Он — местный забияка, которого все боятся. Она — городская девочка, решившая его не бояться. Их лето стало игрой в кошки-мышки, где ставкой оказалось её сердце, а правила в конце изменил только он один

Той девушке, чье имя теперь звучало как Марьяна, только-только исполнилось семнадцать, когда поезд, пыхтя и стуча колесами по стыкам рельсов, вновь доставил ее на летние каникулы в родные, пахнущие свежескошенной травой и детством, края. Каждое лето, как перелетная птица, возвращалась она в деревенское гнездо к тетушке, и каждый раз сердце замирало от щемящей радости при виде знакомых бревенчатых стен, почерневшего от времени колодца-журавля и бескрайних полей, уходящих за горизонт. Лето в селе было не просто временем года — оно было отдельной вселенной, полной красок, звуков и ароматов, которые в городе казались давно забытой сказкой.
Воздух здесь был другим — густым, сладким, напоенным запахом цветущей липы и нагретой за день земли. Небо, не затянутое дымкой городского смога, простиралось бескрайним куполом лазури, по которому лениво плыли облака, похожие на клочья ваты. Утром оно было бледно-голубым, почти прозрачным, а к полудню наливалось сочным синим цветом, от которого глазам становилось светло даже в тени. Но по-настоящему волшебной была ночь. Когда солнце скрывалось за лесом, на темном бархате небосвода загорались мириады звезд — таких ярких и близких, что, казалось, стоит лишь протянуть руку, и пальцы коснутся холодного сияния. Млечный Путь раскидывался через всю высь серебристой рекой, и в тишине, нарушаемой лишь стрекотом сверчков, можно было часами лежать на еще теплой траве, ощущая себя песчинкой в величественном космосе.
Лес, начинавшийся сразу за огородами, манил прохладной тенью и тайнами; речка, извивавшаяся серебряной лентой вдали, звала освежиться в своих чистых, быстрых водах. Но главным сокровищем этих мест были, конечно же, подруги — четыре неразлучных сердца, бившихся в унисон все долгие летние месяцы. Встречи с ними юная особа ждала с таким нетерпением, что зимние и весенние дни в городе тянулись мучительно медленно, словно густой мед.
Подружек, как уже сказано, было четверо: сама Марьяна, а еще Надежда, и две Светланы — одна с копной русых волос, другая с темными, как крыло ворона. Дружили они с тех самых пор, как научились ходить, вместе падали с яблонь в теткином саду, вместе ловили в речушке пескарей, вместе плакали над разбитыми коленками. Летом они были не просто близки — они были единым целым, неразделимой стихией девичьего смеха, секретов и мечтаний. А в разлуке, в течение учебного года, писали друг другу длинные, испещренные закорючками и сердечками письма, в которых выплескивали все то, что нельзя было доверить никому больше.
День в деревне начинался рано, с первыми петушиными криками, разрывающими утреннюю тишину. Тетушка, женщина крепкая и работящая, уходила на ферму еще затемно, оставляя на кухонном столе аккуратную записку с перечнем дел. Марьяна просыпалась от солнечного зайчика, танцующего на половице, и первым делом тянулась к листку в клеточку. Нужно было прибраться в горнице, натаскать воды из колодца для домашней птицы и поросят, перевернуть сено, сушившееся на жарком солнце, прополоть грядки с огурцами. Дел в деревенском хозяйстве всегда было в избытке, и они не кончались никогда, перетекая одно в другое плавно, как течение реки.
Но девушка не роптала. Она трудилась с усердием, чувствуя легкую приятную усталость в мышцах и какую-то особенную, очищающую душу простоту этого бытия. Тем более что рядом с запиской на столе всегда ждало маленькое чудо — завтрак, который тетушка готовила еще до рассвета. Свежие, пышные блины, сложенные высокой золотистой горкой, источали невероятный, слышный еще на пороге аромат. Рядом стояла глиняная мисочка с медом — темным, тягучим, собранным с местных луговых цветов. И, конечно, кружка парного молока, на стенках которой оседали капельки жирных сливок. Это было так невероятно вкусно, так по-домашнему, что каждая крошка съедалась с благоговением.
