1917 год. Дочь белого офицера променяла бальные платья на запах пороха. Отвергнув семью ради революции и любви, она думала, что выбирает свободу. Она не знала, что выбирает одиночество, нищету и страшную правду о человеке, ради которого всё потеряла

Холодный февральский ветер гнал по улицам Петрограда колючую поземку, цепляясь за подолы прохожих и свистя в щелях между домами. Он завывал, будто оплакивая что-то безвозвратно утерянное, что-то большое и светлое, что еще недавно казалось незыблемым, как гранитные набережные Невы.
— Ты едешь с нами! — прозвучало твердо и безапелляционно. Рука отца, тяжелая и знакомая, сжала локоть дочери. В его голосе дрожала не злоба, а отчаянная, леденящая душу тревога. — Очнись ты, опомнись! Нет в твоих мечтаниях ни романтики, ни правды, одна лишь губительная слепота. Хоть бы раз подумала о том, что следует за твоими словами, о последствиях, которые уже стучатся в каждую дверь!
— Нет, — единственное слово, вырвавшееся у нее, прозвучало тихо, но с той каменной упрямой уверенностью, что ломает любые аргументы. — Я не поеду. Никуда. И если ты, отец, избрал путь бегства, то я не последую за тобой. Не буду.
Воздух сгустился, стал тягучим и горьким. Размах, короткий, резкий, и удар, от которого звенело в ушах и пошатнулся мир. Не столько от боли, сколько от невыносимой правоты этого жеста. Он смотрел на нее, и в его усталых, выцветших глазах не было гнева — лишь бездонная, всепоглощающая печаль и жалость, страшнее любой ненависти. Молча развернулся, скрипнули подошвы сапог по мерзлому снегу, и его фигура, некогда такая прямая и надежная, стала медленно удаляться по пустынной улице, растворяясь в серой дымке зимнего дня.
Он шел, не поднимая головы, и скупые, жгучие мужские слезы, которых он стыдился всю жизнь, размывали морозный узор на щеках. Куда девалась его Россия? Та, в которой он присягал на верность, растил детей, верил в порядок и милость Божию? Всего неделю назад, в девятнадцатый день февраля, под сводами всех храмов империи гремели торжественные слова чина Торжества Православия. В эту первую, строгую седмицу Великого поста звучала на всю необъятную страну анафема врагам престола и отечества. Звучала, как набат, как призыв к стоянию в вере. А теперь? Что теперь? Святейший Синод, который должен был взывать к разуму и совести, умолять прекратить братоубийственную смуту в столице, вдруг славословит «освобождение» Церкви? Да что же происходит с людьми? С теми самыми, с которыми он, обнявшись, пел «Многая лета» на крестинах соседского младенца, а теперь они похажно повязали на рукава алые тряпицы и с победными криками срывают с груди нательные кресты?
А его младшая, его любимица, его птичка певчая? Разве мог он, в самых черных своих предчувствиях, помыслить, что она, плоть от плоти его, окажется предательницей, променявшей родной кров, честь семьи и свою же безопасность на бродягу без роду, без племени, на сладкие речи о мире, которого нет и не будет?
Как он упустил тот миг, тот невидимый излом в ее душе, когда она свернула на тропу отречения? Когда перестала быть его дочерью?
А ведь она была лучшей ученицей в гимназии, мечтала о том, чтобы нести свет знаний другим детям. Дочь офицера, пусть и в отставке, давшего клятву государю и не нарушившего ее даже теперь, когда сам государь был лишен трона. Дочь, в чьих жилах текла кровь поколений, служивших этой земле.
Все началось двумя месяцами ранее, в тот промозглый вечер, когда он был в отъезде по хозяйственным делам. Она ворвалась в дом с глазами, полными незнакомого, пугающего огня, и объявила на всю столовую, заставленную фамильным фарфором:
— Мне близка новая Россия! Она рождается прямо сейчас, на улицах! Я хочу быть частью этого мира, я вступаю в их ряды. Только там можно обрести настоящую свободу, только там строят будущее, достойное великого народа!
