Семья ждет возвращения солдата, представляя его в сияющих доспехах на белом коне. Он приходит пешком, пахнет дорогой и махоркой, а чудо, которое он приносит, умещается в паре детских носочков с кружевной каймой

Вероника Павлова хранила в сердце образ брата, как хранят затертую до дыр, выцветшую от времени и слез фотокарточку — смутно, с болью, со стыдливым молчанием. Как признаться самой себе, а тем более другим, что черты дорогого лица расплылись в памяти, будто отражение в замутненном весеннем ручье? Он ушел в самую грозовую пору, сразу после выпускного, когда в воздухе еще витали обрывки музыки и запах первых полевых цветов. А вернулся — уже легендой, человеком из газетных строк, участником того самого, святого Парада на брусчатке Красной площади. Восьмилетняя тогда Вероника свято верила, что одной горькой вести — о том, что отец пропал без вести, — для их семьи уже с избытком. И потому, закусив губу, гордо показывала соседкам и подружкам потрепанный треугольник солдатского письма:
— Он написал! Обязательно придет в июле! Смотрите — уже и июль на дворе!
Старшая сестра, Галина, доставала единственную, почти стертую фотографию, где угадывались лишь смутные контуры улыбки и светлые пряди волос. Младшая, Милана, родившаяся в суровом сорок втором, брата и вовсе не знала. Но ждала его с тем же трепетом, что и все, потому что Вероника наговорила ей столько дивных сказов о богатыре несокрушимом, о его волшебном мече-кладенце, что в один миг обращал в прах целые полчища врагов.
Каждый день, от рассвета и до того часа, когда солнце начинало клониться к самым верхушкам сосен, Вероника с Миланой выгоняли свою неказистую, но драгоценную козу Белку на косогор. Пока их кормилица методично общипывала скудную траву, старшая сестра ловко перебирала спицами, вязала пуховые варежки для будущей зимы и плела для Миланы новые сказки. А та, присев на корточки и обхватив коленки тонкими ручками, неотрывно вглядывалась в линию горизонта, где грунтовая дорога терялась в мареве жаркого дня, выискивая облачко пыли — вестника долгожданного возвращения.
Все их сладкие, выстраданные ожидания в один миг опалил, словно иссушающим ветром, Игнат Кривоносов. Он вкатился в Малыхино на две недели раньше, чем предполагалось по письмам. Со станции притащила его телега, доверху нагруженная трофейными чемоданами странных фасонов, а поверх всего этого богатства, словно румяный царь на троне, восседал сам Игнат, растягивая меха новенькой, зеленой, бархатной гармони. Его невеста, Матрена, бежала навстречу, сжимая в руках охапку полевых васильков и ромашек, а мать, Тимофеевна, плакала беззвучно, счастьем и страхом одновременно, и семенила следом на опухших, ватных ногах.
— Не тужи, Миланушка, — говорила Вероника, гладя сестру по коротко остриженной головке. — Наш Леонид вернется настоящим витязем. В серебряных доспехах, да на белом коне. А седло у того коня — жемчужное, весь бисером расшито.
Галина лишь усмехалась, качая головой, а брат Вениамин, важничая своими пятнадцатью годами, фыркал:
— Выдумщица ты, Верка. Байки твои — хоть в книжку записывай.
Леонид пришел со станции пешком, глубокой ночью, когда в избе Павловых давно уже все спали. Стук в сенях был твердым, уверенным. Гулкий топот сапог о грубые половицы. Мать сорвалась с лавки, не успев даже платок накинуть. Высокий. Светловолосый. Загорелый, будто вылитый из темной бронзы. От него пахло дорогой, махоркой, чем-то чужим и бесконечно далеким. Ни кольчуги, ни сверкающего клинка. Только потертый вещмешок да хрустящий, строгого образца офицерский планшет.