Справившись с хозяйственными заданиями обычно к полудню, Марьяна наскоро переодевалась, спускала волосы, заплетенные для работы в тугую косу, и бежала к подругам. Сначала заходила к светловолосой Светлане, жившей через три дома, потом вместе они шли к темноволосой, а затем их уже троица направлялась к Надежде, чья изба стояла на самом краю села, у старой ветряной мельницы. Если все были свободны — а такое случалось часто, — то компания устремлялась к речке, где на отмели было их излюбленное место для купания. Или же, если лень было идти далеко, бултыхались в большом пруду за огородами, больше похожем на глубокую, поросшую камышом лужу, оставшуюся от старого русла. Вода там была теплой, почти как парное молоко, и плавать в ней можно было часами. Они болтали обо всем на свете — о прочитанных книгах, о городских новостях, которые привезла Марьяна, о деревенских происшествиях, — и строили планы на вечер. А вечер был особой, почти сакральной частью дня.
Вечер — это был целый ритуал, тщательно выверенный и обожаемый. Он начинался с подготовки к возможному свиданию, к тому волшебному моменту, когда тебя до самого порога проводит симпатичный ухажер. В семнадцать лет каждая девчонка, даже самая бойкая и независимая, в глубине души лелеяла эту тихую, сладкую мечту о романтике, о первом, по-настоящему взрослом чувстве. Они готовились к походу в сельский клуб на танцы так, будто собирались на королевский бал. Церемония включала в себя долгую и тщательную завивку волос на бигуди или раскаленные щипцы, нанесение на лицо легкого слоя косметики (которая, как им казалось, делала их неотразимыми для местных мачо) и выбор самого лучшего наряда из небогатого, но любимого гардероба.
Марьяна, будучи городской жительницей, привозила с собой целый чемодан обновок — юбочки, блузки, джинсы, которые в селе были еще в диковинку. И, что самое главное, она никогда не жадничала. Вещи переходили от одной к другой, примерялись, обсуждались, и часто подруги расходились по домам в нарядах, которые еще утром лежали на дне того самого чемодана. Благо, сложены они были примерно одинаково — стройные, гибкие, с неокрепшими еще девичьими формами.
Закончив предвечерние приготовления около десяти, они собирались, как и днем, у Надежды, жившей на отшибе. И вот, уже вчетвером, под руку или обнявшись за плечи, вышагивали по асфальтированному шоссе, что проходило за околицей, направляясь в клуб. Дорогу они обязательно оглашали песнями — модными городскими шлягерами, которые Марьяна привозила на кассетах, или старыми, любимыми всеми народными. Их чистые, звонкие голоса разносились далеко в тихом вечернем воздухе, и с таких же песенных сигналов с разных концов деревни собиралась вся местная молодежь.
Сельский клуб, одноэтажное белое здание с колоннами у входа, по вечерам преображался. Из открытых окон лилась музыка — то заводная, плясовая, то медленная, лирическая. Внутри пахло старым паркетом, духами и чем-то неуловимо праздничным. Собирались все — и совсем юные подростки, робко жавшиеся у стен, и уже взрослые парни с девчатами, чувствовавшие себя здесь хозяевами. Знакомились легко, без городской заносчивости и предрассудков. Смех был громким и искренним, разговоры — простыми и открытыми.
В один из таких вечеров, когда девчонки, как всегда, держались стайкой у окна, к ним подошла группа парней. Со всеми, кроме одного, Марьяна была знакома — здоровалась, перекидывалась парой слов. А этот один стоял немного в стороне, прислонившись к дверному косяку, и наблюдал. Он был невысокого роста, но коренастый, широкоплечий, с очень светлыми, почти льняными волосами и глазами цвета июльского неба. Лицо его было смуглым от загара, с жестковатыми, но правильными чертами. На вид ему было лет на семь-восемь старше ее.
Марьяна же была высокой, тонкой, как тростник, с длинными ногами и изящной шеей — по деревенским меркам, «некондицией», слишком уж непривычно выглядели ее городские наряды и манера держаться. В тот вечер на ней были новые, модно сидящие джинсы и белые кроссовки, привезенные из города.
Неожиданно, то ли подтолкнутый кем-то из толпы, то ли сделав шаг сам, незнакомец наступил ей на ногу. И не просто задел, а наступил основательно, с силой.
— Ну, глянь! Просто черти шо! — вырвалось у нее от неожиданности и боли. Фраза прозвучала на украинском, ее родном, городском наречии, и неестественно контрастировала с местным мягким «че».
Парень не извинился. Вместо этого он рассмеялся — коротко, немного издевательски — и повторил, передразнивая:
— Шо-шо? Хохлушка, че ли? — И, прищурив свои голубые глаза, добавил: — На вас выгодно жениться, говорят, готовите хорошо. Скажи, как там, по-вашему, лук? Цибуля?
И снова рассмеялся, уже откровенно похабно. Подружки замерли, потупив взгляды. Когда молодой человек, покрутив пальцем у виска в ее сторону, отошел, они обступили Марьяну, зашептав наперебой:
— Это Владимир, но все зовут «Мох». Приехал в отпуск, служит где-то далеко.
