20.12.2025

Она прикатила на железном коне в шелковом платье, чтобы вспомнить вкус простокваши и запах пота: бывшая деревенская девчонка прошлась босиком по полю и вытряхнула из бабушкиного сундука скелет, который оказался её же отцом

К вечеру солнце, уставшее за день от собственного неистового горения, наконец утихомирилось, спустилось ниже к кромке леса и стало разливать по небу не жару, а густой, как варенье, медовый свет. Воздух, еще недавно звенящий от зноя, сделался бархатным и податливым, наполнился запахами скошенных трав – мяты, клевера, тысячелистника и чего-то еще неуловимого, что можно назвать просто – духом земли. Именно в эту благодатную предзакатную пору мужики, смазав косы, снова принялись за работу. Размеренно, почти ритмично завжикали острые лезвия, укладывая душистые стебли ровными рядами. Рубахи, мокрые от пота, прилипли к спинам, на лбу выступали соленые капли, но они не останавливались, шаг за шагом продвигаясь по полю, будто совершая древний, важный ритуал.

– Поднажми, родные, солнышко на посту! – доносились звонкие голоса женщин. Они шли следом, сгребая граблями уже подвяленную траву в рыхлые, воздушные валки. Дождя не предвиделось, небо было ясным и бесконечно глубоким, поэтому со спокойной душой оставляли будущее сено прямо на выделенном совхозом участке, чтобы оно набралось сил и аромата под открытым небом.

Конечно, солому можно было купить и в совхозе, аккуратными, пресными тюками. Но то было не то – переработанное, обезличенное. А здесь, на этом поле, рождалось сено – самое настоящее, пахнущее летом, солнцем и свободой. На таком и полежать теплой ночью, глядя в звездную высь, – одно наслаждение, думалось им.

И вот последний, упрямый клочок земли был покорен. Косы опустились, усталые руки вытерли потные лбы. Не каждый хозяин в наши дни станет так стараться для своей буренки, ведь можно обойтись и казенной соломой. Да и время было такое – восьмидесятые, не так уж много находилось желающих добровольно проливать пот на колхозном поле ради нескольких скирд собранного вручную сена. Но здесь собрались несколько семей – дружно, как одна большая пчелиная семья, трудились от зари до заката. День как раз выдался субботний, после покоса можно будет и в баньку, смыть усталость и пыль.

– Ой, девоньки, присмотритесь-ка, кто это там пылит? – одна из женщин, приложив ладонь козырьком ко лбу, чтобы заходящее солнце не слепило глаза, всматривалась вдаль, туда, где от проселочной дороги, петляющей меж полей, поднималось легкое облачко пыли. В его сердцевине угадывался алый силуэт легкового автомобиля, свернувшего, видимо, с главной гравийки.

Нечастые гости были здесь легковые машины. Царили на этих дорогах mostly телеги да трактора, а пыль поднимали резвые лошадиные копыта.

– Не иначе начальство какое, в такую-то пору да в субботу? – перекидывались мужики, ломая голову, кто бы это мог пожаловать прямиком на покос, когда была другая, более удобная дорога – в объезд села.

Алый автомобиль, похожий на яркую бусину, закатившуюся в зеленое поле, плавно остановился. Дверца со скрипнувшей петлей открылась… и все увидели, что за рулем – женщина. И вышла она из машины неспешно, в легком платье цвета летнего неба, которое мягко облегало стан, в изящных, явно не для поля туфельках. Ветерок шевельнул ее аккуратную прическу, губы выделялись неяркой, но заметной помадой.

– Баба за рулем? – не скрывая удивления, пробормотал кто-то из старших.

– Здорово, труженики! – весело, звонко крикнула незнакомка, оглядывая застывших в немом любопытстве сельчан.

– Совхоз у нас, – поправили ее женщины, но беззлобно, – уж давно как совхоз.

