11.12.2025

Её жизнь была как тот проклятый покос — бесконечный, потный и колючий. Пока однажды на пороге не объявился мужик, вернувшийся с того света, а мачеха с душой самогонного перегара принялась строить новые порядки

Вероника брела с покоса, и каждый шаг отдавался в ее теле глухой, выматывающей болью. Воздух над полем колыхался, словно раскаленное стекло, а тяжелый, сладковатый запах скошенных трав смешивался с пылью, оседая на ресницах и губах. В руке, почти нечувствительной от усталости, она бессознательно сжимала снятую с головы косынку — простой ситцевый квадратик, выцветший от солнца и стирок. Он был последней тонкой нитью, связывающей ее с тем временем, когда утро начиналось не со скрипа колодезного журавля, а с ласкового материнского шепота.

Как же она сегодня измотана! Казалось, сама земля, горячая и неподатливая, тянула ее к себе, взыскивая дань за каждый сноп. А впереди ждал дом, где ее поджидали штаны младшего брата с продранными коленями, гора немытой посуды в сенях и вечное, неотступное чувство долга, висевшее на плечах тяжелее любого коромысла. Ноги сами замедляли ход, и вскоре девушка, превозмогая слабость, свернула с пыльной дороги, утопая по щиколотку в мягкой, уже остывающей траве у межи. Она опустилась на землю, и спасительная прохлада начала просачиваться сквозь тонкую ткань платья, утоляя жар.

Потом она прилегла, запрокинув голову, и устремила взгляд в бездонную высь. Небо медленно меняло краски, с густой лазури перетекая в нежную, печальную синеву. Там, за этим бесконечным куполом, ли сейчас ее мама? Видит ли она, как тяжело шагает ее девочка по жесткой земле? Знает ли она о каждом стертом в кровь пальце, о каждой ночи, проведенной у постели хворой бабки, о тихом страхе, что гложет изнутри? Воспоминания, острые и четкие, будто вчерашние, нахлынули внезапно, смывая усталость волной давней, незаживающей боли. Они унесли ее на три года назад, в ту осень, когда мир перевернулся и закончилось детство.


Ее отец, Владислав Игнатьевич, ушел на фронт в листопад, когда Веронике едва минуло тринадцать. Брату Мишке было четыре, а крошечному Генке только-только исполнилось два. Помнится, как мать, Катерина, сначала онемела от горя, стоя у окна и вглядываясь в пустоту за воротами, а потом тихо плакала ночами, уткнувшись в подушку, чтобы не пугать детей. Девочка сразу, без слов, поняла свое новое место: она стала тенью матери, ее правой рукой, нянькой, хозяйкой и утешительницей в одном лице. Потом Катерина будто очнулась, встряхнулась, высохла ее слезы. В ее глазах зажглась та самая упрямая, стальная искорка, которую Вероника видела у всех женщин в селе, оставшихся одни. Жить надо. Ждать надо. Верить надо.

Письма-треугольники приходили регулярно, пахнущие фронтовой пылью и дешевым табаком. Их зачитавали до дыр, а потом мать бережно убирала в жестяную шкатулку. А потом они прекратились. Три месяца тягостного, давящего молчания. И Катерина, скопив немного сухарей и картошки, отправилась в город, в военкомат, на поиски вестей о муже. Ответ пришел не ей, а в сельсовет: тяжело ранен под Воронежем, находится в госпитале. И тогда в сердце женщины, измученном разлукой, созрело решение, безумное и отчаянное. Она поедет к нему. Увидит. Привезет домой, калекой, но живого. Соседки отговаривали, плакали, но она была непреклонна. Больше свою мать Вероника и ее братья не видели. Слухов было много: и про немецкую засаду на дороге, и про бомбежку санитарного эшелона. Отец, получив известие о пропаже жены, написал одно-единственное страшное письмо, полное такой тоски, что слова обжигали, а потом, едва оправившись, снова ушел на передовую. Он не мог сидеть в тылу, когда там, на фронте, решалась судьба всего, что он любил.