— А разве наша страна не была великой? — старшая сестра отложила в сторону серебряную вилку, и легкий звон прозвучал зловеще тихо. — Разве ты несвободна в этих стенах? Чего тебе не хватает, Варя? Папенька вернется, он во всем разберется.
— Никто не смеет мне указывать! — выпалила она, и голос ее, обычно такой мелодичный, зазвенел жестью. — И нечего тут лицемерно возмущаться! Скоро всех, кто цепляется за старое, отправят куда подальше, учиться новой жизни!
Мать вскрикнула, бессильно ухватившись за высокую спинку стула, будто ища опоры.
— Варенька! Что за речи? Мы — твоя семья! А ты смотришь на нас, как на чужих, как на злодеев! Да опомнись, дитя мое, это не игра!
— Мама, игры давно закончились. Я в сотый раз повторяю — оставьте эти барские замашки, дайте мне денег на наше общее дело! Вы потом сами поймете, как я была права, вы будете мне благодарны!
— Вон! Сию же минуту вон из-за стола! — голос матери сорвался на истеричный шепот. Она позвала горничную, приказав принести капли, и рука ее дрожала.
Варвара взбежала по лестнице, сердце колотилось где-то в горле. Проходя мимо тяжелой дубовой двери в родительскую опочивальню, она вдруг замерла, оглянулась на пустую галерею и, движимая внезапным порывом, скользнула внутрь. Она знала тайник. Маленький футляр из карельской березы, где хранились небогатые, но дорогие сердцу украшения и пачка кредитных билетов на черный день. Дрожащими пальцами она высыпала содержимое в подол платья, потом, заскочив в свою комнату, сбросила добычу в заранее приготовленный скромный чемоданчик. Через потайной ход, минуя парадные залы, она выскользнула в сырой вечерний воздух, захлопнув за собой калитку для прислуги.
Она бежала, прижимая к груди нелепый символ своего разрыва с прошлым. Вдруг из-за угла донесся короткий, условный свист. Обернувшись, она увидела его и широко, с облегчением улыбнулась.
— Ну что, говорила со своими? — спросил он, подойдя ближе. В его глазах читалось любопытство и легкая насмешка.
— Они не понимают. Тимофей, я ушла. Но у меня есть кое-что. Позволь мне быть с тобой.
— Ты же в курсе, где мы ютимся… — он махнул рукой в сторону темных переулков.
— Знаю. И меня это не страшит, — выдохнула она, и в голосе зазвучали знакомые ему ноты фанатичной убежденности. — Я готова идти с тобой куда угодно. Хоть на край света.
Теперь, прижавшись к его груди в сыром, пропахшем плесенью и керосином подвале, Варвара пыталась убедить себя в собственном счастье. Правда, резкий запах немытого тела, смешанный с махорочным дымом, резал ноздри, а сквозь тонкие стены доносились крики и пьяные споры. Но она мысленно повторяла мантру: время сейчас такое, переходное. Вот победит справедливость, вот сбросят окончательно оковы царизма, и тогда заживут все по-новому, честно и светло. Они с Тимофеем будут в первых рядах строителей этого дивного мира. А отец… Отец поймет. Он всегда ее прощал. А может, и сам увидит правду ее выбора, когда все уляжется.
С Тимофеем она познакомилась еще в стенах гимназии. Его мать работала там уборщицей, и он частенько заходил помочь или просто подождать. Так, между делом, между детской скамьей и ведром с тряпкой, завязалась их дружба, незаметно переросшая в нечто большее. Его взгляды, такие простые и ясные, такие гневные и полные надежды, казались ей откровением. В них не было той тягостной, сложной морали, о которой твердили дома. Совсем иначе отреагировала его собственная мать, узнав, куда ходит сын на тайные собрания. Со слезами и проклятьями она выставила его за порог. Так он оказался здесь, в подвале некогда добротного трехэтажного дома, где до революции селились мелкие чиновники и врачи. Теперь первый этаж был конспиративной квартирой, второй занимали рабочие с патронного завода, а в сыром каменном мешке под лестницей обосновались он, его друг Степан и Степанова невеста, Катюша.
