Марфа считала, что чужих детей не бывает, пока однажды утром не поняла, что девочка, которая каждую ночь высасывает молоко из её коровы Зорьки и спит под её кроватью, не просто «девочка», а та самая утопленница, чьё тело она сплавила по течению

Серебряный родник
Часть первая. Сердце нараспашку
Была в Заречном такая женщина — Марфа. Не красавица, конечно, и годами уже не молода, но было в ней что-то такое, от чего люди к ней тянулись. Особенно дети. Ах, как она детей любила! Бывало, идёт по улице, а за ней уже хвост из мальчишек и девчонок тянется — кто за подол держится, кто на плечи просится, кто просто рядом семенит, в глаза заглядывает.
— Тётя Марфа! Тётя Марфа! — звенит со всех сторон.
А она только руками разводит:
— Ох вы, воробьи мои неугомонные! Чего прилипли? У вас же свои матери есть!
Но голос у неё при этом такой тёплый, что дети только пуще льнут.
Своих детей у Марфы не было. Бог не дал, как говорили в деревне. А может, и не Бог вовсе, а так — судьба распорядилась. Муж ушёл от неё через семь лет совместной жизни. Сама его отпустила, своими руками в дорогу собрала.
— Иди, Клим, — сказала тогда Марфа, стоя на пороге и теребя край цветастого фартука. — Иди, пока не поздно. Мне своё отмеряно, а ты мужик здоровый, тебе плодиться надобно. Оставь след на земле, пока время есть.
Клим упирался для порядка, даже прослезился вроде бы. Но Марфа была твёрда:
— Не томи меня. Чувствую, что не моя ты половинка. Отпускаю с миром.
И ушёл Клим. Через год уже с новой женой жил, а ещё через год — глядь, и сын у него родился. Егоркой назвали. Марфа, когда узнала, не заплакала, не позавидовала. Вздохнула только глубоко да сходила на речку, посидела на мостках, ноги в воду опустила. А вернулась — и будто ничего не случилось.
Егорка-то к ней и потянулся. Едва ходить научился, а уже к Марфиному дому тропинку протоптал. Мать его, конечно, ворчала:
— Куды ты вечно прёшься? У тебя бабка своя есть, тётка родная, а ты всё к чужой!
Но Егорка был упрямый, весь в отца. Шмыг — и уже у Марфиной калитки.
— Тётя Мафа! Тётя Мафа! — лепечет, щербатый рот до ушей. — Молочка дашь?
Марфа выйдет, с крыльца спустится, сядет на корточки, чтобы с ним вровень быть. Глаза у Егорки тёмные-тёмные, глубокие, как омуты, и всегда в них что-то прячется — то озорство, то обида, то такая недетская серьёзность, что Марфа замирала на мгновение.
— А ты песенку мне споёшь? — спрашивает Марфа, хитро прищурившись.
Егорка мнётся, носом шмыгает, а потом заливается тоненьким голоском что-то про воробья да про кота. Марфа слушает, головой кивает, а на сердце у неё так тепло делается, будто она не на холодном крыльце сидит, а у жаркой печи.
Потом идут они в хлев, где Зорька — корова старая, но добрая, — уже дожидается. Егорка важно несёт свою железную кружку, которой стучать может бесконечно, выстукивая какую-то свою, только ему ведомую мелодию. Марфа доит, молоко в ведро цедит, а парное, пенное — в Егоркину кружку наливает.
— Пей, свет мой. Расти большой.
Егорка пьёт, молочные усы размазывает по щекам, а потом выдыхает шумно:
— Вкусно! А можно ещё?
— Можно, — смеётся Марфа. — Всё для тебя, голубчик.
Вторым у Клима с новой женой дочка родилась. Матрёшкой назвали. Та уж совсем крохой была, когда Марфа её впервые увидела. Несла её мать мимо Марфиного дома, а девочка как завизжит радостно, ручонки тянет, тельцем выгибается, будто к ней, к Марфе, рвётся.
