Плод, ох запретный

Когда деревенские мужики впервые похабно присвистнули за спиной у Антонины и её матери, этот свист, подобный шипению перегретого пара, прозвучал не просто непристойно, но и ошибочно. Мать Антонины, Марина, женщина, выкормившая четверых детей и давно похоронившая последние проблески кокетства где-то меж детскими пелёнками и вечно засаленными кухонными полотенцами, приняла этот звук на свой счёт. Антонина, шагавшая чуть впереди, увидела, как щёки матери вдруг пробило двумя алыми пятнами — резко, безвозвратно, словно ржавым компостером пробивают дырки в профсоюзном билете. И не беда, что сам этот компостер Антонина видела лишь в старых советских фильмах, которые по вечерам смотрела вся их большая семья — странный, ушедший в небытие предмет впечатлил её своей архаичной окончательностью.
Над теми плёнками рыдали и смеялись взрослые, бабка, кряхтя, причитала: «Да, были времена, а таперича… тьфу, разврат один!», а Антонина с братьями решительно не понимали ни юмора, ни слезоточивой сентиментальности. Съёмки казались им блеклыми, выцветшими, словно застиранная синяя простынь с жёлтыми цветами, на которой Антонина периодически спала, вдыхая запах старого белья и детства. Другое дело — новые, ядовито-яркие музыкальные клипы, лившиеся с экрана словно сироп: сочные, плоские, кричаще понятные и оттого невероятно зрелищные. Их обожали смотреть братья, и Антонина иногда, затаив дыхание, пристраивалась на краешке дивана, ошалело глазея на полуголые, залитые солнцем тела. Ей и самой, весёлой, озорной девчонке, безумно хотелось петь и пускаться в неистовый пляс, ощущая себя частью этого буйного карнавала. Однако эти приливы блаженства и фантазии безжалостно обрывались голосом матери, острым и пронзительным, как серп:
— Ты куда вылупилась, бесстыжая?! Грязь, разврат один! Мальчишки, не портите сестре мозги! — кричала она, влетая в комнату и хватая Антонину за что придётся: за футболку, за свитер или, на худой конец, за растрёпанный пшеничный хвост.
— Брысь отсюда, козявка! Мала ещё! — гаркал старший брат Витя, не отрывая жадных, поедающих взглядов от фигуристой красотки на экране.
— Гы-гы, козявка… — вторил ему средний, Колька, и корчил Антонине отвратные, дразнящие рожи.
Но вернёмся к тому самому свисту, что прозвучал на пыльной деревенской улице. Марина, покрасневшая так, будто её только что вынули из кипятка, сдержала шаг и сдавленно спросила у дочери:
— Тоньк, а глянь-ка — у меня сзади чё не так? Может, к юбке репей прицепился, али подол задрался?
Антонина, гибкая, как молодая ива, изогнулась, окидывая мать беглым взглядом.
— Нет, мам, всё в порядке.
— А на голове? Может, птичка пролетела, отметила? Или волосы растрепались, как у ведьмы после шабаша?
— Да нет же, и там полный порядок.
— У меня же так один раз было, я рассказывала? Когда тобой беременная ходила, мне птичка прямо на макушку… ну, ты поняла. Бабки наши говорили, что это к счастью — мол, ребёнок счастливым будет и в детстве лёгким. А оно ведь и правда! Вон как незаметно ты в девки вымахала! Так точно всё в порядке?
— Ага, — Антонина скучающе пнула литой, загорелой ногой придорожный камень, и он, подпрыгнув, укатился в пыльную траву.
— Хм… — сдержанно, но глубоко заулыбалась Марина. Выходит, она ещё ничего… мужики, проказники, свистят… Неужто ещё не всё угасло? Она вмиг приосанилась, расправила плечи и пошла дальше, едва заметно, но уже сознательно повиливая давно забывшими о таком языке бёдрами и вздёрнув подбородок.
Остаток дня мать порхала по дому и огороду с блуждающей, тайной улыбкой на потрескавшихся губах, а Антонина поражалась тому, как мало, оказывается, надо женщине для счастья — всего лишь один невнятный, похабный звук, брошенный в спину.