Два месяца этой жизни казались ей игрой в свободу, дерзким приключением. Она ошиблась, думая, что ее не ищут. Во время одной из вылазок за провизией ее заметил бывший соседский кучер и передал весточку отцу, только что вернувшемуся в город. И вот сегодня состоялся этот тяжелый, последний разговор у входа в ее новое «логово».
— Чего он хотел? — хмуро спросил Тимофей, когда она вернулась вниз.
— Звал с собой. Уезжают. На юг.
— Уезжают… Что ж, счастливого им пути, — пробормотал он, и в его тоне сквозил лед. До самого вечера он был необычно молчалив и задумчив, а после, перекинувшись парой фраз со Степаном, оба растворились в угрюмых сумерках.
Варвара не спала всю ночь. Мысли, от которых она отмахивалась днем, навалились тяжелым грузом. Они уезжают. Совсем. Значит, сжигают мосты. Увидит ли она когда-нибудь сестер? Мать? Что станет с их домом, с садом, с библиотекой отца? Он говорил, что уезжают на рассвете. Может, сходить? Тихо, украдкой, издалека взглянуть в последний раз? Щемящая, острая тоска, от которой холодело под сердцем, поднялась из глубин души, такая же, как в тех ночных кошмарах, где она снова была дома, и все было по-прежнему.
Тимофей и Степан вернулись под утро, от них пахло дешевым самогоном и чем-то еще, тревожным, чуждым. Они молча повалились на нары. Ближе к семи, стараясь не шуметь, она накинула платок и вышла на улицу. Дорога к родному дому заняла больше часа. Она шла, не чувствуя холода, ведомая лишь внутренним магнитным притяжением. Вот показались знакомые кованые ворота, вот силуэты голых лип вдоль забора. Почему сегодня не расчищены дорожки? Подойдя ближе, она поразилась гробовой тишине. Во дворе — ни души, окна темны и слепы. Холодный страх, липкий и необъяснимый, начал подниматься по спине с каждым шагом. И тогда она увидела на белизне снега алые, ржавые брызги и широкую борозду, будто что-то тяжелое волокли. Обогнув сугроб, она вскрикнула, зажав рот ладонью, — это был Савелий, старый садовник, с безжизненно раскинутыми руками. Резкое, пронзительное ржание коня заставило ее вздрогнуть. Кинувшись за угол конюшни, она увидела отцовского гнедого мерина, беспокойно бьющего копытом у телеги, а рядом — темную, припорошенную снегом фигуру конюха.
Задыхаясь от ужаса, она вбежала в распахнутую настежь парадную дверь. То, что открылось ее глазам в полумраке холла и гостиной, навсегда врезалось в память огненными, нестерпимыми картинами. В тот час она потеряла все: мать, отца, старшую сестру Анну и тихую, мечтательную Марию. Она выбежала на крыльцо и завыла, низко, по-звериному, и от этого звука, казалось, застывал самый воздух.
— Ну что, довольна плодами своих идеалов? — раздался приглушенный, полный бесконечной усталости голос.
Она подняла заплаканное лицо. К калитке, сгорбившись, шел Евлампий Пантелеймонович, их домашний врач, друг семьи.
— Там… отец, матушка, Анна, Маша… — она снова зарыдала, захлебываясь слезами.
— А чего ты ожидала, барышня? Иного исхода? — старик говорил тихо, но каждое слово падало, как свинцовая гиря. — Не ты ли сама навела сюда своих новых товарищей? Я все знаю. Ты обокрала родных, ты отреклась от них, а этой ночью сюда вломились, как волки в овчарню. Без суда, без вопроса. При мне оружия не было, я не воин. Пришлось уйти через окно в сад.
— Вы пришли… обвинять меня? Искать во мне совесть?