— Ой, поглядите-ка! — ахнула Марфа, выходя на крыльцо. — Ишь как узнала! Здравствуй, Матрёшенька, здравствуй, ягодка моя!
Мать девочки — женщина спокойная, рассудительная — остановилась, дала Марфе ребёнка подержать. А та и рада. Прижала к груди Матрёшку, и такая она маленькая, тёплая, пахнет молоком и чем-то ещё неуловимо сладким. Глазёнки у девочки светлые, чистые, как вода в роднике, и смотрит она на Марфу без страха, с доверием, будто давно знает.
— И кто ж тебя такой хорошей вырастил? — шепчет Марфа, укачивая.
Матрёшка улыбается беззубым ртом и тянет руку к Марфиной щеке, трогает её мягкими, влажными пальчиками.
— Батюшки, — говорит мать девочки, — она у нас не ко всякому на руки идёт. А к вам — сразу.
— Значит, родственные души, — отвечает Марфа, нехотя отдавая ребёнка.
Провожает взглядом уходящих, долго стоит на крыльце, а в ушах всё — детский смех, и на душе — то радостно, то щемяще, как перед грозой.
Часть вторая. Детвора
К Марфе вся деревня детей таскала. Ну не то чтобы таскала, а сами они бежали. Бывало, выйдет она за ворота, а там уже ватага — мальчишки босые, девчонки с косичками растрёпанными, носы курносые, глаза вострые.
— Тёть Марф, а вы сегодня куда пойдёте?
— Тёть Марф, а можно мы с вами?
— А вы сказку расскажете?
Марфа руками разводит, а сама улыбается в усы:
— Ох и настырный вы народ! Чего пристали? Мне же в огород надо, картошку окучивать.
— А мы поможем! — хором отвечают.
И правда помогают. Кто тяпку еле поднимает, кто руками сорняки дёргает, кто просто сидит на грядке и командует. Но все при деле, все рядом, и Марфа только успевает покрикивать:
— Ванятка, не туда тяпкой машешь! Ты картошку, а не морковь выдираешь!
— Глашка, куда полезла? Там крапива!
— Степан, ты чего плачешь? А, палец уколол? Ну-ка сюда, сейчас заживёт.
Она ловко перевязывала царапины, выдёргивала занозы, целовала ушибленные места. И всё это — с присказками, с прибаутками, так что ребёнок и опомниться не успевал, как боль проходила.
— Вот видишь, — говорила Марфа, дуя на пораненный пальчик. — А ты боялся. У меня рука лёгкая, всё заговорю.
А уж как она сказки рассказывала — заслушаться можно было. Сядет на крыльце, дети вокруг неё — кто на ступеньках, кто прямо в траве, кто на колени заберётся. Марфа начнёт негромко, будто сама для себя:
— Жили-были старик со старухой у самого синего леса. И не было у них детей, только и радости, что козёл рогатый да курица рябая…
Голос у неё низкий, тягучий, слова текут, как мёд с ложки. Она и руками показывает, и голоса меняет — за старика басом, за старуху скрипуче, за зверей всяко-разно. Дети замирают, рты раскрыли, глаза горят. А самый маленький — Тимошка, который только говорить начал, — так разволнуется, что с крыльца съезжает и в крапиву падает.
— Ой! — орёт Тимошка, вскакивая.
— Ой! — подхватывают остальные, а потом хохочут все вместе, и Марфа вместе с ними, так что сказка на время забывается.
Но потом обязательно договаривается. И всегда с хорошим концом. Потому что Марфа считала: детям про плохое знать не надобно, пусть спят спокойно.
Особенно любили ребятишки, когда Марфа с ярмарки возвращалась. Всегда она гостинцы привозила — не для себя, для детворы. Пряники печатные, свистульки глиняные, ленточки для девчонок, ножички перочинные для мальчишек постарше.
— Ну-ка, Гришка, — крикнет Марфа, выгружая из корзины богатство, — покажи, как ты на гармони играешь? Сказывали мне, ты уж три песни выучил!
Гришка, парнишка лет десяти, краснеет, мнётся, но потом выходит в круг, разводит меха и выдаёт что-то такое бойкое, что ноги сами в пляс идут.