– Да ладно вам, не в обиду сказано… – засмеялась она, и смех ее был чистым, как родниковая вода. – Ну-ка, дайте-ка мне присмотреться, кого я знаю…

Она сделала несколько шагов вперед, и тень от широких полей шляпы скользнула по ее лицу.

Женщина в выцветшем белом платочке, стоявшая чуть в стороне, вдруг ахнула, прикрыв рот натруженной рукой. – Господи помилуй… да неужто Вероничка?.. Панкратова?.. Не узнать, совсем не узнать!

– Она самая! – Хозяйка алой машины раскинула руки, будто хотела обнять сразу всех и сразу само поле, небо и этот вечер. – Ну что, признали Верку, внучку бабы Поли?

Ее мгновенно окружили. Смотрели на городской наряд, на ухоженные руки, на уверенную улыбку, пытаясь найти в этой элегантной даме черты той самой вертлявой девчонки, что когда-то бегала здесь босиком.

– Ну, хороша, хороша, чего уж там… – качали головами мужики. – Туфельки-то побереги, детка, это тебе не городской асфальт.

– Да что туфли! – махнула она рукой. – Я домой приехала… хоть и дома того уже нет… а земля-то осталась. Тянет она, родимая, да на вас, на живых, поглядеть тянет…

– И давно это ты не была-то? Лет семь, али больше?

– Ровнехонько пять. Как бабулю схоронила, так больше и не выбиралась. Далеконько, да и работа, как плетью, гонит.

– А машина чья? – не унимались ребятишки, тыча пальцами в блестящий бок.

– Моя! – с гордостью сказала она, и в глазах ее блеснула искорка.

– Ух ты, Вероника Никитична, ты теперь, поди, самое главное начальство? – подтрунил седой дед.

Она рассмеялась, и смех ее снова рассыпался по полю. – Похожа, что ли? Не-еет, не директор. Начальник планового отдела, можно сказать, бухгалтерией всей руковожу. – Потом ее взгляд выхватил из круга женщину в платке. – Глашенька? Бузырева, ты? Ну, дай обниму, милая, вместе же за одной партой сидели!

– Ой, Вер, да я вся в пыли-то, в соку, – смутилась та, отступая. – Замараю тебя, в чистом-то.

– Да плевать! – решительно заявила Вероника, обнимая подругу. – Платье отстирается, а вы, мои дорогие, для души, их не отстираешь и не купишь.

– Ну, рассказывай, как там детки, как супруг? – наперебой засыпали ее вопросами.

– Супруг объелся груш садовых! – махнула она рукой, но в глазах промелькнула тень. – Выпроводила! Долго ли терпеть лодыря да нытика?

– Ну, с твоим-то характером… – заулыбались женщины. – Можешь, еще как можешь.

– Так что, девоньки, – кокетливо оглянулась она, – погляжу я тут, да за деревенского, что ли, пойду. Есть среди вас холостые да вдовые?

Самый возрастной из косцов, Петр Макарыч, чьи руки были исчерчены прожилками, как карта, первый откликнулся, подбоченившись: – За меня выходи, Верон! Я еще ого-го, печку растоплю, дров наколю…

Дружный женский хохот заглушил его слова. – А Марфу-то свою, Петрович, куда денешь? На печи лежать отправишь?

– А пущай полежит, не растает! – не сдавался старик.

– А вот мы скажем тетке Евдокии про твои речи, враз охотку отобьет!

– Верон, а на машине-то давно рулишь? – перебил другой.

– Да уж пятый годок.

– А сколь часов до нас-то пилила?

– Часов шесть, если без остановок.

– У-ууу, – загудел одобрительный хор. Такое расстояние для них было сродни кругосветному путешествию.

– Зато свое, родное. Сел, ключ повернул – и кати себе, хоть до края света.

Глафира, оглядывая подругу, вдруг спохватилась: – Голодная, чай, с дороги-то? Не побрезгуй, там у берез, в сумочке, простокваша да хлебушек свежий… Может, сахарком посыпать, перекусишь?