— Ты мне не нужна. Я пришел, чтобы предать земле тех, кто был мне добр, кому я служил и кем был уважаем. Исполнить последний долг.
— Поможете мне… похоронить их? — в ее голосе вспыхнула крошечная, жалкая надежда.
— Нет. Сделаю это один. А ты иди. Иди отсюда и не навлекай на меня своим присутствием новой беды.
Она послушно поднялась, пошатываясь, и побрела к воротам, но на пороге обернулась:
— Я не причастна! Не знаю, кто это! Не Тимофей и не Степан! Они борцы за идею, а не… не разбойники!
Взгляд старика, тяжелый и всепонимающий, заставил ее съежиться. Она отшатнулась и почти побежала прочь, назад, в свое новое, страшное настоящее.
Жаркое, пыльное лето 1918 года было насыщено иными событиями. Повсюду, как тени, сновали люди в кожанках, и Тимофей горел желанием влиться в их ряды. Его рвение, с каким он обсуждал последние известия о чистках, о расправах над бывшими офицерами в Кронштадте и других городах, начало вызывать у Варвары тихий, холодный ужас. Слушая знакомые фамилии, она украдкой плакала в углу: многих из названных она знала лично. Например, генерала Дубницкого, своего крестного…
С каждым днем ее душа опускалась все ниже, но наружно она старалась сохранять спокойствие. Ей стало по-настоящему страшно, когда она осмотрелась и увидела, во что превратилась ее «новая» Россия. В день, когда Тимофей и Степан с ликующими возгласами праздновали известие о расстреле царской семьи, она выскользнула из душного дома и, добравшись до скамейки у забора, опустилась на нее, обессиленная. Она смотрела на пустынную улицу и вспоминала, как всего два года назад шла здесь с отцом, как смеялась Анна, как серьезно, по-взрослому, рассуждала Маша. А теперь? Забитые досками витрины, голодные глаза прохожих, черные, как траур, платки на головах женщин. Их особняк отдали какому-то важному деятелю, а они ютятся в покосившейся лачуге на окраине.
— Тяжело тебе, — тихо сказала Катюша, присев рядом. Она должна была вскоре стать женой Степана.
— Да. Не этого я хотела. Совсем не этого… Посмотри вокруг, Катя. Это и есть новая жизнь?
— А что не так? — в голосе девушки прозвучала застарелая горечь. — Мы со Степой всегда так и жили. Родители наши горбатились на фабриках, а сгинули, когда нам по пятнадцать было… от рук таких, как твой батюшка.
— Почему ты так говоришь? — Варвара взглянула на нее. — Мой отец никого не убивал.
— Да я и не виню тебя. Ты доказала, где твоя правда. И знаешь… мне тебя жаль. Я слышу, как ты ночами плачешь. Боль от потери — она не уходит. Я сама через это прошла. Время не лекарь, оно лишь притупляет. Но жить-то надо. Помогать строить.
— А есть что строить? — Варвара махнула рукой, указывая на заколоченные окна, на сорные пустыри вместо клумб. — Вокруг руины. Даже купить нечего, да и не на что. Меня не учили печь лепешки из картофельных очисток. Не учили выживать. Я не такого хотела для всех нас.
— А ты как думала? — Катюша слабо усмехнулась. — Конечно, стране нужно время. Все наладится. Пойдем, ребята рыбу принесли, сварю уху.
Через неделю должна была состояться их скромная регистрация. В тот день Варвара чувствовала себя совсем плохо: тошнило, кружилась голова. Тимофей смотрел на нее с беспокойством.
— А я договаривался, чтобы и нас с тобой записали.
— Да, конечно… я ждала. Но не могу… Ноги не держат. Идите сами, а я потом, как окрепну.
Он, поцеловав ее в лоб, ушел вместе с парой. К полудню ей стало немного легче, она начала накрывать на стол для скромного праздничного ужина. Но время шло, а их все не было. Беспокойство переросло в панику. Около двух она, не в силах ждать, отправилась к зданию ЗАГСа. Там уже стояла толпа, сгрудились люди в форме, зеваки шептались, указывая на что-то на мостовой.