— Молодец! — хлопает Марфа. — Держи свистульку, да не простую, а петушком. Будешь на ней выводить — может, и я научусь.
А девчонкам — ленточки раздаёт:
— Кто мне платок вышьет к Покрову? У кого рука лёгкая?
— Я вышью! — кричит Лушка, дочка соседкина. — Я умею!
— И я! — подхватывает Дарьюшка.
— И я! И я!
— Не все сразу, — смеётся Марфа. — Давайте так: чей узор красивее будет, та и получит самый большой гостинец. А остальным — не обижу, всем достанется.
И достанется. Марфа никого не обходила. Для каждого находила ласковое слово, каждому — своё, особенное. За это её и любили.
А корову Зорьку встречать — это было отдельное представление. Как только солнце к закату клонится и стадо с пастбища возвращается, у Марфиного двора уже шум стоит, будто базар.
— Тёть Марф! А мы уже здесь! — кричат мальчишки, стуча кружками.
— И мы! — пищат девчонки.
Марфа выходит, подоткнёт подол, руки в боки:
— И чего раскричались, воробьи? Зорьку мою распугаете, без молока останетесь!
Но сама уже спешит к околице, а за ней — вся орава. Кто рядом бежит, кто впереди скачет, кто за юбку держится, боясь отстать.
Вот и Зорька — большая, тёплая, с добрыми влажными глазами. Идёт важно, колокольцем позванивает. Марфа обнимет её за шею, пошепчет что-то на ухо, а потом ведёт во двор, к хлеву. Дети уже кружками звенят, нетерпение проявляют.
— Становитесь по порядку, — командует Марфа. — Не толкайтесь! Кто первый?
— Я первый! — выскакивает Егорка, пританцовывая на месте.
— Нет, я! — спорит Тимошка.
— Я вчера не пил, мне сегодня двойная порция! — заявляет Гришка.
— Все налью, всем хватит, — успокаивает их Марфа. — Моя Зорька добрая, много молока даёт. Только чур — не расплескать!
Но расплёскивают, конечно. Кому кружка кривая, кому руки трясутся от нетерпения, а кому просто везёт постоять под брызгами, когда Марфа цедит молоко в ведро. Тут же появляется деревенская собака Жулька и вылизывает белые лужицы, виляя хвостом.
— Вот видишь, Жульке тоже достаётся, — смеётся Марфа. — Так что всё не зря.
Потом все сидят на завалинке — рядком, как воробьи на проводе. Пьют молоко, жуют хлеб с солью, смотрят, как солнце садится за лес. И тишина такая стоит, что слышно, как в траве кузнечики стрекочут.
— Тёть Марф, — тихо спрашивает кто-нибудь из малышей, — а у вас есть свой ребёнок?
Марфа молчит минуту, гладит Егорку по лопоухой голове, поправляет Лушкину косичку.
— Вы все мои, — отвечает она наконец. — Каждый из вас — мой. Так что есть у меня дети, и не один, а вон сколько.
И показывает рукой на всю ватагу.
Часть третья. Речная находка
Случилось это в середине августа, когда вода в реке особенно тёплая стоит, а по утрам туман стелется над заводями такой густой, что в трёх шагах ничего не видно.
Марфа пошла на речку бельё полоскать. Не в первой ей это, сотни раз ходила. И в тот день всё было как обычно: корзина с бельём, коромысло, кусок хозяйственного мыла в тряпице. Только вот не спалось Марфе с ночи, всё какое-то беспокойство было, даже Зорька в хлеву мычала тревожно, будто чуяла что-то.
— Ну и что ты? — ворчала на себя Марфа, спускаясь к воде. — Сорок лет на свете прожила, а всё как девка какая-то, всякой ерунды пугаюсь.
На реке никого не было. Туман клубился над водой, и только в одном месте — у старого мостка, где Марфа обычно полоскала бельё, — туман рассеивался, будто кто-то его рукой раздвинул.