Вероника вцепилась в брата так, что, казалось, не оторвать до самого утра. И незаметно, в тепле его объятий, уснула, убаюканная стуком большого, надежного сердца. Утром, когда старшие торопливо ушли на колхозное поле, она перемыла всю немудреную посуду, а козу привязала у давно обглоданного палисадника, хотя та блеяла с явной обидой. Вернувшись в горницу, девочка принялась украдкой, жадно разглядывать брата. При свете лучины вечером что разглядишь? А теперь она впитывала каждую деталь: узкий, белый, как ниточка, шрам под носом; губы, резко очерченные, будто вырезанные из темного дерева; аккуратно выбритые виски и ту самую, поразившую ее воображение белую полоску кожи у ворота гимнастерки — след от солнца и ветра, метка иного мира.
Все Павловы, кроме младшенькой, пошли в отца: стройные, почти хрупкие в кости, с тонкими, четкими носами и волосами цвета спелой пшеницы. А Милана была вылитой матерь — смуглая, курносая, с пухлыми, как у ягодки, губами. Лишь густые, смоляные кудри, которые должны были венчать ее головку, украла жестокая болезнь — тиф.
Брат приоткрыл цветастую ситцевую занавеску, отгораживающую уголок с узкой койкой. Там, свернувшись калачиком, спала Милана. Леонид вытянул из подушки утиное перышко, легонько провел им по курносому носику, и сестренка, сморщившись, открыла глаза.
— Ну, здравствуй, Екатерина Мефодьевна! — озарил комнату его широкий, солнечный взгляд.
Девочка в испуге натянула на себя лоскутное одеяло, следя за незнакомцем большими, темными глазами. Леонид же ничуть не смутился. Ловко, как фокусник, извлек он ее из-под одеяла и принялся подбрасывать к самому почерневшему от времени потолку, пока она, наконец, не лягнула его в грудь голой пяткой.
— Ох, и худющая же ты! Видно, только сныть с лебедой и ели! Не ножки, а лапки лягушачьи, — рассмеялся он, усаживая сестренку на край кровати.
— Это она после болезни. И не говорит совсем, только смеется порой или плачет, — обняла Вероника хмурую, насупившуюся Милану.
— Ну, косы — дело наживное. Отрастут еще краше прежнего, и станет наша царевна-лягушка Екатериной Прекрасной, — смущенно, нежно провел он ладонью по короткой щетинке на ее головке.
Когда семья собралась на обед, Леонид достал из вещмешка два свертка, перевязанных бечевкой. Развернул — и в горнице словно вспыхнуло два маленьких солнца: одно ослепительно-белое, другое — пламенеющего, апельсинового цвета. Парашютный шелк. Галина, ахнув, подхватила невесомую, струящуюся ткань и закружилась с ней по комнате, напевая под нос:
— Пышную юбку хочу! Чтобы, как туча, колыхалась!
Мать с удивлением потрогала материю:
— Желто-горячий… Откуда такой?
— С сигнального парашюта, — усмехнулся Леонид.
Мать тут же отобрала свертки, приняв строгий вид:
— Если с умом кроить, без этих ваших модных финтифлюшек, то и на три платья хватит, и Миланушке на рубашонку светлую.
Вероника с Галиной вздохнули, но спорить не стали.
— А мне? — выдавил из себя Вениамин и тут же покраснел, чувствуя, что в свои годы такие вопросы задавать уже неловко.
Ему достался карандаш офицерский, красно-синий, заточенный с двух концов — вещь невиданной практичности и красоты.
Милана, терпеливо ждавшая своей очереди, сопела в уголке. Леонид протянул ей жестяную банку с леденцами. На голубой крышке улыбалась кудрявая, лубочная красавица, а внутри, ровными рядами, лежали круглые, разноцветные, будто стеклянные шарики, конфеты. Девочка с трудом отковыряла одну, сунула в рот и скривилась. Не знавшая слаще ревеневого киселя, она выплюнула липкий комочек на ладошку. Все засмеялись, а Милана, неожиданно для всех, разревелась и юркнула обратно на койку, за занавеску.
Мать, не особо церемонясь со слезами, раздала всем по леденцу, а жестянку надежно упрятала в карман фартука. Леонид же взял Милану на руки, прижал к плечу и, негромко что-то напевая, поглаживая по спинке, вышел с ней из избы. Они дошли до колхозной конюшни и вернулись оттуда какими-то другими — примирившимися, связанными невидимой нитью общего, только им ведомого секрета.