— Что случилось?
— Ох, милая… средь бела-то дня! — запричитала старушка в платке. — Девку и двух парней… изрешетили. И кто же такие звери?
— Как… изрешетили? — у Варвары потемнело в глазах.
— Кошмар, дым, стрельба… Когда же этому конец? — старушка, покачивая головой, поплелась прочь, оставив ее одну смотреть на темные, въевшиеся в камень бурые пятна.
Она не вставала с постели несколько дней, погруженная в пучину отчаяния. Она оплакивала всех: сестер, мать, отца. Она плакала и по Тимофею, хотя ее чувство к нему за последний год больше походило на привычку, на груз общей вины и общей беды. Романтика революции развеялась, как дым, остался лишь тяжелый, убогий быт и горькое похмелье от несбывшихся надежд. Но, закрывая глаза, она все еще видела его упрямый подбородок, быструю улыбку, непослушные вихры. Он был рядом, а теперь… Теперь не было никого. Степан и Катюша лежали где-то в братской могиле, и чуть в стороне — он. К ним она хотя бы могла прийти. А где могилы родных? Евлампий Пантелеймонович не успел сказать. Его нашли через два дня в его же кабинете — он ушел из жизни сам, не дожидаясь, пока за ним придут другие.
Ее собственное состояние ухудшалось: постоянная тошнота, слабость. В конце концов, она собралась с духом и пошла в переполненный госпиталь. Молодая, уставшая женщина-врач после осмотра вдруг улыбнулась, и улыбка эта была удивительно теплой и грустной одновременно.
— Поздравляю вас. У вас будет ребенок.
Мир на миг поплыл, пол сдвинулся с места.
— Что с вами, милочка? Дайте адрес, я сообщу вашему мужу.
— Нет у меня мужа, — выдохнула Варвара, и слезы хлынули сами собой.
Врач резко, почти грубо захлопнула амбулаторную книгу.
— Тогда проходите в коридор. Следующий!
Она брела по городу, не зная, куда и зачем. Пустой дом, где еще хранился запах табака Тимофея и дешевых духов Катюши, давил на нее стенами. Денег не было. Осталось лишь одно — бабушкино кольцо, припрятанное когда-то в подкладке чемодана. На рынке, среди таких же потерянных женщин, продающих последние воспоминания о прошлой жизни, она простояла несколько часов.
— Почем? — спросила ее дородная дама в валенках, разглядывая украшение.
— Тысячу, — автоматически ответила Варвара.
— С ума сошла? За эту безделицу?
— Эту «безделицу» императрица Мария Александровна лично вручила моей бабушке в восьмидесятом году! — вырвалось у нее с внезапной гордостью.
— Значит, из бывших? — в голосе женщины зазвенела злая усмешка.
— Это в прошлом. Сейчас я просто хочу выжить, чтобы… строить новую жизнь. Но даже на хлеб нет.
— Триста. И чтобы духу твоего здесь не было.
Согласилась. Купила тощую курицу и мороженую картошку. Вернувшись, впервые за долгое время сварила настой, напоминающий суп. Поев, заметила в углу, между шкафом и стеной, потертый чемодан Тимофея. Решила разобрать вещи, отдать кому надо. Разворачивая поношенные брюки и рубахи, она услышала легкий стук. На пол упал маленький синий замшевый мешочек с вышитым вензелем. Узнала тотчас — эту сложную, изящную монограмму вышивала на всех своих вещах сестра Анна. Пальцы онемели. Она развязала тесемку и высыпала на ладонь четыре кольца и тонкую золотую цепочку с кулоном. Эти вещи принадлежали Анне и Маше. Мысли в голове закружились вихрем, бешено, сшибая друг друга. Откуда? Вспомнила ту ночь. Их шепот, странное возбуждение, с которым они ушли. Их возвращение под утро, запах вина и чего-то чуждого, металлического. Как он избегал ее взгляда. Как позже, уже под утро, услышала щелчок замка, а потом звуки умывания. А наутро его пиджак и брюки висели промытые на веревке во дворе. Она тогда подумала — пьяным испачкал.