Она поставила корзину, достала первую рубаху, намылила. И тут боковым зрением заметила что-то странное на воде. Что-то белое, что-то голубое, что-то нездешнее.
Пригляделась.
Прямо к ней, к мосткам, медленно плыло тело. Девочка — не поймёшь сразу, то ли кукла большая, то ли ребёнок. Лет десяти на вид. Волосы светлые, длинные, распустились по воде, как нити. Одета в сарафанчик голубой, такой яркий, что даже в тумане видно. А руки и ноги — синюшные, неживые.
Марфа выронила рубаху.
— Господи Иисусе… — прошептала она, крестясь.
Тело подплывало всё ближе, и уже можно было разглядеть лицо. Белое-белое, как мел. Глаза открыты, смотрят прямо вверх, в небо. И в этих глазах — пустота. Такая, что Марфе на мгновение показалось, будто она смотрит не в лицо утопленнице, а в прорубь зимнюю, в чёрную воду, где нет дна.
— Помяни, Господи, душу усопшей рабы Твоей… — забормотала Марфа, хватаясь за дрын, что всегда лежал у мостка — от змей, от бродячих собак.
Тело почти коснулось свай, на которых держался мосток. Марфа, сама не понимая, что делает, подцепила его дрыном и оттолкнула в сторону. Подальше, к середине реки, где течение сильнее.
— Уплывай, — прошептала она. — Уплывай, ради Христа. Не моя ты забота. Не по мою душу.
Тело медленно повернулось, пошло по течению, унося за собой голубой сарафанчик, как флаг, как последний привет. Марфа смотрела, пока оно не скрылось в тумане.
Потом долго стояла, не в силах двинуться с места. Руки дрожали, ноги подкашивались. Рубаха, которую она намылила, уплыла куда-то. Корзина опрокинулась, и чистое бельё валялось на мокрых досках.
— Что же я наделала? — прошептала Марфа, оглядываясь. — Что же я, Господи…
Она не знала, что делать. Звать на помощь? Но утопленнице уже не помочь. Сообщить в сельсовет? Но она даже не разглядела толком лица, не сможет описать. Да и побоялась. Побоялась вопросов, побоялась, что начнут выяснять, почему она не вытащила тело, не оттащила на берег, не позвала людей.
— Не в воду же мне за ней лезть? — оправдывалась Марфа перед кем-то невидимым, собирая разбросанное бельё. — Я ж не переплыву, не вытащу… А и вытащу — что потом? Похороны эти, допросы… Нет, нет, пусть другие разбираются.
Она быстро сложила бельё в корзину, подхватила коромысло и почти побежала от реки. Дома заперла дверь на засов, зажгла лампаду перед иконой и долго молилась, крестилась, кланялась.
— Прости меня, Господи, — шептала она, — прости, окаянную. Не по-христиански поступила. Но испугалась я, Господи, испужалась. Помилуй душу той девочки, прими её в Царствие Твоё…
Часть четвёртая. Гостья
Прошло два дня. Марфа почти успокоилась, решила, что всё обошлось, что наваждение прошло. Но на третий день, когда она, как обычно, вышла доить Зорьку, а ребятишки уже ждали у ворот с кружками, случилось странное.
Марфа разливала молоко, считая детские головы: Егорка, Лушка, Тимошка, Гришка, Дарьюшка, Степан… И вдруг заметила лишнюю. Девочка. Стоит чуть в стороне, у калитки, и смотрит.
— Ты чья? — спросила Марфа, щурясь на солнце.
Девочка молчала. Волосы у неё были светлые, длинные, распущены по плечам. На ней — сарафан голубой, такой яркий, что даже в тени яблони казался светящимся.
— Я к тебе обращаюсь, — сказала Марфа громче, ставя ведро на землю. — Ты чья будешь? Из какой семьи?
Девочка улыбнулась. И Марфу будто холодной водой окатило. Зубы у девочки были мелкие, ровные, белые-белые, как жемчуг. А глаза — большие, круглые, и цвет у них такой, что Марфа не могла отвести взгляда: не то голубые, не то серые, не то цвета речной воды в пасмурный день.