На Веронику свалилось все. Они перебрались к бабке, матери отца, старой и больной Анфисе. И шестнадцатилетние плечи, еще по-детски хрупкие, приняли на себя не только заботу о двух мальчишках, но и о чахнущей старухе, о покосившейся избе, о крохотном хозяйстве. Три года. Три долгих года ожидания, труда и тихого отчаяния. Весной сорок четвертого, когда в садах зацвела черемуха, бабки Анфисы не стало. Девочка, сама еще ребенок, уговаорила, вымолила у председателя, Игоря Михайловича, оставить братьев с ней.

— Игорь Михайлович, умоляю вас, — голос ее дрожал, но в глазах стояла непреклонная твердость. — Мы справимся. Я их накормлю, обогрею. Детдома переполнены. Отец жив, письма шлет. Пусть дождутся его здесь, дома.

— Верон, душа ты моя, да я вижу, какая ты боевая, — вздыхал председатель, разглядывая ее исхудавшее, серьезное лицо. — Но одной-то тебе как? Работать на ферму идти надо, а они, сорванцы, без присмотру…

— Мишка у меня взрослый не по годам, за Генкой приглядит. И при бабушке они сами по себе были. Разрешите. Мы не подведем.

— Ладно уж, — махнул он рукой. — Бог вас благослови. Только чур, если что — сразу ко мне.

— Спасибо вам, большое, родное спасибо. Все у нас получится.

И они справлялись. Мальчишки, словно понимая всю горечь своего положения, росли тихими и послушными. Таскали воду из колодца, пололи огородик, собирали хворост. Сосед, дед Мирон, вырезал им из орешника удочки и научил ловить карасей в заболоченной старице. Жили скудно, впроголодь, но вместе.


Отряхнув с подола приставшие былинки и колючки репейника, Вероника поднялась и побрела к дому. Уже на подходе, сквозь частокол плетня, она услышала взволнованный, счастливый голос Мишки:

— Она скоро должна быть, а может, мне побежать встретить?

— Давай-ка лучше рядом посидим, сынок, дай на тебя насмотрюсь вдоволь, — прозвучал в ответ низкий, хрипловатый и до боли знакомый голос.

Сердце в груди девушки замерло, а потом забилось с такой силой, что в ушах зазвенело. Она толкнула скрипучую калитку. Во дворе, на завалинке, сидел он. Отец. Живой. На коленях у него, широко раскрыв глаза, сидел Генка, а к боку, прижавшись, как озябший котенок, жался Мишка, обнятый крепкой отцовской рукой.

— Папа! — вырвалось у нее, и она, забыв про усталость, бросилась через двор, запутавшись в длинной юбке.

Он осторожно спустил младшего на землю, поднялся и двумя шагами преодолел оставшееся расстояние, схватив дочь в объятия. Он пах дорогой, дегтем и чем-то неуловимо чужим, фронтовым. Он был таким худым, что кости проступали сквозь гимнастерку.

— Родная ты моя… Какая же ты большая стала. Вылитая Катюша… — в его голосе послышались слезы, и он прижал ее щеку к своей колючей, обветренной щеке.

— Папа, идем в дом, идем скорее, все расскажешь, — тащила она его за руку, боясь отпустить. — Война кончилась? Хоть нам еще и не говорили…

Переступая порог и скидывая грубые кирзовые сапоги, отец, Владислав, грустно покачал головой.

— Нет, дочка, не кончилась. Это я — кончился. Старая рана, под Воронежем… Рука совсем отниматься стала, пальцы не слушаются. На курок нажать не могу. Комиссовали. Все, отвоевался.

— Зато живой, папа, — прошептала она, снова обнимая его и чувствуя, как что-то каменное и тяжелое, три года сидевшее в груди, наконец-то растаяло. — Мы тебя так ждали.

— И я вас. Теперь все по-новому будет. Вместе.

— Жаль только, мамы нет…

Отец лишь глухо вздохнул и потуже прижал к себе дочь, словно пытаясь защитить от всех бед разом.