— Все девчонки его сторонятся, бабник знатный и задира.
— Руки у него чешутся, вечно в потасовках, лучше к нему и близко не подходить.
— Говорят, характер ужасный, пьет…
Дальше вечер покатился по привычным рельсам. Музыка, танцы, смех. Но Марьяна чувствовала на себе чей-то пристальный взгляд и, мельком бросая взгляды в ту сторону, ловила его синие, насмешливые глаза. Под конец, уже далеко за полночь, когда молодежь стала расходиться, распадаясь на парочки и маленькие группы, четверка подруг, немного разочарованная отсутствием провожатых, потянулась обратно. И тут из темноты, прямо рядом с Марьяной, раздался тот самый голос, низкий, с легкой хрипотцой:
— Ну, глянь! Просто черти шо!
Рядом, словно из-под земли, вырос «Мох». Он не спрашивал разрешения, не предлагал проводить — он просто взял под локоть и пошел рядом, своим видом показывая, что возражения не принимаются. Стало ясно, кого именно он выбрал своим объектом на этот вечер.
В голове у девушки смешались чувства. Страх — холодный и липкий — шептал о его репутации, о предостережениях подруг. Но было и другое — жгучее любопытство, щекочущее нервы волнение от этой дерзости. Со стороны они, наверное, смотрелись нелепо: она — высокая, стройная, он — на голову ниже, но шире в плечах, коренастый и уверенный. Подруги шли сзади, переглядываясь, строя ей огромные глаза, пытаясь мимикой передать всю степень опасности. Марьяна внутренне встряхнулась. «Пусть проводит, — решила она. — До дома дойдет и отвяжется. Найду, как пить дать, от ворот поворот».
Дорога домой была долгой. И новоявленный провожатый вел себя ровно так, как о нем и говорили: сыпал похабными анекдотами, рассказывал нарочито грубые истории из армейской жизни, громко пел частушки двусмысленного содержания. Он словно проверял ее на прочность, испытывал терпение. По пути они, как всегда, развели сначала обеих Светлан, потом Надежду. И когда, наконец, остались вдвоем на тропинке, ведущей к теткиному дому, настроение у Марьяны было боевое. Она сжимала в кармане ключ от калитки, готовясь в любой момент рвануться с места, чтобы только оказаться в безопасности за привычным забором.
Но произошло нечто странное. Едва последние огоньки родных окон Надежды скрылись за поворотом, поведение молодого человека изменилось. Резко и кардинально. Исчезла нарочитая, показная грубость, ушли похабные шутки. Он стал просто взрослым мужчиной. Шел теперь не впритык, а на почтительном расстоянии, лишь изредка галантно поддерживая ее за локоть на особо кочковатых участках дороги. Говорить стал спокойно, ровным, тихим голосом, спрашивая о ее жизни в городе, об учебе, о книгах, которые она любит. Он оказался на удивление начитанным и мог цитировать на память целые страницы из классиков.
К тому времени, как в темноте вырисовались очертания родного дома, желание прогнать его у Марьяны растаяло, как утренний туман. Более того, ей стало интересно, а потом и как-то тепло и спокойно рядом с ним. Он ей понравился. По-настоящему. Не как лихой деревенский парень, а как человек — со своим, пусть и грубоватым, но искренним миром внутри.
Они не пошли сразу же прощаться. Он расстелил на траве под старым, раскидистым кленом свой пиджак, и они сели, спиной к теплой от дня коре. Сидели почти до рассвета, и разговор тек легко и непринужденно. Он рассказывал о службе, о дальних краях, где ему довелось побывать, о своей мечте стать механиком, работать с мощными, умными машинами. Ничего лишнего он себе не позволил. Лишь когда с реки потянуло ночной прохладой, он обнял ее за плечи, притянул немного ближе, чтобы согреть. И в этом жесте не было ничего вызывающего или похабного — лишь забота. Расстались они уже на пороге, с обещанием встретиться завтра. А когда он, отойдя на несколько шагов, обернулся и улыбнулся той самой, первой, насмешливой улыбкой, сердце у нее екнуло от какого-то смутного предчувствия.
Спала Марьяна в ту ночь плохо. В голове кружился вихрь противоречивых чувств: вспыхнувшая симпатия, остатки страха, стыд перед подругами и какое-то щемящее, сладкое предвкушение. Утром, как и предполагалось, ее забросали вопросами.
— Ну что, как твой «Мох»? Не съел по дороге? — ехидно спросила темноволосая Светлана.
