Говорил же — надо было делить наследство! — хохотал вдовец у самого гроба…А в это время стажёрка едва коснулась его рукава.

Стеклянная дверь крематория захлопнулась с тихим, почти весёлым щелчком — звуком, неуместным в этом месте. Виктор Петрович вышел на крыльцо, сунул руку в карман пальто, нащупал пачку «Кента» и зажигалку. Пальцы дрожали — не от скорби, а от нервной, почти истерической дрожи.
Глубокая затяжка. Дым повис в сыром осеннем воздухе. Из-за угла появилась девушка — в белом халате, слишком большом для неё, с покрасневшими глазами. Маша. Стажёрка-танатопсихолог.
— Виктор Петрович… Я принесла документы… для подписи, — её голос дрогнул, сорвался.
Он обернулся. Его лицо, только что окаменевшее от горя, внезапно растянулось в широкой, натянутой улыбке. Она была липкой, как жирное пятно на ткани.
— Ну что, Машенька, справилась? Всё по науке? — хрипло рассмеялся он, похлопав себя по карману. — Главное — без истерик. Ольга их ненавидела.
— Всё… всё в порядке, — девушка опустила глаза, перелистывая бумаги.
— И правильно. Всё в порядке. Жизнь, между прочим, не заканчивается. — Он снова затянулся, разглядывая её. Молодая. Чистая кожа. Испуганные глаза. А Ольга в её возрасте уже была сухой, колючей, недовольной всем. «Витя, деньги не растут на деревьях. Витя, опять с этими друзьями? Витя, я не для того рожала сына, чтобы он пропадал в каких-то чердаках с музами».
Мысли текли медленно, убаюкивая. Квартира в центре. Дача за городом. Та самая машина, которую он хотел с весны, но Ольга фыркала: «Зачем тебе такая прожорливая? Для любовниц?». А главное — бизнес. Их совместный, но на её имя. «Ты, Витя, слишком наивен. Тебя обманут». Двадцать лет под каблуком. Двадцать лет упрёков и холодных расчётов.
И вот — он свободен.
Смех рванулся изнутри. Он попытался сдержаться, и получился странный, хриплый звук, похожий на лай.
— Вам плохо? — Маша робко дотронулась до его рукава, до грубой ткани старого пальто.
Это прикосновение стало последней каплей. Он резко развернулся к ней, и всё, что копилось годами, вырвалось наружу — грязным, бурлящим потоком.
— Говорил тебе, — прошептал он, задыхаясь от смеха, — говорил же — делиться! Ха! Делиться! Вот бы помолчала, не трещала бы по каждому пустяку — может, и дольше бы протянула. А так… — он кивнул в сторону здания, где в печи превращалась в пепел вся её власть, все её «нельзя» и «не смей», — а так всё досталось мне. Всё. По завещанию. Целиком. Понимаешь? Всё!
Он смеялся, глядя, как у девушки расширяются глаза, как белеют губы. Он смеялся над гробом, над памятью, над приличиями. Смеялся так, что слёзы текли по щекам — но это были не слёзы боли, а слёзы дикого, животного освобождения.
Маша отшатнулась, как от удара. Папка с бумагами выскользнула из пальцев и шлёпнулась в лужу. Она не стала поднимать. Просто смотрела на него — не с жалостью, а с первобытным ужасом.
— Вы… вы монстр, — прошептала она.
Но он уже не слышал. Его смех резал тишину, переходя в кашель. Он смеялся и кашлял одновременно, давясь свободой, которая вдруг показалась такой же холодной, как пепел, что скоро вручат в урне.
Он вытер лицо рукой, смахнув смеховые слёзы, и посмотрел на зарешёченное окно крематория. Смех оборвался. Воцарилась тишина — густая, всепоглощающая. В ней не было ни радости, ни горя. Только пустота. Огромная, бездонная. В которой теперь предстояло жить. Одному.
Он смотрел на своё отражение в запотевшем стекле. Не монстр. Просто уставший человек в помятом пальто, с сединой и мешками под глазами. Слово «монстр» не прилипало — отскакивало, как горох. Оно было из мира, где есть добро и зло. Его мир был серым. И главным цветом в нём теперь был цвет денег.
Маша, бледная, развернулась и почти побежала к остановке. Он не пытался остановить. Её страх был последним подарком Ольги — ядовитой конфеткой. Он сунул окурок в карман, не туша, и пошёл к своей «Волге» — старой, потрёпанной, которую Ольга ненавидела, а он держался за неё, как за последнее своё «на зло».
Вечером в пустой квартире пахло лекарствами и одиночеством. Запах болезни въелся в стены, в шторы, в ковёр. Он прошёл в гостиную, включил свет. Всё было стерильно, идеально — как в музее. Ольга и после смерти командовала. Горничная Надежда уже разложила на столе конверты и папки. Юрист — завтра в десять. Нотариус — в одиннадцать.
Он скинул пальто, сел в её кресло — в тот самый кожаный трон, с которого она наблюдала за всем. Взял первую папку. Страховка. Сумма с шестью нулями заставила сердце дрогнуть. Не от жадности — от масштаба. Отложил. Дальше — выписки. Цифры плыли. Квартира, дача, акции, доли… Он был богат. По-настоящему богат.