Владислав устроился почтальоном, сменив постаревшего Семеныча. Год прошел в хлопотах и налаживании быта. Веронике стало легче дышать, хоть работа по дому не убавилась. Она была полноправной хозяйкой, но в глубине души все еще теплился слабый огонек надежды: а вдруг? Вдруг мама вернется? Но с каждым месяцем огонек этот угасал, и приходилось смиряться с жестокой реальностью. А отец, казалось, уже смирился. Он стал проводить вечера с Клавдией Петровной, вдовой из соседней улицы, а вскоре и вовсе привел ее в дом. Женщина эта с первых дней смотрела на детей Владислава чужими, холодными глазами. Сама она потеряла мужа рано, осталось двое ребят — дочь Нелли семи лет и сынишка Славка шести. «Хозяйственная», — говорили про нее односельчане. «С ежовыми рукавицами», — добавляли шепотом.

Как-то под вечер отец позвал Веронику на крылечко.

— Дочка, насчет одного дела… — он мялся, избегая ее взгляда. — Решили мы с Клавдией Петровной… хозяйство объединить. Семейно, так сказать.

— Жениться собрался, папа? — спокойно спросила она, глядя куда-то в сторону огорода, где темнели лохматые шапки подсолнухов.

— А ты откуда знаешь? — он удивился.

— Я уже не ребенок. Все вижу. И вчера, извини, случайно слышала ваш разговор у колодца.

— Ну, коль видишь… На следующей неделе думаем в сельсовете расписаться.

— А мама? Ты ее больше не ждешь? — вырвалось у нее, хотя она сама давила в себе эту надежду.

— Верон, давай правде в глаза. Четыре года нет никаких вестей. Признали ее без вести пропавшей. А нам жить надо. Клава баба неплохая, сдружитесь вы.

— Папа, я все понимаю… — она махнула рукой и быстро ушла в свою комнатушку, где уткнулась в подушку, чтобы заглушить рыдания. Дело было не в самом факте женитьбы. Дело было в ледяных глазах Клавдии Петровны и в том, что она уже не раз слышала, как та за углом говорила подружкам, что Веронику в няньки к своим детям определит. Дети ее, Нелли и Славка, были избалованы, капризны и вечно пачкали ту единственную одежонку, что у них была. Жить под одной крышей с ними не хотелось.

Через неделю Клавдия Петровна вошла в дом как полновластная хозяйка.

— Папа, я подумала… Может, мне к бабкиной избе перебраться? Пустует же, — попыталась было Вероника.

— Там, дочка, агроном новый поселился, из города, по распределению. Игорь Михайлович уже все решил.

— Тогда моя комната… пусть остается моей.

— Вот уж нет, — резко вступила мачеха. — Теперь мы одна семья. Детей много — все вместе. Твоя комната — общая. Нелли будет с тобой жить.

— Но места там совсем нет! — попыталась возразить девушка.

— В тесноте, да не в обиде, — отрезала Клавдия Петровна. — Привыкнешь.

С этого дня жизнь превратилась в бесконечную, изматывающую каторгу. Все домашние хлопоты легли на Веронику. Готовить нужно было на семерых, стирки стало втрое больше. Нелли и Славка будто нарочно пачкались, рвали одежду, а спрос за любую их шалость был с падчерицы. «Не уследила!» — было самым частым приговором. А вскоре прибавилась и новая беда: отец, под давлением неурядиц и, как шептались, не без участия новой жены, пристрастился к самогону. По вечерам в доме стоял тяжелый перегар, а Владислав становился угрюмым и раздражительным.

— Я вам не бесплатная прислуга! — не выдержала как-то Вероника.

— Ты живешь под моей крышей и в моем доме, — холодно парировала мачеха. — И будешь делать то, что я говорю.

— Это вы пришли в наш дом! И не смейте поднимать руку на моих братьев! — горячилась девушка.

Ответом стала звонкая, унизительная пощечина. Слезы обиды и гнева застилали глаза. Вероника выбежала из избы и отправилась искать отца. Он сидел на завалинке у дальних соседей, сжимая в своей еще сильной, но уже неверной руке граненый стакан.

— Дочка, а ты чего?

— Тебя ищу. Опять за свое? — сжала она губы.

— Горе малое свое заливаю. Не учи отца жить, Верон.

— Папа, мне невмоготу с ней! Она меня сегодня ударила! Руки у нее распускаются!