И еще — его тревожный, слишком горячий взгляд, когда она вернулась из особняка вся в слезах. Как он утешал ее, говоря, что время жестокое, что надо быть сильной. Но она ведь еще ничего не успела рассказать!
Ее обдало липким, леденящим потом. Она столько времени жила бок о бок с убийцей своей семьи? И сейчас носила под сердцем его ребенка!
Внезапная, дикая ярость, смешанная с отвращением и беспомощностью, поднялась из самой глубины. Она швыряла вещи, рыдала и кричала в пустоту. Глупая, слепая, преданная! Она доверилась ему, а он… он отнял у нее все. Да, они не поняли ее, не приняли ее выбор, но смерти она им никогда не желала!
Она выбежала на улицу и пошла, сама не зная куда, в сторону родного дома, чтобы хоть у порога, на родной земле, вымолить прощение. Она шла, размазывая грязь и слезы по лицу, и никому не было до нее дела. У знакомых ворот остановилась, провела рукой по кованым прутьям. Розы… мать так их любила. Беседка, где Анна читала вслух Тургенева…
— Чего тут шляешься? — раздался резкий голос.
Обернувшись, она увидела ту самую дородную женщину с рынка, новую хозяйку особняка.
— Я… просто мимо.
— Не морочь голову! Кыш отсюда, чтобы и духу твоего не было рядом с моим домом!
— Вашим? — у Варвары перехватило дыхание. — Но… здесь жил офицер Белозеров.
— Жил, да сплыл. Теперь здесь я с мужем и детьми. Муж — в комитете, человек видный. Попробуй только что тронуть — мигом в тюрьму упеку.
Варвара вдруг без сил опустилась на землю, рыдая.
— Эй, что с тобой?
— Это… здесь была моя семья. Я — Варвара Кирилловна Белозерова.
Женщина пригляделась, и что-то в ее взгляде смягчилось.
— По тебе не скажешь. Ладно, идем.
Она провела ее в сад, усадила в ту самую беседку. Варвара, сквозь рыдания, выложила все: о Тимофее, о предательстве, о страшной ночи, о том, что осталась одна, беременная, без гроша.
— Наворотила дел, девка. Но раз уж так… раз порвала с прошлым по-настоящему… — женщина задумалась. — Помогу. Будешь у меня нянькой и учительницей. Училась хоть где?
— В гимназии. Знаю языки.
— Вот и ладно. Детей моих учи. Жить будешь в бывшей прачечной. Звать меня Лидия Михайловна. Смотри у меня: если что спереть вздумаешь или забаринствовать — у стенки окажешься без разговоров.
— Я ребенка жду…
— Не помеха. Детей люблю. Но чтобы не шумел, муж тишину любит. Павел Аркадьевич человек занятой.
Так Варвара стала прислугой в своем собственном доме. Ни одной семейной вещи, ни одного портрета не осталось в стенах. Только знакомые обои да трещина на потолке ее детской. Наблюдая, как новая хозяйка командует поварихой и дает указания ей самой, девушка испытывала горькую, жгучую иронию. Где же она, новая Россия? Что изменилось? Одних господ сменили другие, столь же уверенные в своем праве распоряжаться.
Она прожила у Лидии Михайловны и Павла Аркадьевича четыре года. Учила их детей грамоте, языкам, даже светским манерам, уже никому не нужным. Новые хозяева, узнав ее историю, относились к ней, вопреки всему, с некой странной бережностью. У нее родился сын, Андрей. Лидия Михайловна порой приносила ему пряник или яблоко. Однажды Павел Аркадьевич вошел в ее комнату и протянул несколько листов.
— Это твои новые документы. Теперь ты Вера Петровна Иванова.
— Зачем?