– Ой, Глаша, как давно я такого не пробовала, забыла уж этот вкус… – в голосе Вероники прозвучала неподдельная нежность. – Сейчас с превеликим удовольствием. Но сначала, – она повернулась к Петру Макарычу, – дай-ка мне литовку, я ведь тоже когда-то косить умела…

– Да куда тебе, детка? Туфли стопчешь, платье измажешь…

Она, не задумываясь, сбросила туфли прямо в пушистую траву. – А я босиком, как раньше… Ну, дай хоть немного, для души.

И, тряхнув темными, с проседью, кудрями, она взяла косу. Поначалу движения были скованными, неуверенными, но постепенно тело вспоминало забытый ритм. Лезвие запело по-другому, мягче, но все так же уверенно подсекало стебли.

– Не торопись, крепче держи, спину не горби… вот так, – доносились доброжелательные подсказки.

А она, увлекшись, прошла несколько шагов, чувствуя, как непривычно тяжела работа, как ноют мышцы. Наконец остановилась, раскрасневшаяся, счастливая. Дышала глубоко, полной грудью. – Вот так поле пройдешь – и любую норму ГТО сдашь без тренировки.

Потом направилась к тенистому кругу под березами и опустилась в шелковистую, примятую траву. Из рук Глафиры приняла глиняную чашку с простоквашей и ломоть душистого хлеба. Отломила кусочек, макнула… и, закрыв от удовольствия глаза, замерла. – Как же давно… Как будто само детство в ложке.

– В городе разве такого нет? – удивилась Глафира.

– В городе – не тот вкус. Там вкус другой, – тихо ответила Вероника, доедая простую пищу и поглядывая в сторону села, где меж деревьев уже загорались первые огоньки. До него было километра три. – А вы домой-то когда?

– Да вот, собираться пора.

– Тогда садитесь, кто поместится, подвезу.

Глафира, Петр Макарыч и еще две женщины, посмеиваясь и осторожно ступая, уместились в алые «Жигули». Машина, вздохнув глубже, медленно тронулась по проселочной дороге, оставляя за собой шлейф легкой пыли, позолоченной закатом.

Мужики, собрав инструмент и нехитрый скарб, укладывали его на поджидавшую телегу. Неторопливая лошаденка фыркнула, готовая тащить их домой, к ужину и покою.

Тетка Анфиса и ее молодая племянница Зина, наблюдая за удаляющимися огоньками задних фар, тихо переговаривались:

– Прикатила, значит, Верка. Тянет ее, ох как тянет обратно… Да и с мужем, видать, кончено… Знаю я, к кому она дорогу держит.

– К кому? – шепотом спросила Зина. – Ей, после городских высот, наше село – глухомань, да грязь непролазная.

– Ты, милая, ничего не понимаешь. Верка душой здесь, хоть и живет далеко. А увидеть-то она Лукьяныча хочет…

– Дядю Лександра Потылицына?

– Его самого. Знает, видно, что не живет он теперь с Людкой… Может, потому и повернула сюда колеса.

– Так он же старше ее, да и зачем ей, начальнице, простой комбайнер? У нее машина своя, самостоятельная…


А Вероника, тем временем, мягко покачиваясь на ухабах и переговариваясь с пассажирами, вела машину к родному селу. Ехала нарочито медленно, впитывая взглядом каждую деталь: вот подросла березовая рощица, посаженная еще при ней, а там появился новый забор – видно, под новый загон. Дорога, деревья, крыши домов – все это будило в памяти кадры, яркие, как сны. Они проносились в голове, накладываясь на реальность, создавая причудливый double vision – прошлое и настоящее.

В первый раз село, где доживала свой век баба Поля, восьмилетняя Верка увидела в начале лета. Мать привезла ее – тихую, запуганную, оторванную от привычного, хоть и неласкового мира. А был ли тот мир семьей? Сомнительно.

1949 год.

– Ну, что, Сима, люб я тебе? Вот только со службы вернулся, тебя увидел – и все, пропал. Никого, кроме тебя, не надо.

