05.12.2025

Венок из репейника для брюхатой вдовы. Её прогнали босой по всему селу. А потом вся деревня сделала вид, что ничего не помнит

Лучи закатного солнца, густые и медленные, как растопленный янтарь, окрашивали соломенные крыши Познанки в цвета старого золота и увядшей вишни. В этот час тишины, предшествующий вечерней суете, на голову молодой женщины опустили грубо сплетенный венок. Не венок из полевых васильков и ромашек, каким венчали невест, а жесткий, колючий обруч из сухой соломы, утыканный цепкими шариками репейника. Каждое прикосновение колючек к коже было словно уколом холодной иглы. Потом ее, босую, в изорванной до белизны рубахе, погнали по главной улице села, и пыль, поднятая сотнями ног, смешалась с горькой солью на ее губах.

Она ступала по острым камешкам и жесткой земле с подчеркнутой, почти непостижимой стойкостью, взгляд устремлен куда-то вдаль, за крыши, за леса, в несуществующее пространство, где не было этих лиц. Женщины, стоявшие у плетней, смотрели на нее из-под насупленных бровей, и в их глазах клокотала странная смесь: брезгливое презрение, сдобренное тенью какого-то темного, неосознанного страха. Мужики, потупившись, плевали себе под ноги, оставляя в пыли темные, мокрые пятна. Шепот, шипящий и злой, витал в воздухе, словно рой осенних мух.

— Вот до чего дожили… Вдова, а пузо набила… Бесстыдница…
— Гришку не успели толком помянуть, а уж замена нашлась… Да еще какая…
— Позор на весь род… На все село…

Никто и никогда не спрашивал ее, хотела ли она идти под венец с тем веселым парнем по имени Григорий. Ее детство растворилось в тумане давних потерь, когда мир перевернулся в одно мгновение. Помнила она только, как мать, улыбаясь, взяла ведра на коромысло и пошла по тропинке к реке, что серебряной лентой вилась за околицей. Больше она ее живой не видела. Нашли уже холодной, и тайна ее ухода ушла вместе с ней в сырую землю. В селе, конечно, шептались. Шепот сводился к одному имени: Дмитрий, по прозвищу Кулак. Сила его была легендарной; говорили, мог одной рукой поднять тележное колесо. Когда-то ему была обещана та самая красавица, даже сватовство прошло со всеми обычаями. Но родители вдруг передумали, найдя вариант выгоднее. И будто бы тень этой старой обиды навсегда легла на его душу.

Сам он, конечно, гневно отрекался от любых подозрений, клялся иконами. А через полгода не стало и отца девочки. Запил с горя, не выдержав тяжести пустоты в доме, и в одну из студеных ночей тихо угас. Так маленькая девочка стала круглой сиротой, перейдя под опеку деда и бабки — людей, чьи сердца, казалось, давно отвердели, как камни на меже.

Росла она тихо и незаметно, будто травинка у края дороги, которую топчут, не замечая. Грамоте ее выучил местный батюшка, добрый, седой старец, собиравший вокруг себя ребятню и раскрывавший перед ними волшебный мир букв. Но дома ее ждали не книги, а бесконечная работа: от первой зори, когда небо на востоке только розовело, до глубоких сумерек, когда звезды выступали, словно серебряные гвоздики на бархате ночи. Бабка была скупа на ласку, а дед частенько пускал в ход жесткую, мозолистую руку «для науки», хотя все в Познанке Балтского уезда знали — дитя растет тихое, покорное, глаза в землю опускает, лишнего слова не скажет. Просто боязно ей было.

Когда ей минуло шестнадцать, старики засуетились. Дед к тому времени совсем одряхлел, кашлял по ночам и все поговаривал о скорой встрече с праотцами. Торопились. Первым посватался Григорий Верещин — парень видный, с открытым лицом и громким смехом. Она и опомниться не успела, на девичниках почти не бывала, как уже сидела в горнице, расплетая свою единственную красу — длинную, темную косу. Потом была баня с ее парным молчанием, утренний плач, как велел обычай, и короткая дорога в церковь под тяжелым взглядом всей деревни.

Жизнь под одной крышей с мужем стала для нее новой, тяжкой наукой. Первый урок был преподан в ту же ночь. Он, усталый, протянул ей ногу, ожидая, что она снимет сапоги. Она, не наученная никем в доме деда этому простому женскому жесту, замерла в недоумении. Удар был стремительным и жестоким. Эта первая «наука» проросла в ее душе глубоким, холодным корнем страха. Она научилась различать его шаги за версту, и при их звуке ладони становились влажными, а в горле пересыхало. Но судьба, казалось, смилостивилась. Григория забрали в рекруты. Солдатская служба в те годы измерялась долгими десятилетиями. И она, став солдаткой, впервые за долгое время… вздохнула полной грудью. Тяготы хозяйства, которые легли на ее плечи, были ничто по сравнению со сладким, пугающим чувством свободы. Не было над ней грозного взгляда, не было тяжелой мужниной руки.