Второй случай не преминул себя ждать. Назавтра Антонина с матерью вышли из сельского магазина «Уют», набив тряпичную сумку крупами и докторской колбасой. На крыльце, как водится, околачивалось местное мужичье, пропускавшее через глотки тёплую жидкость из горлышка. Они поздоровались кивками и уже спустились по скрипучим ступенькам, когда взгляды представителей сильного пола, все как один, внезапно прилипли, приковались, присосались к Антонининому сочному, идеально округлому заду, туго и беззастенчиво обтянутому дешёвыми, но оттого не менее эффектными джинсовыми шортами.
— Фиуууу-вить! — снова, как осколок стекла, разрезал воздух свист. — Вот это я понимаю — формы! Загляденье!
Марина, Марина польщённо выпрямила спину, но следующая реплика, прозвучавшая хриплым басом, заставила её кровь не просто остановиться, а обратиться в лёд.
— Дааа… Вымахала девка-а… Самый смак! Мясо в чистом виде! Маринка, слышь, дочка-то у тебя какая выросла? Так бы и съел, без хлеба!
По смуглым, исчерченным морщинами плечам Марины пробежал мелкий, нервный тик. Она встала как вкопанная, будто ноги её вросли в раскалённую землю. Антонина же с лукавым, просыпающимся интересом скосила длинные ресницы в сторону мужиков. Это… это что, обо мне?
— Выходи за меня, Антонина! — пробасил один, с жидкой, мышиного цвета бородёнкой, но тут же получил увесистый, без церемоний тычок под ребро от другого «франта» в заношенном, по всей видимости, ещё дедовском картузе.
— Ишь, на что позарился, сопляк! Не про твою честь цветок! Тонечка, выходи лучше за меня! Я всю полевую картошку к твоим ножкам сложу, всю!
— Да вы что себе позволяете, алкашня вонючая, бесстыжая?! — вскипела, взметнулась на них Марина и замахнулась своей тряпичной сумкой, из которой ассиметрично торчала палка копчёной колбасы. — Вот я вам щас устрою! Пошли вон отсюда, бездельники проклятые! Совсем стыд, совесть потеряли, на ребёнка такие мерзости изрыгать!
— Так, Марин, мы ж не виноваты, что она у тебя такая… аппетитная…
— Тоня, закрой уши, тебе говорят!!!
Вместо этого Антонина прыснула в ладони, и этот смешок, звонкий и чистый, прозвучал для Марины страшнее любого ругательства.
Рассвирепев, мать проехалась тяжёлой сумкой по плечу ближайшего выпивохи и замахнулась на следующего. Мужиков, захихикав, сдуло ветром с крыльца.
— Я ещё мужу расскажу и сыновьям! Они вам, похабникам, бока понамнут! Извращенцы! — в чистейшей агонии кричала Марина. Ей было и дико стыдно, и до слёз обидно, и до физической тошноты противно. Такие слова — её деточке, её Тонечке! Да что они вообще могли разглядеть в её ребёнке?
И Марина впервые в жизни, будто отстранившись, посмотрела на дочь не взглядом матери, а взглядом чужой, посторонней женщины. Она привыкла видеть перед собой вечно бегущего, вечно смеющегося нескладного утёнка, не гадкого, но по-детски угловатого, абсолютно беззлобного и не умеющего обижаться в силу своей солнечной, не знающей теней непосредственности. Ребёнка она перед собой не узрела. На месте Антонины, простушки и вертушки, стояла девушка в самом соку, в самом расцвете дикой, первозданной силы. И, надо признаться, Марина в жизни своей не припоминала таких откровенных, таких вызывающих форм у семнадцатилетних деревенских девок, а ведь она не раз парилась в бане с бабами самого разного калибра и возраста. На Антонине были те самые шорты и простенький топик, ибо стояла майская жара, тяжёлая и духовая, типичная для их близкоюжного климата. Пышная, высокая грудь Антонины гордо и вызывающе выпирала вперёд под тонкой тканью; далее следовал умопомрачительный, нереальный изгиб тонкой, оголённой талии, без намёка на жирок на упругом животе; потом мощно и плавно расходились в стороны бёдра, замыкая эту бушующую архитектуру женственности литые, длинные и крепкие, до блеска загорелые ноги, которыми Антонина не раз вступала по невнимательности в коровий лепёшек. Одно лишь лицо её не выражало никакой, даже крошечной сексуальности — оно оставалось полудетским, ясным, открытым и готовым в любую секунду взорваться безудержным, заразительным хохотом. Марина медленно, с ужасом, подняла ошалевший взгляд с тела дочери на её лицо. Перед ней стояла не её Тонька. Перед ней стояла Памела Андерсон в лучшие годы своей карьеры, сошедшая с обложки журнала прямиком в их пыльную, пропахшую полынью реальность.