Двадцатилетняя Серафима стояла, потупив взгляд, краска стыда заливала ее щеки. Она боялась поднять глаза на Николая. Ровня он ей, статен, а в глазах – такая прямота и честность, что больно смотреть. И как горько было сознавать, что связана она теперь по рукам и ногам другим, невидимым, но тяжким грузом. А если промолчать? – мелькнула безумная мысль. Никто же не знает, никто не догадается…

Но, встретившись с его ясным, открытым взглядом, она поняла – не может. – Согласна я, Коль. Чего уж думать-гадать, лучше тебя жениха и не сыскать… Только не женишься ты на мне.

– Это еще с чего такое? – нахмурился он.

– А если и женишься… то хочу сказать правду, как на духу, чтобы без обмана меж нами. Кабы знала я тебя раньше – все было бы иначе… Дитя у меня будет, Коль. Вот такая я есть.

Лицо Николая налилось багровой краской, кулаки сжались сами собой. Переспросил, надеясь ослышаться, – и услышал то же самое.

– Кто? – процедил он сквозь стиснутые зубы.

– Из города. Студенты на каникулах тут работали, ну вот и… Прости, Коль, кабы раньше знала тебя, и взглянула бы в ту сторону.

Николай ничего не ответил. Развернулся и ушел, шатаясь, в сгущающиеся сумерки. А Серафима побрела домой. Если бы не прикованный к постели отец, мать давно бы все заметила. Но вся ее забота была о больном муже, израненном на фронте, чьи старые раны не давали покоя ни днем, ни ночью.

Проплакала Серафима всю ночь, сожалея об упущенном, разбитом вдребезги счастье. А через день он встретил ее у фермы. Взял за плечи, заглянул в заплаканные глаза и сказал твердо: – Выходи за меня… Дитя на себя запишу, как родное. Никто и не проведает. Об одном прошу – уедем. На стройку, подальше. Согласна?

И Серафима, еще не веря в свое спасение, кивнула, захлебываясь слезами: – Согласна, родной. Согласна.

Дочку, появившуюся на свет, Николай, как и обещал, записал на себя. Но чем больше девочка подрастала, тем чаще замечал он в ее чертах, в улыбке, в повороте головы – чужое, не свое. Нет, не моя, – грызла его червоточина. Как ни старайся, как ни уговаривай себя – все равно не моя кровь.

Принять Веронику он так и не смог, полюбить – тем более. Топочет маленькими ножками, тянет ручонки: – Тятя, тятя! – А он отворачивается, делает вид, что не замечает.

А когда родился сын, вся его нерастраченная отцовская нежность обрушилась на мальчика. Веронике шел уже шестой год, она помогала по дому, нянчилась с братишкой. За малейшую провинность Николай то шлепал ее, то, в припадке злобы, мог и ремня достать. Однажды она разбила его любимую граненую кружку – ту, с фронта. Он ее не просто отлупил, а выгнал в сени и там оставил дрожать от страха и обиды. Девочка выскочила из дома, уселась на покосившуюся скамейку, нахохлившись, как птенчик. Вышла Серафима. – Хватит дуться! Папка за дело наказал. Иди с Сережкой поиграй, мне некогда.

– Сами с ним играйте, – впервые дерзко бросила девочка и тут же получила от матери звонкую пощечину.

Вероника задрожала, но не заплакала. Мать вдруг сжалилась, обняла ее – где-то в глубине, под слоями усталости и разочарования, все же шевелилось материнское чувство. – Слушаться надо, – сухо сказала она, но в голосе дрогнуло.

Наблюдая за мужем, она с ужасом понимала: хорошего не выйдет. Николай злился на девочку все больше, а та в ответ лишь глубже уходила в себя, исподлобья бросая на него тяжелые, недетские взгляды.

И после первого класса Серафима привезла дочь к своей матери в деревню.