Подошёл к бару, налил виски. Первый глоток обжёг горло. Он поднял бокал — в тост собственному новому рождению. Но в ответ была только тишина.
Зазвонил телефон. Сын. Максим. Виктор Петрович вздохнул, сделал глоток и взял трубку.
— Пап… как ты?
— Держусь, сынок. Держусь. Формальности…
— Я завтра приеду. К десяти. Нужно поговорить.
— К десяти? Нельзя позже? Юрист в десять…
— Именно к десяти, пап. Мы уже в пути. С Катей.
Пауза.
— Мама… перед смертью… она оставила кое-что. Для меня.
Лёд пошёл по жилам. «Кое-что». Что-то, о чём он не знал.
— Что значит «кое-что»? Завещание же у нотариуса!
— Не завещание. Письмо. Инструкции. Увидимся.
Щелчок. Трубка легла. Виски больше не грел. Он выглянул в окно. Город светился равнодушными огнями. Он был королём — но трон задрожал.
Ольга не просто умерла. Она подготовилась. Знала, как он вздохнёт с облегчением, как бросится на бумаги, как будет праздновать. И оставила ему последний подарок — из могилы.
Он допил. Смех не возвращался. Только тишина. И в ней уже слышался шёпот: «Делиться, Витя? Нет, уж позволь — теперь я решу».
Утро было серым. Ровно в десять — звонок. Не юрист. Максим. На пороге — бледный, с тёмными кругами. За спиной — Катя, с испуганным лицом.
Виктор Петрович молча пропустил их. Воздух стал тяжёлым, наэлектризованным.
— Ну? — выдавил он.
Максим, не снимая пальто, достал из кармана плотный кремовый конверт. С тиснением. Ольгин.
— Она дала мне это за неделю до… Сказала — передать, только когда всё кончится. Только лично.
Виктор Петрович взял конверт. Бумага была холодной, гладкой.
— Что там? Ещё одно завещание? Посмертная шутка?
— Я не читал. Но она сказала — ты всё поймёшь. И что… тебе нужно сделать выбор.
Он разорвал конверт. Внутри — листы с её почерком. И фотография.
Он взял её первой.
На снимке — он. Десять лет назад. Рядом с новой яхтой, которую так хотел. Улыбается, обнимает молодую женщину. Не Ольгу. Ту самую стажёрку из института. Про которую Ольга знала. Всегда знала.
Горло сжало. Руки задрожали. Он перевёл взгляд на письмо.
«Здравствуй, Витя. Если читаешь — ты свободен. Поздравляю.»
Каждая строчка — как удар.
«Я знала, что ты дождёшься. Устала. От тебя. От твоей жажды чужого. От попыток обмануть. Как с яхтой. Ты думал, я не знала, на чьи деньги? Я всегда знала. Всегда.»
Комната поплыла. Максим и Катя — немые статуи.
«Теперь — выбор. Всё, что вокруг — квартира, счёт, машины — твоё. По брачному. Ты выиграл.»
Он чувствовал её усмешку за этими строками.
«Но есть нюанс. Бизнес. Он не на мне. Он на Максиме. С пятилетней давности. И завещание — отдельное.»
Он поднял глаза. Сын молчал. Губы сжаты.
«Вариант первый: ты берёшь всё, что заработала я. Но бизнес — Максиму. Навсегда. Вариант второй: если попробуешь оспорить — мои документы пойдут в налоговую. Ты знаешь, о чём я. Тогда — ничего. Ни копейки. Только долги и, возможно, тюрьма. Выбор за тобой. Как всегда — ты получаешь ровно то, что заслужил.»
Письмо кончилось. Без прощания. Без подписи. Просто лист.
Бумаги выпали из пальцев. Он смотрел на сына, искал слабину. Увидел только усталую решимость. Ольга всё продумала. Она сделала его оружием.
— Она… — начал он, но голос предал.
Он прошёл к бару, схватил папку с договором — ту, что должен был принести юрист. Посмотрел на неё. Потом — на сына.
И рассмеялся. Тихо. Безнадёжно. Над собой. Над иллюзиями. Над двадцатью годами.
Она не просто заставила делиться. Она отняла главное — бизнес, его жизнь. Оставила деньги, но забрала дело. Оставила богатое, бессмысленное настоящее.
Он бросил папку на пол. Удар отозвался эхом в пустой квартире.
— Забирай, — прохрипел. — Забирай всё. Убирайтесь.
Максим кивнул. Взял Катю за руку. Ушёл. Дверь закрылась.
Виктор Петрович остался один. Богатый. Свободный. Абсолютно свободный.
Он подошёл к её креслу, провёл рукой по холодной коже. Потом развернулся и пошёл к выходу. Ему нужно было идти. Куда угодно.
Но шаги его гулко отдавались в тишине — в тишине, где больше не было ни упрёков, ни смеха. Только монотонный гул абсолютного, дорогостоящего одиночества.