На следующий вечер, когда сестры возвращались с косогора, их окликнула Матрена Кривоносова. Собираясь на вечёрки, она нарядилась в новое, полосатое платье с блестящими, будто золотыми, пуговицами, а в толстую, туго заплетенную косу вплела алую, как мак, ленту.
— Ну что? Братец-то ваш пожаловал?
Милана радостно закивала, а Вероника уже собралась выложить все как на духу — и про карандаш диковинный, и про шелк парашютный, обещанный на платья, как Матрена снисходительно хмыкнула.
— Знаю-знаю. Видели мы вещмешок-то. Пустой, как барабан. Консервов-то хоть привез? Немецких, в банках железных?
— Каких консервов? — спросила Вероника, чувствуя, как жаркий румянец заливает ее щеки.
— В металлических банках! — с торжеством в голосе протянула соседка. — Мой Игнат целый ящик приволок! Шпроты там, тушонка!
— А вот и привез нам Леонид! — выпалила Вероника, сама не ожидая такой прыти. — И не в таких банках! Даже конфеты у нас… в консервах! Одну такую конфету неделю сосать можно, а она все равно сладкая! Вот!
Милана не могла поддержать сестру в споре, а потому решительно высунула язык и зашагала к калитке. Вероника, смущенная и рассерженная, поспешила следом, таща на веревке недоумевающую Белку. О насмешках Матрены она никому не сказала — что взять с этой глупой девки? У нее в голове одни наряды да пляски под гармонь. Хотя… Галина и стройнее, и лицом миловиднее. Ей бы платье из того самого, жёлто-горячего шёлка… На платье ведь не написано, из чего оно состроено.
На закате заморосил теплый, мелкий дождь, размочил глинистую дорогу, прибил удушливую жару. Усталая, но неугомонная Галина, сбросив рабочую одежду, умчалась на посиделки. Мать тревожилась — семья ужинала без старшего сына. Вероника шепотом спросила, когда же начнется кройка заветного шелка, но мать лишь махнула рукой, вся уйдя в свои невеселые думы. Тогда сестры устроились у тускло горящей керосинки и погрузились в потрепанный сборник сказок. Вениамин корпел над геометрией, грозившей ему осенней пересдачей. Монотонно тикали ходики, навевая дремоту. Дождь усилился, забарабанил по крыше, чертя на оконных стеклах причудливые, стекающие дорожки. В избу, промокшая до нитки, влетела Галина.
— Что-то ты быстро, — заметила мать, отрываясь от шитья.
— Плохи дела у Кривоносовых. Только Матрена на вечёрки явилась, как её участковый вызвал. Беда с Игнатом. Федул-почтальон, слышно, заявление накатал.
— А Леонид где?
— Не видала.
Больше от нее ничего не добились. Галина вытирала полотенцем свои темные от дождя косы и отговаривала Вениамина, собиравшегося было бежать к соседям с расспросами. Мать стояла у окна, вслушиваясь в шум ливня, и вздыхала так тяжело, будто предчувствовала, что чужая беда неминуемо постучится и в их дом. Наконец дверь скрипнула, и на пороге возник Леонид. Сняв тяжелый, промокший китель, он сел за стол и тихо, устало произнес:
— Из сельсовета я.
Милана тут же забралась к нему на колени, а мать пододвинула миску с подогретой затиркой. Малышка разевала рот, и каждая вторая ложка уплывала к ней, пока мать не прикрикнула. Все ждали, затаив дыхание.
— Иди-ка спать, царевна моя лягушачья, — легонько хлопнув сестренку по спинке, Леонид обернулся к матери. — Кривоносов под замком в сельсовете. Из-за письма.
— Выходит, правду про Федула говорили, — протянула Галина.
— Вот черт хромой! — всплеснула руками мать.
Оказалось, почтальон Федул, человек принципиальный и суровый, донес «куда следует» на фронтовика Кривоносова, который вздумал переписываться с некоей фройляйн Бонке из Штутгарта. История выплыла самая нелепая. Игнат когда-то, в пылу наступления, обыскал пленного немецкого солдата и нашел у того в кармане портсигар, фотокарточку и пачку писем от невесты. Прихватив это «трофеем», он привез все в Малыхино, а потом, в порыве какого-то непонятного всем бравадства, отправил той самой немке письмо: «Не ждите своего Ганса, мы наголову разбили поганые фашистские орды и водрузили над побежденным Берлином красный советский стяг».