– На лето погостить? – обрадовалась Полина Григорьевна. Она уже третий год коротала дни в одиночестве, схоронив супруга.

– И на лето, и на осень… Пусть поживет, а там видно будет.

Вероника провожала мать без слез. Стояла, вцепившись в подол бабушкиной юбки, и смотрела ей вслед пронзительным, обжигающим взглядом. Полина Григорьевна крепко держала маленькую, холодную ручку в своей старческой ладони.

Так она и осталась у бабушки. Обвыклась. Нашла подружек. Бабуля не обижала, хоть и держала в строгости.

Однажды, в знойный полдень, они с девчонками, отвязав чью-то лодку, отплыли от берега, а вернуться не могли – мальчишки-хулиганы забросали подход камнями и заливались насмешками. Перепугались девчонки не на шутку – впереди ширь речная, а к берегу не пристать.

И тут с обрыва спустился парень лет восемнадцати. Прогнал ораву, не спеша вошел в воду по колено и притянул лодку к отмели. А Вероника, мокрая и перепуганная, сидела, вцепившись в борт, похожая на вымокшего воробышка. Он взял ее на руки, легко, как пушинку, и вынес на сухой песок.

– Не бойся. Будут обижать – скажи мне, Лександру Потылицыну. Знаешь такого?

– Ага, – кивнула она, вытирая лицо. – Через два дома от бабули.

– Ну, вот и славно. А тебе в школу скоро, поди?

– В сентябре, – важно сообщила она. – А ты?

Он рассмеялся. – Мне в армию, осенью.

Так впервые пересеклись их дороги. Три года он служил, а когда вернулся, повзрослевшая Вероника первой увидела его, спрыгивающего с попутного грузовика. Подбежала и, ни слова не говоря, взяла за руку. Так они и шли до самого дома, молча, но в этой тишине было больше понимания, чем в долгих разговорах.

А мать приезжала снова, когда Вероника перешла в восьмой класс. Серафима была на сносях, должна была родить осенью.

– Собирай вещи, домой поедешь.

Вероника не бросилась ей на шею. Сжала губы, посмотрела прямо в глаза и сказала четко: – Никуда я не поеду. Здесь мой дом.

Полина Григорьевна вступилась: – Чего девку дергать? Школа тут, подружки, привыкла она.

Уезжала Серафима молча. Попрощалась сухо, а выйдя за калитку, тихо бросила бабке: – Была волчонком, волчонком и останется. Ни к кому не привыкнет.

И сейчас, ведя машину по знакомой до слез улице, Вероника вспоминала все это. Каждое слово, каждый взгляд отпечатались в памяти с болезненной четкостью.

– Останови, милая, вот мой дом, – попросила Глафира.

Вероника высадила ее, вручив из сумки нарядную коробку конфет. – Это от меня, гостинец. А вечерком заходи к Вале Зотовой, я у нее остановлюсь. Помнишь, моя подружка со школы?

– Прибегу непременно, Вер, посидим, наговоримся вдосталь.

Вероника медленно тронулась дальше, сердце ее билось чаще. Вот он, знакомый до боли дом, теперь постаревший, с покосившимся палисадником. Дом ее деда и бабушки. Теперь там чужие люди. А вот следующий – дом Лукьяна Потылицына, еще крепкий, с новыми, крашеными воротами.

С замиранием сердца она открыла скрипучую калитку. Во дворе царил трудовой порядок: аккуратно сложены поленья, только у колоды валялось несколько нерасколотых чурочек. Спиной к ней, склонившись над пилой, стоял мужчина. Точил ее, и скрежет металла о брусок был единственным звуком.

Он, видимо, почувствовал чужое присутствие, обернулся. Пила выпала из рук. – Мать честная… Верка? Ты?

Он замер на месте, а она уже бежала через двор и повисла у него на шее, забыв про платье, про городскую сдержанность, про все на свете.

– Сань… Лександра… здравствуй…

– Здравствуй, сестренка, – прошептал он, крепко обнимая ее. – Вот это встреча… На чем же?