— А ты себя как ведешь? — отец хмуро нахмурился. — Она сказывала, что ты братьев покрываешь, хамишь, от работы отлыниваешь. Все, не желаю и слушать!

Он отвернулся, и в его движении было столько непривычной жестокости, что у Вероники перехватило дыхание. Значит, так. Мачеха успела отравить его душу. Она отвернулась и почти побежала прочь, слепя себя кулаками, вытирая лицо концом косынки. Вдруг споткнулась о корень и чуть не упала.

— Осторожнее, — раздался рядом спокойный мужской голос. — Можно вас поднять?

Перед ней стоял незнакомый молодой человек в простой рубахе, но с умным, внимательным взглядом.

— Я… я сама. Спасибо.

— Сергей, — представился он. — Новый агроном. Сегодня заселился. Вы, наверное, одна из хозяек того дома, куда меня определили?

— Да, — смущенно вытерла она лицо. — Вероника. Только я там уже не живу.

— Вижу, дела у вас невеселые, — мягко сказал он, глядя на ее покрасневшие глаза. — Не хотите прогуляться? Покажете село, а я послушаю, если, конечно, захотите рассказать.

Она хотела отказаться, сказать, что ее дела никого не касаются. Но в его взгляде не было праздного любопытства, лишь тихое участие. И она пошла рядом. И рассказала. О матери, об отце, о братьях, о тяжелой доле и злой мачехе. Он слушал молча, кивая.

— Прямо как в сказке про Золушку, только без фей и тыкв-карет, — усмехнулся он, когда она закончила.

— Сказки уже не верят, Сергей. Это сущая правда.

— Правду надо менять, — серьезно сказал он. — Научитесь говорить «нет». Мы же не в крепостном праве живем.

Он проводил ее до калитки и попросил о новой встрече. И она, вопреки всему, почувствовала, что придет.

Дома ее ждал переполох. На кровати лежал отец, бледный, с перекошенным ртом, а Клавдия Петровна металась по комнате.

— Наконец-то! Пока ты по чужим дворам шлялась, с отцом удар случился! Паралич! Всё, допился, негодяй!

Холодный ужас сковал Веронику. Она бросилась к отцу, взяла его неподвижную, тяжелую руку.

— Как же так? Сегодня днем он…

— А вечером упал без памяти! Вот, список лекарств, завтра в город поедешь, достанешь. Врачи говорят, шансов мало, организм изношен.

Вероника дни и ночи проводила у постели отца. Он приходил в себя, пытался что-то сказать, но получались лишь нечленораздельные звуки. В его глазах, полных муки и стыда, она читала мольбу и раскаяние. Она прощала его всем сердцем. Лишь бы встал. Лишь бы жил.

Но Клавдия Петровна думала иначе. Однажды, вернувшись с фермы, Вероника не застала дома ни мачехи, ни братьев. Соседка, качая головой, сказала: «Увезла, милая, твоих мальцов. В детдом, сказывала, что ей лишние рты не нужны».

Мир рухнул вновь. Председатель, Игорь Михайлович, успокаивал: «Им там сейчас сытнее будет, Верон. Подождем, как отец окрепнет — заберем».

Отец медленно, чудом, шел на поправку. Уже мог сидеть, шевелить пальцами, произносить отдельные слова. Вероника, обессиленная, но полная надежды, ездила в город к братьям, утешала их. А однажды, сходив в баню, вернулась и услышала истошный вой Клавдии: «Нет больше твоего батюшки! Ой, горе мое!»

Отец лежал бездыханный. Лицо было странного, синеватого оттенка.

— Я… я всего на час отошла… — лепетала Вероника в оцепенении.

— А я зашла — он уже хрипел! Всё, кончено! Ой, сироты вы мои горькие! — причитала мачеха, но в ее глазах не было слез, лишь холодный, расчетливый блеск.

После похорон Клавдия Петровна выставила чемодан с жалкими пожитками Вероники за порог.

— Дом теперь мой. Как вдова. А ты свободна. Ищи, где тебя ждут.

Споры и уговоры ни к чему не привели. Председатель развел руками: по закону вдова имела право остаться.

— Игорь Михайлович, куда же мне идти? — в отчаянии спросила девушка.