— Не для детских ушей! — грозно посмотрела мать и отправила младших спать.
Дети затихли, но Вероника, притаившись за занавеской, ловила каждое слово, и в ее сердце нарастало холодное, неясное смятение. Вокруг слабого огонька керосинки плясали огромные, безобразные тени, наполняя горницу ощущением немой угрозы.
— Сынок, я тебя умоляю — отойди в сторону, — прошептала мать, и Вероника с удивлением уловила в ее голосе не привычную твердость, а мольбу. — Ты не знаешь, что это за люди, Кривоносовы. Пусть Тимофеевна сама с Федулом разбирается, по-бабьи, по-соседски.
— С Федулом уже поздно, — после паузы твердо ответил Леонид. — Игнат — фронтовик. Контуженный. Я его не оставлю. Завтра уполномоченный приедет. Я хотя бы поговорю.
— Ради всего святого, не надо! — мать накрыла своей шершавой ладонью его руку, пытаясь удержать, уберечь. — Нам своего отца искать. У нас своя беда, у них — своя.
Взрослые еще долго говорили, но так тихо, что Вероника, даже вытянув шею, не могла разобрать слов. Наконец, свет погас, и в избе воцарилась темнота, нарушаемая лишь тяжелыми вздохами матери на ее жесткой лавке.
Наутро Леонид ушел в сельсовет, а к Павловым, вопя и причитая, ворвалась Тимофеевна, волоча за собой огромный трофейный чемодан. Мать встала в дверях, широко расставив ноги, уперев руки в боки — такой грозной и несокрушимой Вероника не видела ее никогда. Милана наблюдала за соседкой поверх глиняной кружки с разбавленным молоком.
— Твой-то коммунист! Грудь в орденах! Вам чего бояться? А за моего дурачка кто заступится? Кто? — Тимофеевна бухнулась в ноги, завывая. Пестрый платок съехал на затылок, открывая седые, выбившиеся пряди.
— Забудь дорогу сюда! Забирай свое барахло и вон! — мать указывала на дверь, и Вероника поняла, что та не только сердита, но и смертельно напугана.
— Да ты на детей посмотри! Голые, босые! — Тимофеевна утерлась подолом и подтолкнула чемодан к ногам хозяйки. — Мне ничего не жалко! Бери всё! Иди ко мне, выбирай! Только пусть Петрович поможет!
Из-за печи вышел Вениамин. Молча, с решительным видом, он ухватил чемодан за ручку и выволок его через порог на улицу. Следом, причитая, поплелась и соседка.
…Стараниями Леонида Игната вскоре отпустили. Непутевый фронтовик отлеживался дома два дня, а на третий шустрая Тимофеевна увезла его в областной госпиталь. Через неделю, когда соседи уже почти перестали судачить об этой истории, Леонида неожиданно вызвали в военкомат.
Собирался он быстро, молча и хмуро. Перецеловал всех, посмотрел на мать долгим, пронзительным взглядом. Когда дверь за ним закрылась, Вениамин вымолвил:
— Если б из-за Игната, так в милицию бы вызвали. Или в другое место…
— Умник нашелся! — хлестнула его мать по спине свернутым полотенцем. — Слова-то какие знает! Помалкивал бы!
Но сама не выдержала, отвернулась к стене, закрыв лицо ладонями. Заплакали все, в три голоса. Вероника, обнимая ничего не понимающую Милану, держалась изо всех сил. Но когда мать ушла на ферму, слезы хлынули сами. Даже когда обычно молчаливая Милана вдруг четко, ясно произнесла: «Беда!» — и уткнулась мокрым носиком в плечо сестры.
Радоваться ли тому, что девочка заговорила? Сказать матери или подождать? В избе до самого вечера стояла гнетущая, звенящая тишина, которую изредка нарушал скрип двери — это Вениамин мотался к косогору, пока мать не пригрозила ему всеми карами небесными.