Никто так и не узнал, как завязалось ее знакомство с сельским писарем. Может, у колодца, когда он помог зачерпнуть воды? Или у церковной ограды, где он что-то вычитывал из толстой книги? Писарь слыл в селе человеком странным: невысокий, сутуловатый, с лицом, которое не запоминалось, и манерами слишком книжными, отчего речь его казалась чужой, напыщенной. Одно слово — ученый. Сначала — случайный поклон, потом — тихий вопрос о здоровье, позднее — несколько слов, сказанных так, чтобы никто не услышал…

А потом, в один из хмурых сентябрьских дней, прискакал нарочный с казенным конвертом. Не суждено было ей нянчить детей, носить чепцы почтенной матери семейства, ждать мужа с заработков. Григорий Верещин сложил голову где-то на чужбине. Она приняла известие в гробовом молчании, накинула на голову черный, как смоль, платок и пошла в церковь поставить свечу. Не рыдала, не причитала, не билась в истерике. Это молчание односельчане заметили сразу и не одобрили. Вдовье горе должно быть шумным, демонстративным, публичным. А это… это было подозрительно.

Она и раньше была молчалива, но теперь словно совсем ушла в себя, закрылась невидимой, но прочной скорлупой. Вскоре преставился и дед. И на его похоронах она не пролила положенных слез, стояла бледная, отстраненная.

— Всю жизнь старик на нее потратил, а она и слезинки не выронила! — шипели на сходках.
Другие отмалчивались. Нрав покойного все знали слишком хорошо. Любви там, видимо, и не было.

Но людская память коротка. Свои заботы у каждого. К ней относились сдержанно, вежливо-холодно. Она отвечала тем же: тихий поклон, приветствие, сказанное чуть слышно. А писарь, казалось, и вовсе перестал появляться на ее улице.

Весна пришла с шумом ручьев и звоном капели. Люди сбросили тяжелые тулупы. И тут одна зоркая соседка, щурясь, заметила: а живот-то у вдовы Верещихи… не того. Словно округлился под просторной кофтой. Потом другая подтвердила: ходит, запахивается так, будто что-то прячет. А в один из дней та и вовсе вышла полоть огород в старинной, широкой рубахе покойного мужа… Тайное стало явным. Брюхатая вдова.

Тихий ропот неодобрения превратился в гулкий гром народного гнева. Как она посмела? Не только мужа не оплакала как следует, не только память его опозорила, но и приплод незаконный носит! Поняли бы ее, выжди она положенный срок, нашла бы себе законного супруга — молода еще, сильная. Но так, без венца, без благословения…

Гнев, подогреваемый коллективным самодурством и скукой, копился, как вода перед паводком. И однажды, когда сумерки сгустились до цвета синей сажи, толпа односельчан подошла к ее тихой избе. Ворвались без спроса, с грохотом распахнули низкую дверь. Вытащили ее, полуодетую, на прохладный вечерний воздух. Рубаху на ней изорвали в клочья, обнажив и стыд, и округлившееся доказательство греха. Потом погнали, подталкивая, по всей Познанке. Надели тот самый соломенный венок с репейником, и каждый счел долгом либо толкнуть ее плечом, либо бросить в след остроконечное, как серп, словцо.

…Она добралась назад лишь на рассвете, когда первые петухи пропели свою медную песнь. Рухнула в сенях, на жесткую, пахнущую прошлогодней травою подстилку. Нашли ее там уже потом, когда одна из соседок, мучимая внезапным уколом совести, решилась постучать в запертую дверь. Но было поздно. Огонь лихорадки уже пылал в ее крови. Через неделю ее не стало. Только тогда, над свежим холмиком земли на окраине кладбища, где хоронили таких, как она, в Познанке поднялся иной шум — робкий, растерянный. А что мы сделали? Пусть согрешила, но разве так? Жизнь-то отняли…

Дело дошло до того, что сухая, лаконичная заметка об этой истории мелькнула на страницах губернской газеты «Киевлянин» в июне 1870 года. А оттуда, словно печальное засушенное растение, она перекочевала в объемистый труд этнографа Алексея Смирнова, изданный пятью годами позже.

Наказать виновных не удалось. Во-первых, виновным было все село. Во-вторых, когда пришло время отвечать, началась странная, постыдная игра: каждый отводил глаза, перекладывая вину на другого. Не я, не мы, а кто-то был, да я не помню…

Словно каждый в ту ночь был слеп и глух, а над их головами сияли невидимые, самоуверенные нимбы непогрешимости. И только ветер, гуляющий по пустующей теперь избе, временами поднимал с пола засохший, забытый колючий шарик репейника, катя его по половицам с тихим, сухим шепотом — словно пытаясь рассказать ту историю, которой уже не слышал никто.

Красивая концовка:

И теперь, когда над Познанкой опускаются тихие сумерки, а тени от изб становятся длинными и прозрачными, иногда кажется, будто у края заброшенного огорода мелькнет легкий, как дымка, силуэт. Не скорбный, не грозный, а просто тихий. И кажется, что в этом мгновении весь мир замирает, прислушиваясь не к словам, а к безмолвному вопросу, повисшему между землей и небом. Вопросу о том, сколько же невидимых венков из молчания и осуждения мы сами, не замечая того, плетем каждый день… и сколько чистых душ беззвучно исчезает под их колючей тяжестью, унося с собой нераспустившиеся цветы своей непрожитой, недолюбленной весны. И только репейник, тот самый, цепкий и неистребимый, продолжает цвести у дороги, храня в своих колючих коробочках тихую печаль истории, которая стала вечным уроком, забытым на следующее же утро.


Оставь комментарий

Рекомендуем