Отбила у законной жены мужа-тракториста, считала себя победительницей. Сейчас смотрю на её дом, полную чаду и ордена на груди у её нового, а мой бывший так и остался чьим-то бывшим. История одной красивой ошибки

1942 год выдался сухим и знойным. Пыль, поднятая редкими проезжающими повозками, медленно оседала на придорожную полынь и подол длинной юбки. Вероника шла по этой пыльной, раскалённой дороге, и каждый шаг отдавался тяжким эхом в её душе. Мысль о том, что она, возможно, сейчас унижает себя этим походом, жалила, как оса. Но молчание и покорность казались худшим из зол. Попытка — не пытка, твердила она себе, сжимая натруженные руки в кулаки. Она должна была попытаться вырвать своё счастье, свою семью из цепких лап той бесстыдницы. Правда была на её стороне: у неё была крохотная дочь, она — законная жена. Её сердце билось в такт с этим простым и неоспоримым утверждением.
А та, Людмила, даже не успела толком вкусить того, что зовут девичьим счастьем. Её жениха, такого же молодого и озорного, призвали на фронт в самые первые, огненные дни войны. И словно злой рок навис над ним — уже в сентябре почтальон принёс в её дом ту страшную, казённую бумагу, что навсегда хоронила надежды. Но горе молодой и striking красивой Людмилы оказалось неглубоким, словно лужица после летнего дождика. И очень скоро её слезы, к несчастью Вероники, высохли, уступив место холодному, расчётливому взгляду, устремлённому на Марка, её мужа.
Марка не призвали. Он был нужен колхозу, его крепкие руки и умение управляться с железным конём — трактором — были бесценны в то голодное время. Кто же ещё будет поднимать целину и собирать хлеб, что шёл на фронт? Была и иная, тихая причина: с детства, после тяжёлой болезни, одно его ухо почти не слышало. Мужиков из села забрали почти всех, и те немногие, что остались, стали предметом особого внимания и шепотов. Но Вероника старалась держаться уверенно, отгоняя дурные мысли, покуда тихий шёпот соседок не перерос в откровенные, колющие слова. Говорили, будто бы видели его во дворе у Людмилы поздно вечером.
— Крылечко ей починял, совсем развалилось. Она за работу табаку дала. А ты, Вер, не слушай этих бабьих пересудов, им только язык чесать да сплетни сеять, — горячо оправдывался Марк, широко разводя руками и пытаясь привлечь жену к себе, обнять, прижать к груди.
И она изо всех сил старалась не слушать, как велел муж. Но сердце, это непослушное, чуткое создание, никак не хотело успокаиваться, ныло и сжималось от тяжёлого предчувствия.
А в тот роковой день она вернулась с пекарни, где с самого рассвета месила тяжёлое, липкое тесто. В избе было тихо, непривычно пусто.
— Мама, а где Марк? — спросила она, забирая из старческих, дрожащих рук полугодовалую дочурку.
— Так оно, доченька… Только что вышел, буквально ты в одну калитку, а он в другую, — пробормотала мать, не встречаясь с ней взглядом.
— Мама? — Вероника пристально, с нарастающей тревогой вгляделась в лицо родительницы. — Что с тобой? Ты белая, как стена. Тебе нехорошо? И куда он пошёл?
— Присядь-ка, Вероничка, присядь да послухай, что я скажу, — голос старушки дрогнул.
Вероника послушно опустилась на краешек стула, не выпуская из объятий тёплую, сонную малышку, и устремила на мать широкий, испуганный взор.
— Не гонись за ним. Не надо. Не девчонка ты безусая, двадцать четыре года тебе уж есть. Будь выше этого, мудрее. Не чета ты той беспутной девке.
— О чём ты, матушка? — прошептала дочь, не понимая.
— Не ходи за Марком. Оставь. Пущай живут, как знают. Бог им судья, он их потом за всё спросит.
— Да скажи ты plainly! — вырвалось у Вероники, и её тихий голос вдруг сорвался на крик.
— Ушёл твой Маркуша к Людмилке! Узелок свой с котомкой собрал да и ушёл! — мать закрыла лицо руками, и слёзы потекли сквозь жёсткие, узловатые пальцы. — Пыталась я его удержать, увещевала… Не слушает, отмахивается. «Уйди, — говорит, — мать, не сто́й на дороге». А я-то его как родного приняла, всем сердцем…
— Как ушёл? — в глазах у Вероники потемнело, мир поплыл, и лишь тёплый комочек дочери у груди удерживал её от падения в эту чёрную пустоту.