– На своей, сама.

– Одна-то? По трассе? Да я бы и то струхнул…

– Ну, ты же знаешь, сестра у тебя не из робких… Ой, Саня, да ты совсем седой, а ведь тебе и пятидесяти нет…

Он смущенно провел ладонью по коротко остриженным волосам, где серебро уже решительно вытесняло темноту. – Да ерунда, годы-то идут… Ну, проходи в дом, гостья дорогая. Сейчас разогрею, чего есть… Картошечку пожарить?

– Очень хочу! Только дай я сама, ты ведь один теперь. – Она вошла в знакомую, пахнущую хлебом и деревом избу. – Как же так у вас с Людкой вышло? Говорила я тогда – если обидит тебя, космы ей повыдергаю.

Лукьян рассмеялся, и в его смехе, как и много лет назад, было что-то удивительно теплое и спокойное.

1963 год.

Когда тринадцатилетняя Верка узнала, что Лександр Потылицын женится на Людмиле Козловой, она убежала на речку и просидела там до самых сумерек, размазывая по лицу горькие, обидные слезы. Там он ее и нашел. – По какому такому поводу ревмя ревешь?

– Из-за Людки твоей…

– Ну, какая же она Людка? Для тебя – Людмила, моя невеста.

– А я? – выдохнула она, и в голосе прозвучала вся детская боль предательства. – А как же я?

Лукьян вытер ей щеки большим, грубым пальцем и спросил серьезно: – Тайну хранить умеешь?

– Умею, – хлюпнула она. – Я не болтушка.

– Тайна важная, семейная. Доверю только тебе.

– Какую?

– Брат у тебя есть. Старший брат.

– Как это старший? У меня только Сережка маленький.

– Намного старше. Он уже большой.

– А где он?

– Прямо перед тобой. Я и есть твой старший брат.

Он сам волновался. Открывать подростку тайну ее рождения было страшновато. Но он видел, как она страдает, и не мог иначе. Рассказал все, что знал сам. И она в тот миг поняла многое: почему отец с такой холодной ненавистью смотрел на нее, почему поднимал руку. Оказалось, и не отец он вовсе. И поняла, почему судьба забросила ее к бабушке.

Лишь одной детали не знали они оба тогда – как именно пересеклись пути его отца, Егора Матвеевича, и ее матери, Серафимы.

1949 год. Еще раньше.

На берегу, на перевернутой вверх дном рыбацкой лодке, сидела Серафима и нервно заплетала, а потом снова расплетала свою толстую русую косу. Рядом, вышагивая взад-вперед по песку, ходил Егор Матвеевич Потылицын – герой войны, уважаемый человек в селе. Видно было, что на душе у него скребут кошки.

– Не могу я, Сима, не могу на тебе жениться, хоть убей. Пойми ты меня. Не могу я Марусю свою оставить, больна она, никуда не годна…

– Как же мне-то быть? – голос Серафимы дрожал. – Раз не желаешь в жены взять – придется правду говорить. Слава по всему селу пойдет, из партии выгонят, а ты ведь не только здесь известен, но и в районе… Что люди скажут?

Он отчаянно махнул рукой. – Виноват перед тобой, смертно виноват! Обещаю: дитя на себя запишу, помогать буду, чем могу… Но от Маруси не уйду. Прости ты меня, окаянного. А что до правды – так тому и быть. Пусть гонят из партии, пусть жена гонит – я ее не брошу. Не могу.

Такого поворота Серафима не ожидала. Думала, испугается, разведется с больной женой. А он… стоял на своем. Честь и долг для него были превыше всего, даже выше собственного спокойствия.

Она убежала тогда домой, запутавшись окончательно. А вскоре появился Николай Костенко – с прямой спиной и честными глазами. И предложил руку и сердце, и бегство. И она согласилась, как на спасение. А про Егора Матвеевича промолчала, сказав, что виноват студент-горожанин, которого теперь и след простыл.