— Что такое, мам? Ты так на меня смотришь, ха-ха-ха, будто Ирину Аллегрову вживую увидела. Ну и умора, ха-ха-ха! — схватилась за живот Антонина, заливаясь своим мелодичным, беззаботным смехом.
— Домой! Немедленно домой! — отрезала мать, и голос её звучал чуждо и сухо. — Хватит ржать, а то люди подумают, что здесь не девка, а дикая кобылица резвится.
Войдя в прохладную, полутемную сень дома, мать почти что затолкала дочь в супружескую опочивальню и щёлкнула замком.
— Да что я такого сделала-то? — искренне недоумевала Антонина, озираясь.
В ответ мать молча, с решительным видом отворила створки старого шифоньера и достала оттуда коробку со швейными принадлежностями. Она принялась остервенело, с яростью перерывать её содержимое, швыряя на пол катушки ниток и мотки тесьмы.
— Чёрти что творится… И когда ты успела так… так преобразиться? Ты погляди на себя в зеркало, Тоня! Так выглядеть — неприлично! Да где же моя сантиметровая лента?! Ах, вот чёртова… Поди ко мне, быстро!
Марина, щёлкивая языком, произвела замеры параметров дочери и замерла одновременно в ужасе и в каком-то странном, запретном восторге. Сантиметр подтверждал то, что видели, что чувствовали её глаза: 102-63-103! Дикие, немыслимые параметры для их захолустья! Не зря же братья за глаза дразнят её толстозадой!
— Больше, слышишь, никогда и ни за что ты в этих тряпках ходить не будешь! Не хватало ещё, чтобы тебя какой-нибудь пропойца в кустах завалил!
— За что завалили? — искренне не поняла Антонина.
— Ох, Тонька, Тонька, что же ты слепая-то? Разве сама не видишь?.. — выдохнула мать, и в этом выдохе был стон, полный отчаяния и страха.
По категоричному приказу отца, Антонине накупили балахонов, безразмерных, мешковатых футболок и платьев в стиле «беременных», а все её топики, маечки и те самые шортики были с позором изъяты и замурованы на самом дальнем чердаке, подальше от греха. Антонина перечить не смела. Она с пелёнок была приучена во всём беспрекословно подчиняться родителям и братьям — им, конечно, виднее. Семья у них была суровая, патриархальная, со своими незыблемыми, высеченными из камня устоями, и Антонина, как единственная дочь и сестра, занимала в этой семье особое, двойственное место. С ней не церемонились, но по-своему, с дикой, звериной ревностью берегли, а точнее — стерегли пуще, чем зеницу ока, от любых чужих, мужских посягательств. По очереди с братьями Антонина вставала затемно, в пять утра, и гнала к общему стаду их корову Рябуху; она пахала в огороде наравне со всеми, до кровавых мозолей на ладонях; помогала матери у плиты; выбивала половики; кормила кур и гусей. Каждый пацан на селе с молоком матери впитывал знание, что к Антонине нельзя даже подбивать клинья, иначе можно не досчитаться зубов, а то и вовсе остаться калекой. Если какой-то смельчак или приезжий решался подкатить к ней с флиртом, а частенько это случалось на речном пляже, когда Антонина, подобная Афродите, выходила из воды во всей своей сокрытой, но от того лишь более манящей красоте, то ловеласа мгновенно осаждал один из братьев, состроив за её спиной многозначительный, тяжёлый кулак или же незаметно подплыв к наглецу и затащив его с головой под воду, подальше от греха. Обычно одного такого намёка хватало. Впрочем, самой сестре они никогда не давали понять, что считают её красоткой. Наоборот, всячески, с особым рвением старались вернуть её с небес на грешную землю, хотя Антонина и не думала воспарять. Дав пинка замешкавшейся сестре, они с чувством и едкой усмешкой восклицали:
— Давай быстрее, толстозадая, разъездилась тут!