— Мы так переживали! Он же опасный! — добавила вторая.
— Ничего страшного не случилось, — отмахнулась Марьяна. — Он просто проводил.
— Просто проводил? До утра? — не унималась Надежда, самая проницательная из них. В ее глазах читалось беспокойство. — Иринка, гляди в оба. Слава-то о нем бежит далеко впереди. Он тебя опутает, не заметишь, как. Ты не первая, поверь.
Марьяна лишь пожала плечами, делая вид, что все это ерунда. Но внутри уже теплился маленький, яркий огонек, который ей очень не хотелось гасить.
Вечером они, как обычно, собрались в клуб. Слухи в деревне, как известно, разносятся быстрее ветра. Все уже знали, что вчера «Мох» провожал городскую гостью. Марьяна ловила на себе косые, оценивающие взгляды местных девушек, чувствовала их шепот за спиной. Ей было неловко и немного стыдно, словно она совершила что-то предосудительное.
Владимира в клубе не было. Он не появился и к началу танцев, и к их середине, и даже когда музыка стала стихать, знаменуя скорый конец вечера. В душе у Марьяны боролись чувства: с одной стороны — облегчение, что не придется краснеть перед всеми, с другой — странная, глубокая обида и грусть. Он же обещал. Они договорились.
Дорогу домой, после того как распрощались с подругами, ей, как самой дальней, приходилось идти одной. Этот путь всегда был испытанием на храбрость. Темнота за околицей была абсолютной, лишь редкие звезды слабо освещали пыльную дорогу. Со всех сторон доносились непонятные шорохи, крики ночных птиц. И каждый раз она бежала по этой тропинке, как загнанный зверь, с бешено колотящимся сердцем, думая лишь об одном — о спасительной щели света из-под теткиной двери.
Так было и в этот раз. Она уже почти долетела до калитки, уже протянула дрожащую руку к скобе, как вдруг из-за угла дома раздался знакомый, низкий смех. И тот же голос, но теперь уже без тени насмешки, тихо, под гитару, которой раньше не было, пропел строчку из Высоцкого:
— Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…
Он сидел на лавке у крыльца, обхватив колени руками. Увидев ее, запыхавшуюся, испуганную и удивленную, он встал, подошел и просто обнял. Крепко, по-мужски.
— А что мне там, в клубе, делать? — прошептал он ей в волосы. — У меня теперь есть Марьянка.
И она поняла. Поняла, что теперь у них есть тайна. Маленькая, личная, никому не принадлежащая, кроме них двоих. И что всем остальным в их вечерах нет никакого дела. Так и решили.
Последующие дни слились в одно золотое, ароматное, полное тайных встреч лето. После клуба она уже не бежала домой в страхе. Она шла неспешно, зная, что он ждет ее у старого клена или на той самой лавке. Прошла неделя, другая. Отношения их, начавшиеся с дерзкой выходки и насмешки, постепенно превращались в нечто настоящее, глубокое и трепетное.
Он был настойчив, но не груб. Его ласковые слова, сказанные шепотом в темноте, размягчали ее девичью осторожность. Она позволила ему обнимать себя, целовать. От прикосновений его сильных, шершавых рук, от вкуса его губ кружилась голова, мир терял четкие очертания, превращаясь в марево ощущений. Она чувствовала себя желанной, единственной, прекрасной. Его влюбленные глаза, в которых теперь не было и следа прежней насмешки, стали для нее целой вселенной. Хотелось, чтобы это никогда не кончалось, чтобы лето длилось вечно.
Опыта в любовных делах у нее не было совсем. Он был первым. Первым, кто смотрел на нее так. Первым, чьи прикосновения заставляли тело трепетать. Первым, перед чьим напором падали все внутренние барьеры. Запретный плод, как известно, сладок, а в семнадцать лет он кажется нектаром богов.
Когда все случилось, под тем же старым кленом, в теплую, звездную ночь, она плакала. От боли, от страха, от осознания необратимости. Он вытирал ее слезы большими, неловкими пальцами, прижимал к себе и успокаивал. Говорил, что плакать не надо, что он человек порядочный и, как только ей исполнится восемнадцать, они могут пожениться, если она захочет. И радовался, что стал для нее первым. Искренне, по-детски радовался.