— Ножками своими, милая. Ножками. Будь он неладен, — выдохнула старуха.
И вот она шла. Шла, чтобы вернуть мужа, чтобы вразумить его, чтобы пристыдить её. А если не послушается — дойдёт до председателя, до самого райкома, пусть призовут к ответу и его, и его зазнобу, пусть весь свет узнает про их бесчестье.
Двор Людмилы оказался неожиданно опрятным. Распахнув скрипучую калитку, Вероника увидела её. Бесстыдница, невозмутимая, развешивала на верёвке белые, как снег, простыни, и солнечный свет просвечивал сквозь влажную ткань.
— Ой, Вероника, — голос прозвучал нарочито громко, без тени смущения. Та даже бровью не повела, лишь с холодным, вызывающим интересом посмотрела на неё: — Чего пожаловала?
— За мужем своим.
— Так я тебе его и отдала! — звонкий, лишённый всякой теплоты смех разрезал тишину. — Ты пожила с мужчиной, теперь дай и мне, сироте, счастье женское познать.
— Да какое же это счастье, на костях чужой семьи выстроенное? Оставь Марка, отпусти его. У нас дитя малое. Совесть имей, времена-то какие, одной не выжить.
— Вероника! — знакомый голос заставил её обернуться. Он стоял на крыльце, в проёме двери, и смотрел не в глаза, а куда-то в сторону, в пыльные кусты малины. — Иди домой.
— Только с тобой, Марк.
— Никуда я не пойду. Люду я люблю. А ты ступай, не унижай себя. Дочке помогать буду, по мере сил, а жить стану здесь, — он кивнул в сторону Людмилы, и в его голосе прозвучала жалкая, наигранная твёрдость.
Жгучая, острая боль, словно раскалённая спица, пронзила её грудь. Душа закричала в беззвучном, ледяном отчаянии. Сама не слыша своих слов, выдохнула она тогда:
— Я жаловаться пойду. По всему селу опозорю. До самых верхов дойду.
— А наша любовь позора не боится, — фыркнула Людмила, поправляя на плече край простыни. — Потолкуют да забудут. И что твои начальники — заставить любить могут? Ну, вернут его тебе, а ночи-то он у меня проводить будет. Сама тогда от стыда света белого не взвидишь. Жалость — она горше насмешки. Все думать станут, плохой женой была, коль мужик на сторону подался.
Не вытирая слёз, которые текли по её щекам, оставляя чистые дорожки на запылённой коже, Вероника развернулась и пошла прочь. Матушка была права — не стоило унижаться, не стоило…
1945 год.
Боль свою она переживала, как и тысячи других женщин, — утопив её в бесконечном труде, в заботах о дочери и постаревшей, сломленной матери. Время было голодное, выматывающее душу, особенно когда не уродилась картошка. Каждая крошка хлеба была сокровищем, каждая горсть зёрнышек пшеницы — богатством несказанным…
Никогда не забыть ей, как дочурка смотрела на неё большими, потемневшими от недоедания глазами и шептала, едва шевеля пересохшими губками:
— Хлебушка…
— Нет хлебушка, родная, — отвечала Вероника, и слёзы отчаяния, горькие и солёные, капали на грубую домотканую скатерть. — Жмых есть только…
— Жмых… дай жмых, — тихо плакал голодный ребёнок.
Это были тёмные, беспросветные дни. Помощь от Марка была мизерной, а вскоре он и вовсе исчез из села вместе со своей Людмилой, слышно было, что перевёзлись куда-то подальше. И ей даже стало легче дышать — невыносимо было видеть их мимолётное, вызывающее счастье, ощущать на себе взгляды, полные жалости.
Но и эта пора миновала. Наступил 1945-й. Год Победы, ликования и светлой, всеобщей радости. За свой самоотверженный, не знавший выходных труд она была удостоена медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Вероника работала от зари до заката в колхозе, а по вечерам, при тусклом свете коптилки, вязала тёплые носки и варежки, которые уже некуда было отправлять.
Стали возвращаться мужчины. Девушки, дождавшиеся своих суженых, шили подвенечные платья, и в воздухе витало ожидание праздника. А Веронике оставалось лишь наблюдать за этим чужим ликованием. Она считала, что её время ушло безвозвратно. В сорок пятом ей исполнилось двадцать семь. По деревенским меркам — уже не молодуха, да ещё и с ребёнком на руках, с клеймом брошенной жены. Какая уж тут судьба?