— Потому что дочь белого офицера — клеймо. А так ты — дочь учителя, сочувствовавшего нашему делу.
— Он… был?
— Был. Но погиб в семнадцатом.
Взяв бумаги, она ощутила окончательную, абсолютную пустоту. От прежней жизни не осталось даже имени. Но позже, много позже, она будет вспоминать этот жест с немой благодарностью.
1923 год. Лидия Михайловна ворвалась к ней взволнованная, бледная.
— Тебе надо уезжать. Сейчас же.
— Куда? Почему? Детей вы отправили в Казань, а я…
— Нельзя тебе с ними! — женщина понизила голос до шепота. — Детей мы увезли не просто так. Павла Аркадьевича подставили, у него страшные неприятности. Мы думали, все утрясется… Не утряслось. Мы бежим сегодня ночью. Иначе его расстреляют, а меня…
— Но вы же…
— Есть те, кому нужно его место. И этот дом. Мы уезжаем к моим родителям, но о них никто не знает. Тебе же с ребенком в такую даль нельзя. Я все устроила. — Она положила руки на плечи Веры. — Я никогда не забуду, что ты сделала для моих детей. Поедешь в деревню под Ярославлем, к моей двоюрной сестре. Там тихо.
Она вручила записку и деньги. Вечером Вера была уже на вокзале. На полпути Андрей тяжело заболел. Пришлось сойти в Череповце, продать одно из колец, снять угол. Однажды, возвращаясь из больницы, она обнаружила квартиру ограбленной. Остались только документы. Устроилась санитаркой, чтобы заработать на дорогу. Когда спустя два месяца она, наконец, сошла на нужной станции и побрела по проселочной дороге, силы оставили ее. Она свернула в лесок и зарыдала, прижав к себе спящего сына. У нее не было ничего.
Фаина Григорьевна увидела издали худую женщину с ребенком и приглядывалась с любопытством. Та приблизилась к ее калитке.
— Скажите, Фаина Григорьевна Соловьева здесь живет?
— Я сама и есть. А вы кто?
— Я Вера Иванова. Мне передать вам письмо от Лидии Михайловны.
Старушка быстро вскрыла конверт, и лицо ее стало серьезным и печальным.
— Сестренка моя… Ну что ж, раз она поручилась… Проходи, родная. И дитятку умой, замерз совсем.
Лидия не обманула. Фаина, хоть и суровая с виду, обладала золотым сердцем. Она представила Веру всей деревне как дочь покойной подруги. Вера устроилась в ревком, вела документы. А когда в селе начали строить школу, она вложила в это дело все свои силы. Это было будущее для ее сына. Когда двухэтажное здание из сосновых бревен было готово, она попросилась учительницей. Стоя в первый раз перед классом, перед доверчивыми глазами деревенских ребятишек, она почувствовала слабый, давно забытый прилив света в душе. Может, это и есть начало? Хватит с нее революций, крови и лжи. Хватит.
1937 год. Она так и не вышла замуж, посвятив себя сыну и школе. В голодные тридцатые стала директором. Жизнь будто налаживалась, но слухи о «большой чистке» витали в воздухе. Андрей рос, и с каждым годом в его чертах, в его фанатичном блеске глаз она с ужасом узнавала отца. Он ненавидел все, что напоминало о «бывших», ликовал, рассказывая, как рушили церковь в соседнем селе.
— Мать, ты чего? Их жалко? Попа упекли — и правильно!
— Он человек, — тихо говорила она.
— Ты еще помолись за него! — смеялся он. — Ты же все помнишь, ты из другого мира.
Однажды она не выдержала и ударила его. Он смотрел на нее с обидой и холодностью:
— Не прощу этого никогда.
Они помирились, но пропасть между ними стала очевидной. Он учился в городе, мечтал о карьере в органах и все допытывался о прошлом. Однажды летом он уговорил ее поехать в Ленинград, найти могилу отца. На кладбище она показала заросший холмик, а он, брезгливо поморщившись, принялся его расчищать. И вдруг, в трех шагах, остановился как вкопанный.