Вероника и Лукьян сидели теперь за простым деревенским столом. Картошка на сковороде догорала румяной корочкой, чайник на печи запевал свою неторопливую песню, а они все говорили и говорили, наверстывая годы разлуки и молчания.

– А когда ты сам-то узнал, что Егор Матвеевич мне отец? – спросила она, разминая в пальцах кусочек хлеба.

– Да почти сразу, как ты появилась у бабы Поли. Отец сам сказал. Я, конечно, возмутился: как так можно? Мать-то как обидеть? Жалко мне ее было, она ведь и без того еле дышала… А потом понял. Он не людской молвы боялся. Он боялся, что мать не переживет такого удара. И за тебя боялся, чтоб не пропала. А потом, на речке, увидел тебя – мокрую, испуганную… Сердце во мне дрогнуло. Вот тогда и принял, как сестренку, как родную кровь.

– Выходит, бабуля-то знала?

– Знала! Он к ней сразу пришел, все рассказал. И она… промолчала. Пронесла эту тайну через всю жизнь.

– Не может быть! – Веронику трудно было удивить жизненными перипетиями, но тут она поразилась. – Вот это поворот… Шило в мешке не утаишь, а тут – целую судьбу утаили. И все село до сих пор в неведении. Да и не надо им знать. Это наше, сокровенное.

Егор Матвеевич, прошедший войну от первого до последнего дня, украшенный орденами, пять лет после Победы руководил колхозом, а потом добровольно уступил место молодому. Но авторитет его остался непоколебим. К нему шли за советом, за помощью, за правдой. Делал он много добра, не гнушался черной работы, был душой справедливой и широкой.

– Когда я после школы уезжала в город, поступать, встретила Егора Матвеевича на том же покосе. Поднесла ему кружку воды. Он отставил ее, подошел и обнял меня, так, по-отцовски. «Учись, доченька, – сказал. – Все у тебя получится, ты сильная». Я эти слова, как оберег, через всю жизнь пронесла. И делиться ни с кем не хотела, что он мне отец. Не хочу, чтобы даже тень какая на его память легла. Даже сейчас, когда его давно нет. Вот такая у меня тайна.

Она посмотрела на брата. – Ну, а Людка-то что же? С чего она так?

– В магазине работала, а там шофер с автолавки крутился… Ну, и спуталась… Я простить не смог. Не потому, что сам безгрешен, а потому что ложь.

– А может, передумаешь? Время лечит.

– Нет, – покачал головой Лукьян. – Уже не вернуть. Доверие – не чашка, склеенная, да со щербинкой.

– Дура, – с грустью сказала Вероника. – Промаялась теперь, если с тем шофером не сложилось. А сынок как?

– Вовка на железной дороге работает, приезжает редко. Ему что делить? Мы для него – родители, и точка. А твои… Виделась?

– Нет, – коротко ответила она. – Как тогда, в восьмом классе, так больше и не видела. Не знаю, как они, не интересуюсь. Пусть живут своей жизнью. Осуждаешь?

– Что ты! Разве я судья тебе? Я твой брат. Старший брат. И точка.

– Ладно, Саня, мне пора к Вале, ночевать иду, это ж подруга…

– Это младшая сестра Веры Семеновны, – сказал Лукьян и вдруг смутился. – Я ведь полгода один, так вот… Может, у нас с Верой что и выйдет… – признался он с непривычки.

– Да выходи, и слава Богу! Я бы только порадовалась.

– Верка, ты завтра-то заезжай обязательно. Я тебе картошки нашей отборной наберу, да огурчиков, помидорцов…

– Ой, братец, а у меня-то гостинцы! – Она вспомнила, выбежала к машине и вытащила объемистую сумку. – Вот, держи, продукты тут разные… А это – свитер, шерстяной. Носи на здоровье, в холода согреет.

– Зачем тратилась-то?

– А ты разве не тратился? Не забыла я твои посылки: и на Новый год, и на день рождения, с самого моего отъезда. Каждый раз – знак, что помнишь.