А год спустя, в самом конце августа сорок шестого, на опушке леса близ деревни раскинулся цыганский табор. Услышав об этом, Вероника нежданно для себя решила сходить. Ходили слухи, что цыганки умеют видеть нити судьбы. Было у неё одно-единственное украшение — тонкое серебряное колечко, которое когда-то давно, в день их скромной свадьбы, надел на её палец Марк. Теперь расстаться с ним было не жаль — прошлое нужно было отпустить навсегда. Да и зачем носить символ распавшегося союза? Взяв колечко, она отправилась в табор на закате, никому не сказав ни слова. Вдруг действительно приоткроется завеса над её будущим?
— Хочешь, красавица, узнать, что ждёт тебя впереди? — Молодая цыганка с волосами цвета воронова крыла и смуглой, словно полированной кожей, смотрела на неё с лёгкой, изучающей улыбкой.
— Хотелось бы. Но если не ваше это дело, то я пойду.
— Постой, — остановила её гадалка. — Какая ты нетерпеливая.
Она ловко раскинула на пёстром коврике потрёпанные карты и долго водила над ними тонкими пальцами с блестящими колечками. Внезапно её выразительное лицо озарила странная, knowing улыбка.
— Колечко давай.
— На, — Вероника протянула ей холодный серебряный ободок. Та взвесила его на ладони.
— Серебро… небогато.
— Богаче нет. Вот, ещё картошки принесла, с огорода. Ну? Что видишь?
— Жених к тебе едет. С Востока. Это всё, что мне говорят карты.
— Понятно, — разочарованно вздохнула Вероника, чувствуя, как внутри всё сжимается.
— Послушай меня, милая. Карты лгут редко. Я сказала то, что вижу. Верь — не верь, твоя воля. А теперь иди домой, тебя дочка с бабушкой ждут. Добрая ты, красивая, а тот, кого любила, не твоей судьбы человек. Пустоцвет он, душа у него холодная.
— Спасибо, — тихо произнесла Вероника и покинула табор с лёгким чувством досады. Какой ещё жених с Востока? Неужто издалека, из-за гор и морей? Мысль показалась такой нелепой, что она усмехнулась сама себе. Ну и дела, нашла развлечение — к бродягам за судьбой ходить!
Спустя пару дней, на свадьбе у соседки, она сама, под общее веселье, вызвала дружный смех.
— Верон, и тебе жениха найдём! Не пропадёшь!
— Не трудитесь, — улыбнулась она, поднимая гранёный стакан. — Ко мне жених с Востока сам скоро в гости пожалует.
Подруги залились смехом, а Вероника поддержала их, и звонкий, почти беззаботный смех стал её лёгкой, шутливой клятвой самой себе — больше не оглядываться назад.
Ноябрь 1946 года.
— Всё, матушка, я дома! — Громкий, радостный голос прозвучал на пороге, и высокий, крепкий мужчина обнял худенькую, поседевшую женщину, которая за годы разлуки сгорбилась и осунулась.
— Дома, сынок, родной мой, дома! — Она плакала, прижимаясь к его груди, украшенной рядами орденских колодок.
— Не плачь, родная. Всё худшее позади.
Георгий прошёл не только всю Великую Отечественную, но и завершил её на Дальнем Востоке, участвуя в стремительном победном походе. После чего ещё целый год нёс службу на самой границе, вглядываясь в туманные дали чужой страны.
— Вот и заживём теперь, мать, — раздался спокойный, основательный голос отца. — Дома наш Георгий. Теперь и о женитьбе подумать пора, внучат нам нянчить.
— Погоди, батя, — рассмеялся Георгий. — Дайте дух перевести, в мирную жизнь войти. А невесту я себе сам присмотрю. Такую хочу, чтобы тишина с ней была в душе, чтобы дом — полная чаша, уют да порядок. А я за это её на руках носить буду. Чтобы не на первой встречной жениться. Ох, и сколько же таких охотниц повстречал, пока домой добирался, — усмехнулся он. — Всячески зазывали в хозяева. Но я шёл только сюда. К тебе, мама. К тебе, отец.
— Чего уж говорить, — кивнул отец с гордостью. — Парень видный. Двадцать девять лет, грудь в наградах, сильный, характер закалённый. Загляденье.
Через пару недель мать Георгия съездила в соседнее село. Вернулась она с таинственным, светящимся изнутри выражением на лице.
— Что, матушка, так сияешь? В гостях хорошо приняли?
— В гостях побывала. И невесту тебе, сынок, присмотрела.
Георгий рассмеялся, добродушно и немного снисходительно.
— Думаешь, я сам не справлюсь?