— Смотри, целая семья. Интересно, за что их? — Он плюнул на ухоженную могилу с фамилией «Белозеровы». — Тьфу! Ненавижу таких.
— Ты не можешь их ненавидеть, ты их не знал, — голос ее стал тихим и очень четким.
— А кто отца моего убил? Такие же, как они!
— Может, они были хорошими людьми?
— Какими хорошими?!
— Я не так тебя воспитывала.
— А я не понимаю, почему ты их защищаешь! Вот пойду в органы — всех их потомков найду!
— Тогда начни с себя, — произнесла она, и время замерло. — Здесь лежат твой дед, твоя бабушка и твои тети. А я — их младшая дочь. И да, их убил твой отец.
Он побледнел, будто его ударили.
— Врешь!
— Нет.
Он молча повернулся и ушел. Вечером она нашла его пьяным в съемной комнате.
— Расскажи все. Всю правду.
Она рассказала. А потом он попросил ее уйти. Вернувшись поздно, после долгой, мучительной прогулки по городу детства, она застала в комнате двух людей в форме.
— Гражданка Иванова? Или Белозерова? Вам надлежит проехать с нами. Собирайтесь.
В тюремной камере, в леденящем душ одиночестве, она поняла все до конца. Круг замкнулся. Когда-то она предала отца. Теперь сын предал ее. История повторилась с жестокой, математической точностью. Его мечта перевесила сыновью любовь. Он был плотью от плоти своего отца — идея захлестнула его с головой.
Ее сослали на Крайний Север, в бескрайнюю, безмолвную тундру, где небо почти всегда низкое и свинцовое. Это была ее последняя дорога. У нее было много времени, чтобы осмыслить всю цепь событий, все звенья, которые привели ее сюда. Она никого не винила. Ни отца, ни сына. Пусть он будет счастлив в своем новом мире. Когда-то и она избрала свой путь, не оглядываясь на тех, кто ее любил.
Прибыв в маленький поселок из нескольких бараков, она вышла из телячьего вагона и огляделась. Голая земля, поросшая жестким серым лишайником, редкие, покореженные ветрами лиственницы, вечный холод, пропитывающий до костей. Здесь не было будущего. Значит, не было и смысла.
Однажды, выбравшись за околицу, она долго шла по едва заметной тропе, ведущей к высокому обрывистому берегу холодного северного моря. Ветер стих. На западе, сквозь рваные облака, пробивался последний луч заходящего солнца, окрашивая ледяную гладь в невероятные, прощальные цвета: алый, золотой, лиловый. Это была красота, равная по силе всему пережитому ужасу. Она стояла на краю, и в душе не было ни страха, ни тоски, лишь огромная, вселенская усталость и странное, щемящее умиротворение.
Она сделала шаг. И в следующее мгновение холодная, темная вода приняла ее в свое безмолвное объятие, смывая с души пепел пожарищ, горечь предательства и тяжелую ношу прожитых лет. Наверху, на обрыве, остался лежать ее потертый платок, который подхватил и унес в неизвестность налетевший с моря свежий ветер.
Она никогда не узнает, что ее сын, Андрей, действительно стал сотрудником НКВД, женился на простой девушке из рабочей семьи и в 1943 году погиб под Сталинградом, защищая ту самую страну, ради которой когда-то предал мать. Она никогда не узнает, что у нее родилась внучка, удивительно похожая на ту девочку в белом платье, что когда-то бегала по аллеям родного сада. И что эта внучка, уже в иные, перестроечные времена, упорными поисками отыщет на заброшенном ленинградском кладбище четыре скромных холмика с одной фамилией, поставит на них простой гранитный камень с надписью: «Семья Белозеровых. Кирилл Львович, Анна Георгиевна, Анна, Мария. Простите нас». И, положив к подножию камня ветку белой сирени, будет долго стоять в тишине, слушая, как шелестят листья старых деревьев, будто пересказывая друг другу истории, которым не будет конца.