— Ты… — начала Марфа, и голос её сел. — Ты та самая… с реки?
Девочка не ответила. Она шагнула вперёд, и ребятишки расступились перед ней, будто не видя, будто для них там было пустое место. Подошла к Марфе, взяла её за руку. Рука была холодная, мокрая, и от неё пахло тиной и чем-то сладковатым, как от осенних листьев под снегом.
— Мама, — сказала девочка тихо, почти беззвучно. — Мама, почему ты меня не взяла?
Марфа отшатнулась, выдернула руку. Ведро с молоком опрокинулось, белая лужа растеклась по земле. Ребятишки загалдели, засуетились, кто-то побежал за тряпкой, кто-то заплакал.
— Тёть Марф! Тёть Марф, вы чего?
— Ведро уронили!
— Молоко пропало!
А Марфа смотрела туда, где только что стояла девочка. Но там уже никого не было. Только на земле, у самой калитки, лежал голубой лоскуток ткани. Такой же, как на сарафане у той, речной.
Марфа подняла лоскуток, и сердце её забилось так сильно, что в ушах зашумело.
— Бегите по домам, — сказала она детям чужим, каким-то чужим голосом. — Бегите, милые, сегодня не до молока.
— А что случилось? — допытывался Егорка, хватая её за юбку.
— Ничего, ничего, — Марфа погладила его по голове дрожащей рукой. — Идите, я потом всё объясню.
Она заперла калитку, заперла дверь в дом, задвинула засовы. Села на лавку, не снимая обуви, и долго сидела, глядя в одну точку.
— Показалось, — шептала она. — Нервы, возраст. Перетрудилась, вот и мерещится всякое.
Но голубой лоскуток лежал на столе, и от него по всей избе разносился тот же сладковато-гнилой запах, что и от руки девочки.
Вечером Марфа не пошла к стаду. Соседка, тётя Глаша, привела Зорьку и заодно заглянула проведать.
— Ты чего, Марфуша, прихворнула? — спросила она, входя в избу. — Не видать тебя было, не слыхать. Детишки твои вон прибегали, сказывали, ты их прогнала.
— Не прогнала, — глухо ответила Марфа. — Отправила по домам, и всё.
Тётя Глаша присела на лавку, оглядела подругу. Та сидела бледная, губы сжаты, глаза лихорадочно блестят.
— Что случилось? — спросила Глаша строго. — Говори как есть.
Марфа помолчала, потом достала из кармана голубой лоскуток и положила на стол.
— Видела я на речке, — начала она тихо. — Неделю назад. Утопленницу. Девочку лет десяти. В таком же сарафане.
Глаша перекрестилась.
— Господи, и что ж ты?
— А что я? — Марфа вскинула голову. — Оттолкнула подальше, чтобы к мосткам не прибивалась. Испугалась, Глаша. Испугалась так, что ноги не держали.
— Не по-людски ты, — покачала головой Глаша. — Не по-христиански. Надо было вытащить, людей позвать. Дитя ведь, хоть и мёртвое, а погребения достойно.
— Знаю, — Марфа заплакала, закрывая лицо руками. — Знаю, Глашенька, сама себя казню. А теперь вот она, — Марфа указала на лоскуток, — ко мне приходит. Приходит, Глаша! Стоит среди ребятишек моих, руку тянет, мамой называет. Что мне делать? Что мне делать, скажи?
Глаша взяла лоскуток, повертела в руках, понюхала и быстро перекрестилась снова.
— Сходи к батюшке, — сказала она. — В Рождественку, к отцу Павлу. Расскажи всё как есть. Он молебен отслужит, отпоёт душу, если она неприкаянная.
— А если не придёт? — спросила Марфа. — Если это не душа, а… другое?
— Не накручивай, — оборвала её Глаша. — Завтра же иди. А пока — лампаду зажги, молитву читай. И сарафан этот — сожги.
Марфа кивнула, вытирая слёзы.
— Схожу, — пообещала она. — Обязательно схожу.