Валентина Зотова, ее школьная подруга, была дома и уже знала о приезде Вероники. Увидев алую машину, вышла на крыльцо, утирая руки об фартук. Обнялись крепко, молча, слова были не нужны.

– Баньку истопила, сходи, дорожную пыль смой, усталость сними.

– Ох, сходила бы с превеликим удовольствием, – вздохнула Вероника. – Глашка Бузырева должна подойти, я пригласила, не серчай.

– Да что ты, отлично! Посидим, вспомним наше девичье.

После парной, обернувшись в мягкое, пахнущее дымом полотенце, Вероника прилегла на диван в горнице. И тут дверь скрипнула – вошла старшая сестра хозяйки, Вера Семеновна. Она была немногим моложе Лукьяна. Ходили слухи, что он ей в молодости нравился, да Людмила, с ее напором и яркой внешностью, тогда перехватила инициативу.

Поздоровалась Вера сдержанно, окинула гостью оценивающим взглядом. Делала вид, что зашла по делу, но было видно – любопытство грызет. Не знала Вера главного – что Вероника и Лукьян связаны кровными узами.

Покрутилась немного на пороге, собиралась уходить. А Вероника лежала, полуприкрыв глаза, и чуть улыбалась. Потом приподнялась на локте.

– Слушай, Вера, – сказала она тихо, но так, что слова прозвучали на весь дом. – Не сглупи. Смотри, когда Егорыч (при чужих она всегда звала его так) замуж позовет – не упусти своего счастья. Не дай ему уйти во второй раз. Пара вы что надо.

И словно камень с души скатился у Веры. Лицо ее смягчилось, хотя полное понимание так и не пришло. Но главное – исчезла настороженность.


Утро встретило ее тем же ласковым, сухим теплом. Воздух был прозрачным и звонким.

– Ну, вот и погодка благословенная, словно прощаясь, улыбается, – сказала Вероника, стоя у калитки брата.

– Ты пиши, – просил он, крепко держа ее руки в своих. – Хоть открытку. А насчет тайны той… Может, и не тайна уже она. Может, пора людям знать правду.

– Это тебе решать, как лучше. Как решишь, так тому и быть.

– Да… Я даже Людмиле не говорил. Да она, по правде, и не спрашивала, жила в своем мирке.

– А вот Вере скажи. Когда сойдетесь, тогда и открой. А то я в следующий раз приеду – она не поймет, заревнует… Видно ведь, что дорог ты ей.

– Скажу, сестренка, обязательно скажу. – Он обнял ее в последний раз, и она почувствовала знакомую шершавость его щеки, запах дыма, дерева и родной земли.

Когда машина тронулась и родной дом стал уменьшаться в зеркале заднего вида, в горле у нее встал плотный, горячий ком. Жизнь, полная борьбы, расчетов и городского одиночества, закалила Веронику, растрогать ее было делом нелегким. Но сейчас слезы подступали предательски близко. Она смахнула их тыльной стороной ладони и улыбнулась сквозь них. А чего плакать? Она нашла то, что искала. Не место, не прошлое, а живую, нерушимую связь. Кусочек своей души, оставленный здесь, на этой земле, и теперь возвращенный.

Машина выехала на проселок. Впереди лежала дорога в город, в привычную жизнь, в планы и отчеты. Но теперь она везла с собой не просто воспоминания. Она везла тихую, прочную радость и глубокое, умиротворяющее знание: где бы ты ни был, как бы высоко ни взлетел, у тебя есть точка отсчета. Место, куда можно вернуться не для того, чтобы начать все с начала, а для того, чтобы понять, кто ты есть на самом деле. И этот тихий, пыльный проселок, эти березки, это поле, пахнущее детством и дождем, который вот-вот соберется пролиться на благодатную, жаждущую землю, – теперь навсегда будут частью ее дороги, ее личной, вечной географией души.


Оставь комментарий

Рекомендуем