Или, щёлкая по её упругой, ничем не прикрытой ленточкой маечки спине:
— Шевелись, мясокомбинат ходячий!
— Мясокомбинат… Гы-гы, в точку! — подхватывал другой. — Дай пять, братан!
Отец же, порой задерживая на Антонине тяжёлый, испытующий взгляд, лишь щипал задумчиво усы и протяжно, многозначительно изрекал:
— Мммда-а-а… Дело говоришь… — обращался он к жене, и в этом «мммда» был целый океан тревоги.
Сама Антонина, привыкшая с младых ногтей к подобному обращению, даже не думала обижаться. Её жизнерадостность, её внутреннее солнце, казалось, мало что могло помрачить. Она была по-своему счастлива в этой клетке из любви и страха.
В конце того лета тётка Антонины, родная сестра отца, собравшаяся ехать на море с собственной дочерью, предложила взять с собой и племянницу — «посмотреть мир, отдохнуть от деревни». Родители, посовещавшись, дали добро — должна же быть девочке какая-то награда за то, что окончила год без единой тройки. Та поездка стала для Антонины глотком абсолютной свободы, воздухом иного мира. Однажды они с кузиной Ленкой прогуливались по вечерней набережной, усыпанной огнями и праздными людьми (тётка осталась в номере с мигренью). Внезапно внимание девушек приковала к себе огромная, ослепительно-белая яхта, у пирса. На её палубе копошилась толпа нарядных, невероятно красивых девушек, сновали люди с камерами, гремела глупая, но бодрящая музыка, и какой-то щуплый парень, осыпанный татуировками, с важным видом пытался попасть в губы.
— Да это же съёмки! Настоящие! Наверное, клипа! — догадалась Антонина и, как заворожённая, протиснулась сквозь толпу зевак поближе к пришвартованной яхте.
— Крууутооо!.. — согласилась Ленка, и её глаза тоже загорелись азартом.
Пока провинциальные девчонки, разинув рты, наблюдали за фантастическим действом, к Антонине внезапно подлетела энергичная женщина в головной гарнитуре, схватила её за руку и, не слушая возражений, потащила через толпу прямо по сходням на яхту. Оказалось, на яхте были три латиноамериканские танцовщицы, которые должны были отплясывать в клипе, но одну из них прямо перед самыми съёмками скрутило жутким отравлением, и бедную девушку теперь рвало за борт. А рост и фигуры у всех трёх были в точности как у Антонины!
— Замени одну из них, я умоляю! Заплатим 450 долларов! Ну же, детка, это же всего на пять минут! — почти рыдала женщина, в отчаянии впиваясь пальцами в Антонинино запястье.
Та сначала оторопела, испугалась, но кузина уговорила её попробовать. 450 долларов! Целое состояние! Антонина и сотни-то рублей никогда в руках не держала!
Её быстро покрыли бронзовым спреем, взъерошили волосы в дикий начёс, нацепили ослепительно-блестящий топик, рваные джинсовые шорты и огромные чёрные очки. Босоножки на шпильке сняли с ног отравившейся танцовщицы — они жали, но были невероятно красивы. И шоу началось… Отплясала Антонина на славу, отдавшись безумному ритму всем телом, всей душой, всеми фибрами своей жаждущей свободы натуры. Ох и оторвалась же она в те пять минут! В конце им даже похлопали, а некоторые из съёмочной группы пытались заговорить с ней на ломаном английском, приняв за бразильянку. Как и было обещано, Антонине вручили хрустящую пачку купюр — 450 долларов. Что делать с этими деньгами, она не знала. Если семья проведает, что она снималась в таком похабном клипе…
— Давай разделим их пополам, — предложила она Ленке на берегу, дрожащими руками пересчитывая деньги. — Ты только ни слова никому, слышишь? Ни своей маме, никому! Клянись!