— А я нашла именно ту, о которой ты говорил. Ту, что тебе нужна.
— И кто же эта девица-невидаль? — потрепал он мать по плечу.
— Звать её Вероникой. И не девица она вовсе, а женщина с непростой судьбой, с дочкой на руках.
— Мать, ты в своём уме?..
— Погоди, не перебивай. Труженица тыла она, медаль за доблестный труд имеет. Всё у неё в руках горит. Зашли мы с Марфой к ним в избу — чистота такая, что белизна стен глаза слепит. Постель заправлена — хоть лезь да пиши с неё картину. Одеяло лоскутное, сама ткала и шила. Дочка у неё — умница да болтушка, Ниночке четыре годочка. Во дворе — ни соринки, в хлеву — хоть в светлых чулочках ходи. И это при её-то работе. А какая приветливая, душевная.
— Красивая?
— Краса писаная. Коса — поясницы ниже, тонкая, правда, слишком, но ничего, окрепнет, времена теперь не те. Дай Бог нам всем сытно жить.
— Говоришь, одна осталась? Как же такой мужчина мог…
— Да потому что душа мелка была. На молодость падкий оказался. Веронике тогда двадцать четыре стукнуло, а той, Людмиле, двадцатый шёл. Сирота, беспутная, вот и вела себя как угорелая. А ты у меня парень с головой, семейный, домовитый.
— Интересно бы взглянуть…
— Раньше в полеводстве была, а теперь на пекарню перевели. Вот и сходи, посмотри.
На следующий день Георгий отправился к пекарне. Он не знал в лицо Веронику, но когда смена закончилась и женщины, закутанные в платки, вышли на улицу, его взгляд сам нашел ту, что была прекрасней всех. Русую косу, убранную под шаль, и огромные, печальные и одновременно невероятно глубокие глаза, в которых, казалось, отразилась вся трудность прожитых лет.
— Вероника, ты прямо домой? — окликнула её одна из подруг, и та обернулась. Так, значит, это и есть она.
— Домой.
— Сыночка моего увидишь, скажи, что к ужину буду.
— Хорошо.
Она застегнула телогрейку и пошла по утоптанной дороге. Георгий, зачарованный, смотрел ей вслед, а потом, сделав несколько широких шагов, поравнялся с ней, смущённо сняв шапку.
— Простите, вы не подскажете, где тут Глуховы живут?
— Не слыхала таких у нас, — удивилась она, слегка замедляя шаг.
— Как же… Наверное, ошибся я с фамилией.
— Бывает.
— А позвольте вас проводить? — выпалил он, не зная, как ещё удержать её рядом.
— Зачем?
— Может, потому что вы мне с первого взгляда приглянулись. Меня Георгием зовут.
— Вероника. Только провожать меня не к чему. Дела у меня.
Она ускорила шаг, словно испугавшись его прямого взгляда. Георгий же стоял и смотрел ей вслед, пока её фигура не растворилась в вечерних сумерках. Вернувшись в родительский дом, он твёрдо и спокойно объявил:
— Засылайте, родители, сватов. Женюсь.
— Да вы что, смеётесь? — Вероника не могла сдержать удивлённой, почти испуганной улыбки.
Соседка Марфа стояла во дворе вместе с отцом и матерью Георгия, и все трое с серьёзными, озабоченными лицами просили её руки для их сына.
— Верон, не отнекивайся! Георгий — парень золотой. Я ж его с пелёнок знаю!
— Да я-то его не знаю вовсе! — засмеялась она, и смех звучал нервно.
— Как не знаешь? У пекарни-то встречались недавно.
— А-а, вот о ком речь… — прошептала Вероника, и в памяти всплыл высокий, крепкий мужчина с честными глазами. — И что же, сразу жениться? Он же ничего обо мне не ведает. И я о нём…
— О тебе он от нас наслышан, — степенно вступила мать Георгия. — Я ж с Марфой недавно у вас гостила, всё приметила. А сын мой… Он домосед, не ветреник. Такой не подведёт. На руках носить будет. Всю войну прошёл, с японцами воевал, на границе служил.
— С японцами? — переспросила Вероника, и сердце её ёкнуло.
— На Востоке, — подтвердил отец, кивнув.
И тут Вероника рассмеялась, запрокинув голову, и смех её был чистым, будто весенний ручей, смывающий последние льдинки сомнения.
— Что ж, — сказала она, широко распахивая дверь в избу. — Милости прошу, дорогие гости, давайте чайку попьём, поговорим по душам.