Его отпуск подходил к концу. Последние дни висели над ними тяжелым, свинцовым колоколом. В последний вечер они сидели, тесно прижавшись друг к другу, не в силах вымолвить слово о разлуке. Он взял ее руку в свои, превратившуюся в его ладони в совсем маленькую, хрупкую, и сказал, глядя куда-то поверх ее головы, в темноту сада:
— Много чего может случиться, пока мы будем не вместе. Жизнь она… она непредсказуемая. Но я хочу, чтобы ты знала. Знала, что я тебя люблю. По-настоящему. Мы подождем. Подождем твоего восемнадцатилетия. Чтобы потом, когда все будет хорошо, не было проблем ни у тебя, ни у меня.
На прощание он снова взял гитару. И запел. Не Высоцкого, а другую, старую, лирическую песню, которая потом навсегда врезалась в ее память: «Там, где клен шумит, над речной волной, говорили мы о любви с тобой…». Он пел надрывно, с какой-то щемящей, пронзительной нежностью, вкладывая, казалось, всю свою душу в каждое слово. Будто предчувствовал, что эта встреча под шумящими листьями — последняя. Если бы она знала тогда, что эта мелодия станет саундтреком к ее первым слезам взросления, что каждый звук этой песни навсегда будет связан с запахом его кожи, с теплом его рук и с прощальным прикосновением губ ко лбу.
Он уехал. Марьяна вернулась в город, поступила в институт и стала ждать. Ждать писем, вестей, хотя бы открытки. Но тишина была абсолютной. Прошли недели, месяцы. Осень сменилась зимой, зима — весной. Она страдала молча, ни с кем не делясь своей болью. Эта первая, яркая, как вспышка, любовь обернулась тихой, одинокой агонией надежды.
Писали только подруги. В их письмах — новости о свадьбах, о том, у кого родился теленок, о ремонте в клубе. А однажды пришло письмо от светловолосой Светланы. Между строчек о сенокосе и предстоящей ярмарке мелькнуло небрежное, словно вскользь: «А помнишь того «Моха», Владимира? Так вот, новость. Женился он в городе, по залету, говорят. Жену зовут Тамара. Скоро, слышно, ребеночка ждут. Ну, все как у людей».
Вот так, просто и буднично, закончился тот летний роман. Он оставил после себя не боль — боль со временем притупилась. Остался шрам. Первый, глубокий, приобретенный женский опыт, отметина на душе, которая уже никогда не позволит ей быть совсем наивной и безоглядно доверчивой. Жизнь, как большая река, потекла дальше, унося с собой осколки разбитых иллюзий.
На четвертом курсе института Марьяна встретила другого. Хорошего, доброго, надежного человека. Полюбила его тихой, спокойной любовью, которая строится на уважении, общих целях и взаимной поддержке. Вышла замуж. Вырастили они с мужем двоих детей — мальчика и девочку. Живут душа в душу, как говорится, деля пополам и радости, и заботы. Уже подрастают внуки, и в их глазах она иногда видит отсветы той самой, далекой, девчоночьей беззаботности.
Давно обзавелись семьями и ее деревенские подруги. Письма они друг другу уже не пишут — времена изменились. Их заменили быстрые сообщения в телефоне, короткие звонки, общение в социальных сетях. Новости теперь узнаются мгновенно, но как-то поверхностно, без той душевной глубины, что была в исписанных листочках в конвертах.
Иногда, совсем изредка, до нее долетают весточки о нем. Что Владимир тяжело болен, что давно и беспробудно пьет. Что у него двое взрослых сыновей, которые его не уважают. Что свою жену Тамару, ту самую, с которой когда-то женился «по залету», он частенько гоняет сгоряча, а потом ползает у нее в ногах, вымаливая прощение. Грустная, изломанная судьба. Словно он так и не нашел своего места под солнцем, оставшись вечным бунтарем против самого себя.
Марьяна слушает эти рассказы, и на ее лице не дрогнет ни один мускул. Лишь глубоко в глазах, там, куда не достает взгляд собеседника, на миг вспыхивает и гаснет какая-то далекая искорка — то ли жалости, то ли старой, давно перегоревшей боли. А потом она отворачивается к окну, за которым шумит листвой молодой клен, посаженный ею много лет назад, уже в своем городском дворе. И кажется, что в его шелесте слышится эхо той далекой летней ночи, эхо песни, эхо первого, такого честного и такого горького, слова «люблю». Оно навсегда осталось там, в прошлом, под сенью другого клена, в деревне, которая теперь существует только в памяти. Как красивая, немного печальная сказка о девочке, которая на одно лето стала женщиной, и о мальчике, который навсегда остался для нее мальчишкой с гитарой и насмешливыми голубыми глазами. И в этой сказке нет ни правых, ни виноватых — есть только жизнь, неумолимая и мудрая, которая берет свое, оставляя нам на прощание лишь тихий шелест листьев и горько-сладкий вкус первой любви на губах.