— Да брось, Тонь, я и так молчок! Ну ты даёшь! Там так оторвалась! Давай накупим тебе нормальных шмоток, а дома скажем, что нашли деньги в воде, будто они у кого-то из кармана выпали!
Так и вернулась Антонина домой загоревшая, повзрослевшая и с обновлённым, тщательно спрятанным гардеробом. Родня, погружённая в свои заботы, ничего не заподозрила.
Примерно через пять месяцев, уже глубокой осенью, Антонина, нагулявшись с подругами, зашла в родной дом. В горнице перед огромным телевизором сидели два её старших брата и сосед Никита, красивый, статный парень, в которого она была по-тихому, по-девичьи влюблена. Рядом, вязая носок, пристроилась и мать. На экране мелькали картинки музыкальных клипов. И вдруг… Антонина похолодела, кровь ударила в виски, а потом отхлынула куда-то в пятки. На экране, под зажигательные латиноамериканские ритмы, виляла задом, залихватски танцуя, она сама — загорелая, в блестящем топе и чёрных очках, с диким начёсом… Тот самый клип.
Никита наклонился к старшему брату Вите и тихо, с неприличным намёком спросил:
— Интересно, а сколько такую латиночку снять можно? Дорого, поди?
Тут же средний брат, Колька, изрёк с уверенностью знатока:
— Нет, пацаны, всё-таки не наши девки самые фигуристые. Вот эти заморские — это да… Огонь!
Мать медленно подняла глаза от вязания… её взгляд скользнул по замершей у порога Антонине, и по её лицу пробежала густая, мрачная тень, не предвещающая ровным счётом ничего хорошего. В горле у Антонины застрял колючий, огромный ком. Мать перевела взгляд на экран, потом опять на дочь, потом опять на экран, где как раз в кадре крупно планом извивалась на все лады её Тонька, её дитятко, её невинный ребёнок.
— О, Господи помилуй! — внезапно, с искренним отвращением воскликнула мама. — Что же за родители у этих потаскушек? И есть ли они вообще? Я бы свою дочь за такое… живой бы закопала! От подобных девиц только СПИД, сифилис да вечное распутство!
Антонина не успела выдохнуть, не успела ничего промолвить или оправдаться, потому что старший брат Витя дал ей привычного, увесистого шлепка под зад и грубо сказал:
— Мясокомбинат! А ты чего тут застыла, как истукан? Тащи из погреба пива, гости же в доме!
— Гы-гы, мясокомбинат! — тут же, как эхо, повторил средний, Колька.
Никита обернулся и бросил на Антонину быстрый, ничего не значащий взгляд — взгляд на вещь, на мебель. И этот взгляд был в тысячу раз страшнее материнского гнева.
Сердце Антонины сжалось. Они не узнали. Они не узнали её в этом ярком, сексуальном образе. Они увидели лишь очередную «латиночку», «потаскуху», объект для низменных фантазий и презрительных оскорблений. Её истинное «я» для них растворилось, исчезло, не оставив и следа. Она навсегда осталась для них только «мясокомбинатом». И в этот миг сквозь привычную привычку не задумываться пробилась первая, острая, как лезвие бритвы, щель одиночества и тоски.
P.S. Замуж Антонину выдали только в двадцать два года — братья и отец самозабвенно, с фанатичной ревностью оберегали её «честь и достоинство» даже во время её учёбы в городском техникуме. Жених, прошедший многоступенчатую, унизительную проверку на надёжность и честность, был, наконец, удостоен чести войти в их суровую патриархальную семью. Он был тихим, спокойным парнем, который с первого взгляда понял правила игры. Он никогда не видел клипа. И Антонина ему его никогда не покажет.