Несмотря на визит сватов, Вероника попросила времени. Они стали встречаться — тихо, осторожно, словно два уставших, но не разучившихся доверять путника. Он рассказывал ей о дальних краях, о снежных сопках Маньчжурии, а она — о бесконечных полях, о запахе свежеиспечённого хлеба, о первых шагах дочки. Не было между ними сразу страстной, всепоглощающей влюбленности, от которой кружится голова. Рождалось нечто иное — глубокое уважение, тихая признательность за понимание, растущая день ото дня привязанность. В феврале 1947 года они обвенчались.
Георгий сдержал незримое обещание — он стал настоящим хозяином и опорой. Он ценил Веронику, видел в ней не просто жену, а свою судьбу, свой надёжный и светлый тыл. Ниночку он принял как родную, и девочка, уже через неделю после свадьбы, сама, без подсказки, стала называть его папой.
Остались жить в доме Вероники — она не могла оставить мать, да и работа была близко. Георгий, не привыкший сидеть без дела, устроился кузнецом в соседнее село, и звон его молота скоро стал привычным, обнадёживающим звуком.
Уже в ноябре у них родилась общая дочь. Вероника тайком боялась, что родная кровиночка затмит для мужа приёмную, но опасения были напрасны. Георгий души не чаял в обеих, а для Нины стал истинным отцом — строгим, справедливым и бесконечно любящим.
Как-то раз Вероника, выведенная из себя шалостью старшей, занесла над ней тонкий прутик. Георгий мягко, но твёрдо взял её за руку:
— Не тронь ребёнка. Словом всё можно объяснить. Злом зла не искоренить.
Остыв, она смотрела на него, и в её сердце распускалось новое, незнакомое прежде чувство — благодарная, глубокая любовь, похожая на прочный, вековой дуб.
А чуть позже в село ненадолго вернулся Марк. «Добрые» люди, завидев Нину на улице, подозвали:
— Ниночка, а вон твой родной батька приехал. Пойдёшь, поздороваешься?
— Какой родной? — искренне удивилась девочка. — Мой папа в кузнице, я его только что видела.
— Да нет, тот, первый.
— А у меня один папа — Георгий, — твёрдо и спокойно ответила девочка и побежала домой.
Там она рассказала матери о встрече. Вероника, пряча дрожь в руках, сказала:
— Я не запрещаю, дочка. Если хочешь увидеться…
— Не хочу, мама, — покачала головой Нина, обнимая её. — У меня есть папа. Самый лучший.
И тогда Вероника выдохнула, и последняя, невидимая цепь, сковывавшая её душу, рассыпалась в прах. Никакой злобы к Марку не осталось. Лишь странное, отстранённое чувство — будто благодарность за тот давний, жестокий урок, что привёл её к настоящему, тихому счастью. К Георгию.
Марк же к дочери так и не подошёл. И больше они его не видели никогда.
—
В 1955 году в семье родился долгожданный сын. Георгий боготворил всех своих детей, а Веронику любил той самой взрослой, осознанной и невероятно крепкой любовью, что сильнее любой страсти. Они стали неразлучны, как два крыла у одной птицы.
После рождения сына Георгий своими руками, бревно к бревну, построил просторный, светлый дом под высокой тесовой крышей. Развели большое хозяйство. Когда здоровье уже не позволяло орудовать кузнечным молотом, Георгий стал лесничим — охранять и беречь тишину леса, что так напоминала ему тишину их общего дома.
В этом доме, в саду, где цвели яблони и пахло свежескошенной травой, они прожили всю свою долгую совместную жизнь. Вырастили детей, помогали растить внуков, а под конец пути успели прижать к груди двух озорных, звонких правнуков.
Вероника ушла из жизни тихо, во сне, в 2003 году. После её ухода Георгий будто утратил часть своего мира. Он пережил свою верную подругу всего на пять лет. В 2008-м его похоронили рядом с ней, под сенью той самой яблони, что они посадили вместе в год постройки дома.
Дети, внуки и правнуки хранят память о них не как о бабушке и дедушке, а как о неразделимом целом — «наши Вероника и Георгий». Их история, начавшаяся с боли и предательства, но расцветшая тихим, прочным счастьем, стала живой легендой, тихим напоминанием о том, что настоящая любовь приходит нередко окольными путями, и что она всегда находит тех, кто, несмотря на все бури, сохранил в сердце способность доверять и надеяться. Как та весенняя яблоня, пережившая суровые морозы, их чувство пустило глубокие корни и навеки одарило мир своим тихим, прекрасным цветением.