На следующее утро, едва старшие скрылись за поворотом дороги, ведущей к полю, сестры погнали обиженную козу на пастбище. Бедная животинка, объевшая скудную траву у дома, теперь резво трусила впереди, словно песик. Даже вечно хмурая Милана улыбалась своей странной, внутренней улыбкой. Вероника прикрикнула на нее, передразнивая мать, а потом неожиданно опустилась на влажную от росы землю и зарыдала горько, безнадежно. Милана обвила ее шею тонкими, почти прозрачными ручками, что-то лепетала, а потом, не добившись ответа, дернула за косынку. Вероника сквозь пелену слез взглянула вдаль, с самого высокого места косогора. По дороге пылил грузовик и остановился прямо у их калитки.
Силуэт мужчины, спрыгнувшего с кузова, узнала даже Милана. Вероника заметалась под чахлыми яблоньками, наспех привязывая козу к колышку. Потом схватила сестренку за руку, а затем и вовсе взгромоздила на спину и, пыхтя и ругая ее на ходу за мнимую тяжесть, помчалась к дому.
Леонид как ни в чем не бывало готовил на кухне тюрю в большой глиняной миске. Он рассмеялся, увидев запыхавшихся, перепачканных землей сестер.
— Кто это к нам пожаловал? Да это же Золушка с Царевной-Лягушкой в одном лице!
Вероника и плакала, и смеялась одновременно. Увидев в осколке зеркала свое испачканное лицо, смутилась, умылась ледяной водой и присела на лавку рядом с братом. Мысль бежать за старшими на поле даже не возникла. Милана мгновенно вскарабкалась к нему на колени. Он прижимал к себе ее бритую головку, и казалось, сам светился изнутри тихим, уставшим счастьем.
— А я, между прочим, подарки привез. От самой королевы. Знаете, есть на свете страна Великобритания, и правит там королева Мария, а страной управляет ее супруг, Георг Шестой, — сказал он с игривой таинственностью, когда девчонки немного успокоились. Доверчивая Милана таращила глаза, а Вероника смотрела с подозрением.
— А как же… милиция? — робко спросила она, шмыгая носом.
— Да не был я ни в какой милиции! — удивленно поднял брови Леонид. — В военкомате был. Всем офицерам, что шли на том Параде, королева посылки прислала. Прямо из-за моря. А я свою вовремя не получил — рана открылась, в госпитале лежал… Вот она меня сейчас и догнала.
Он кивнул на огромный деревянный ящик у окна, которого сестры впопыхах не заметили.
— А там что? — почти прошептала Вероника.
— Да разное. Шинель суконная, костюм штатский, обувь, ткани. Но главное — там лежит подарок для нашей Миланушки.
— Разве королева знает про нее? — недоверчиво спросила Вероника, но сестренка уже вся зарделась и захлопала в ладоши со всей силой, на какую была способна.
Леонид бережно ссадил ее с колен и извлек из ящика что-то маленькое, белое, невесомое. Это была пара детских носочков, отороченных по верхнему краю тончайшим, ажурным, вязаным кружевом, словно инеем. Милана замерла, вертя их в руках. Она никогда не видела ничего столь хрупкого и прекрасного. Леонид поднял палец вверх:
— Придется теперь лягушачьи лапки отмыть дочиста. Ради такого случая…
И вот, через некоторое время, Милана восседала на шее у брата, свесив свои тощие, но теперь ослепительно чистые ножки в этих бесполезных для деревенской жизни, но невыносимо прекрасных носочках. Глаза ее сияли, как две звезды в предрассветном небе, пальцы сжимали воротник его гимнастерки, а губы без умолку лепетали, твердя новое, выученное только что слово, ставшее заклинанием против всех бед:
— Не беда… Не беда теперь…
И в тот миг, глядя на них, Вероника поняла простую и вечную истину. Не в броне и не на белом коне приходит настоящее чудо. Оно приходит тихо, пешком, в стоптанных сапогах, пахнет дорогой и махоркой, а дарит — носочки с кружевной каймой, в которые обута хрупкая, едва проросшая надежда. И этой надежды, тонкой, как паутинка, и прочной, как сталь, хватит, чтобы сшить воедино разорванное войной время, чтобы дать силы ждать, верить и жить дальше — под мирным, медленно плывущим над косогором небом.