.
— Как ты захочешь, Григорий Васильевич, — с безмерной благодарностью и усталостью в голосе ответила Екатерина. — Раз уж позволил мне его на свет произвести, ты и называй. Ты — отец.
Мальчика назвали Петром. И хотя был он абсолютно здоров, громко кричал и жадно ел, местный фельдшер только мрачно качал головой.
— Такие болезни могут и позже проявиться, годам к семи, а то и к переходу, — говорил он, уходя. — Так что не обольщайтесь особо. Природа — штука хитрая.
Не верил никто в округе, что Петр вырастет нормальным. А он рос — без болезней, крепким. И пошел рано, и заговорил — да как заговорил! Чисто, ясно, целыми фразами. И лопотал так, что все дивились: мать — молчунья, отец — бука, с чего ж парнишка такой говорун да смышленый? Ребенок был спокойным, а коли капризничал, так в могучих, но нежных руках матери быстро умолкал, завороженный её тихим напевом. Молодой матери страстно хотелось, чтобы сын был гордостью отца. Потому перед Григорием Петя всегда ходил чистенький, причесанный, в рубашонках, аккуратно сшитых материнскими руками, — любо-дорого было смотреть.
И отпустило Григория. Вопреки мрачным прогнозам, видел он, что сын его не просто здоров — он ярок, любознателен, ловок. По сноровке так и вовсе своих сверстников перещеголял. Но только успокоился отец, как жена снова забеременела. И на этот раз, отбросив все сомнения прочь, он уже не спорил, не уговаривал. Так и появился у Пети братишка, названный Вячеславом.
Сыновья росли на диво и на радость, умными, статными, красивыми. Глядя на них, самые злые языки лишь сквозь зубы могли процедить, что дурное впереди. А дурное всё не наступало — не коснулся потомства Кузнецовых тот страшный недуг, что жил в их матери. Видимо, не родилась она такой. Ум её, светлый и ясный, был помрачен жестокими обстоятельствами, сломлен насилием и страхом, но душа, самая суть её — осталась чистой, и эту чистоту она передала своим детям.
Историю Кузнецовых знал в Потылицыно каждый. Завистников было немало — семья жила дружно, ладно, в достатке, пусть и небогатом. Когда пришла пора колхозов, Екатерина Семеновна стала лучшей дояркой на ферме, её сильные, уверенные руки умели обращаться с животными, как никто. Григорий же, из-за своей ноги, сторожем работал — охранял колхозное добро, и ни одна овца при нем не пропала. Ребятишки учились прилежно, схватывали всё на лету.
В школе, правда, мальчишкам иногда доставалось от сверстников. Кто-нибудь да брякнет: «А твоя мать — дура!» Но в таких случаях обидчиков ждала суровая, недетская кара от братьев, которые стояли друг за друга горой.
Пережили Кузнецовы и лихую годину Великой Отечественной. Тяжело было, голодно, холодно. Но на фронт никто из них не попал — Григорий по здоровью, сыновья — по малолетству.
По-своему, глубоко и молчаливо, любил Григорий свою супругу, хотя до конца дней считал, что она ему обязана за кров, фамилию, статус. Перед людьми же стеснялся он её, редко с ней на улице появлялся. Екатерина же испытывала к мужу чувство огромной, невыразимой словами преданности. Как-то спросила её соседка, за что же вся эта благодарность-то, за что она ему, такому угрюмому, служит, как раба?
— Дом дал. Очаг. Полы дал мыть, щи варить, огород полоть — свои полы, свой огород, — как могла красноречиво ответила женщина, и в её глазах светилась тихая мудрость. — За то и благодарна по гроб жизни.
Умолчала она, впрочем, о главном. Григорий Васильевич дал ей детей. Таких умных, таких красивых, таких любимых. Глядя на них, её материнское сердце замирало от счастья, такого полного, что в нём не оставалось места ни для прошлых обид, ни для боли.
Сад, что цвел в тишине
Долгую, по меркам того времени, жизнь прожили вместе Григорий Васильевич и Екатерина Семеновна Кузнецовы. Не шибко бранились, уважение и лад, выкованные годами, были между ними прочнее любой страсти. Женившись когда-то по холодному расчету на тишине и порядке, Григорий и представить не мог, что обретет в этом браке такое глубокое, такое прочное спокойствие, которое лишь с годами осозналось как счастье. Счастье неприметное, как полевой цветок у дороги, но оттого не менее настоящее.
Не знали их выросшие сыновья, в каком году родилась их мать — тайна её прошлого канула в лету вместе с теми, кто её привез. Умерла Екатерина Семеновна в 1981 году, тихо, во сне, пережив мужа на пять лет. Григорий же ушел раньше, так и не научившись говорить о чувствах, но до последнего вздоха находя покой в её безмолвном присутствии.
В отличие от отца, Петр и Вячеслав никогда и тени стыда за свою мать не испытывали. Они боготворили её, зная, без слов понимая, как безмерно она их любила. Даже между собой, став взрослыми мужчинами, они почти не говорили о её душевном нездоровье. По молчаливому, нерушимому согласию, не рассказывали об этом ни своим детям, ни, позже, внукам.
Нянчила Екатерина Семеновна внучат, качая их на своих сильных руках, напевая те же странные, глуховатые колыбельные. И малым детям невдомек было, что бабушка их «не такая». Так и осталась она в их памяти — молчаливой, ласковой, невероятно сильной и доброй. Жизнь разбросала внуков по городам и весям, свои семьи, свои заботы. Те же, кто застал её в глубокой старости, видели просто очень старого, немного отрешенного от мира человека. Старость ведь для всех странной бывает.
А правнуки Григория и Екатерины знают историю свою совсем иначе. В их семейном предании бабушка Катя была простой, доброй и очень сильной женщиной, которую полюбил их суровый, но справедливый дед. Красивая история о верности и труде. Подлинную же тайну, горькую и светлую одновременно, узнала лишь одна праправнучка Веры Кузнецовой.
Она приехала в почти опустевшее к тому времени Потылицыно, желая отыскать корни своего рода. И здесь, от старых стен и таких же старых, как сами эти стены, воспоминаний последних старожилов, выяснила она, кем была на самом деле Екатерина Семеновна. Впрочем, живых свидетелей тех давних событий уже не оставалось. И потому открывшаяся правда стала не столько фактом, сколько легендой — историей о том, как из самой беспросветной тьмы, из пепла чужой жестокости, может вырасти сад. Сад тихий, неприхотливый, но удивительно живучий. Сад, который не оглушает буйством красок или пьянящим ароматом, а просто стоит, глубоко укоренившись в земле, и дарит тень, прохладу и покой всем, кто придет к нему, усталый и израненный. И в этой тишине, среди листвы, шепчется самое главное — что даже самая поврежденная душа способна породить чистую, новую жизнь, а расчет, посеянный в сухую почву одиночества, может неожиданно дать всходы самой настоящей, вечной и безусловной любви.