— А в бабкин дом. Он же ваш, семейный. Сергею я другое жилье найду. А ты там прописана. И присмотрись к парню — он на тебя, я замечал, не просто так поглядывает.

Так Вероника и Сергей стали жить под одной крышей. Сначала стесненно, соблюдая дистанцию. Потом он стал помогать ей по хозяйству, приносил книги, читал всём вечерам. Он видел в ней не забитую сироту, а сильную, красивую, уставшую душу. И в его глазах она постепенно начала находить себя — не служанку, не вечную страдалицу, а женщину. Чувство росло тихо, как трава после дождя, и вскоре они пришли к Игорю Михайловичу просить о регистрации брака.

Свадьбу сыграли скромную, но от всей души. Сельчане, кто чем мог, собрали угощение: пироги с капустой, соленые грузди, пареную репу, немного самогона. Играла гармонь, пели песни. Даже Клавдия Петровна явилась, пьяная и развязная, кричала о своей «материнской любви». Никто не обращал на нее внимания. А ее дети, Нелли и Славка, давно сбежали с гулянки.

Когда уже смеркалось, вдруг крик прорезал вечернюю тишину: «Пожар! Гаврилины сеновал горит!»

Все бросились на окраину. Огонь уже вовсю пылал, освещая ужасом лица. Из горящего сарая доносился детский плач. Мужики, обливаясь водой, вынесли оттуда двух обожженных, задымленных детей — Нелли и Славку. Клавдия Петровна с воплем бросилась к ним, и в пьяном отчаянии, причитая над ними, стала бормотать сквозь слезы: «Кара мне… кара за Владика… за то, что жизни его лишила… Говорила же мне та цыганка…»

Игорь Михайлович, стоявший рядом с Сергеем и Вероникой, насторожился.

— Что ты сказала, Клавдия? Повтори.

Женщина очнулась, испуганно посмотрела на него, но было поздно. Ее слова слышали многие.

Расследование было недолгим. Под давлением улик и показаний Клавдия Петровна созналась. Да, она намеренно спаивала мужа, мечтая о его доме. Его выздоровление рушило все планы. И в тот вечер, застав его одного и беспомощного, она…

Ее увезли в город под конвоем. Дети, поправившись, отправились в детский дом. А в тот же день Игорь Михайлович привез из города окрепших, повзрослевших Мишку и Генку. Дом, наконец, наполнился не скрипом злобных упреков, а смехом, теплом и мирными разговорами.

Эпилог

Мать Вероники так и не вернулась. Ее образ навсегда остался в сердце дочери светлым и чистым, как тот далекий предвоенный рассвет. Но боль утраты постепенно сменилась тихой, светлой печалью, которая больше не рвала душу на части.

Прошло время. В маленьком домике на окраине села было тесно, но невероятно уютно. Сергей своими руками пристроил к избе светелку. Мишка, став крепким парнем, уехал учиться в город на тракториста. Генка, тихий и вдумчивый, целыми днями пропадал с удочкой у реки, обеспечивая семью свежей рыбой.

А однажды ранней весной, когда за околицей заалели первые проталины и воздух запал тонким ароматом тающего снега и прошлогодней полыни, Вероника родила дочь. Малышку назвали Катериной. Когда Сергей впервые бережно взял на руки этот теплый, беззащитный комочек, завернутый в ту самую, выцветшую от времени материнскую косынку, он увидел в окно, как над лесом разливается заря. Не яркая и пожарная, а нежная, розовато-золотая, полная безмятежного спокойствия.

— Смотри, — тихо сказал он жене, указывая на небо. — Заря.

Вероника, усталая и счастливая, прижалась щекой к его руке и посмотрела в окно. Там, в бескрайней выси, где, быть может, обрела покой ее мать, и здесь, в этой тесной, любящей комнатке, где спала новая жизнь, наступал один и тот же, долгожданный, ясный день. Война осталась далеко в прошлом, оставив после себя шрамы, но не убив в людях главного — способности любить, прощать и зажигать свет в окнах своих домов, который виден даже с самой далекой звезды. И этот свет, тихий и нерушимый, был самой красивой победой из всех возможных.


Оставь комментарий

Рекомендуем