Часть пятая. Тень
Но в Рождественку Марфа не пошла. Собралась было утром, даже платок надела праздничный, но у калитки её встретила Лушка с рёвом:
— Тёть Марф! Тёть Марф, а Егорка утонул!
Марфа побелела как полотно.
— Как утонул? Где? Когда?
— На речке, — всхлипывала Лушка. — Играли мы, а он за мячиком полез, и… и…
Марфа бросилась к реке. Бежала, не разбирая дороги, спотыкаясь, падая. На берегу уже собрались люди. Егорку вытащили — соседский парень, Петро, бросился в воду. Мальчик лежал на траве, бледный, не дышит, а рядом мать его убивается, волосы рвёт.
— Дыши, Егорка, дыши! — кричала Марфа, расталкивая людей. — Господи, не забирай его!
Петро давил мальчику на грудь, делал искусственное дыхание. Казалось, прошла вечность, прежде чем Егорка кашлянул, захрипел и из него хлынула вода. Он задышал, открыл глаза и заплакал.
— Живой, — выдохнул кто-то. — Слава тебе, Господи, живой.
Марфа опустилась на колени рядом с Егоркой, взяла его за руку. Рука была холодная и мокрая. Как та, другая.
— Тётя Мафа, — прошептал Егорка, — там девочка. В голубом. Она меня за ногу тянула.
Марфа оглянулась на реку. Гладь была спокойной, только в одном месте, у старых коряг, что-то белело. Или мерещилось.
— Всем детям из дома не выходить! — крикнула она вдруг, вставая. — Слышите? Ни к реке, ни к ручью, ни к пруду! Всех по домам!
— Ты чего, Марфа? — удивилась тётя Глаша, подходя. — Испужалась за мальца? Ну живой же он, живой.
— Девочка там, — сказала Марфа тихо, так, чтобы только Глаша слышала. — Та самая. Она его тянула. За ногу.
Глаша перекрестилась часто-часто.
— Ах, мать честная… Ах, неладное… Сходи к батюшке, Марфа, сегодня же сходи.
— Схожу, — ответила Марфа. — Сейчас и схожу.
Но не пошла. Сначала надо было Егорку успокоить, потом матери его помочь, потом Зорьку подоить, потом — дела, дела, дела. А к вечеру уже темно, и дорога в Рождественку через лес, а в лесу — ни фонаря, ни огонька.
— Завтра, — пообещала себе Марфа. — Завтра обязательно.
Ночью ей приснилась девочка. Стояла у кровати, смотрела на неё большими пустыми глазами, и сарафан на ней струился, как вода.
— Мама, — сказала девочка. — Мама, возьми меня. Мне холодно.
Марфа проснулась в холодном поту. За окном уже светало, петухи перекликались. Она встала, наскоро умылась, надела чистое и пошла к калитке.
Но на пороге снова кто-то был.
— Тёть Марф! — кричали с улицы. — Тёть Марф! Вы где?
Она открыла калитку. На дороге стояла детвора — вся, как обычно. И среди них — девочка в голубом.
— Тёть Марф, а вы куды собрались? — спросил Тимошка, глядя на её праздничный платок.
— В Рождественку, — ответила Марфа, не сводя глаз с девочки. — Мне нужно.
— А можно с вами? — хором закричали дети. — Мы тоже хотим!
— Нельзя, — твёрдо сказала Марфа. — Дело у меня. Обратно быстро.
Девочка улыбнулась. Сделала шаг вперёд, и ребятишки снова расступились, будто не замечая её.
— Ты идёшь к батюшке, мама? — спросила она. — Хочешь меня прогнать?
— Я тебя не звала, — сказала Марфа, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Уходи. Уходи, откуда пришла.
— А куда мне идти? — Девочка наклонила голову, и её мокрые волосы скользнули по плечам. — Ты меня оттолкнула. Ты меня не взяла. Теперь я с тобой.
И она шагнула к Марфе, протягивая руку. Белую, холодную, с длинными пальцами, похожими на корни.
Марфа отступила на шаг, другой, третий. Спиной упёрлась в калитку.
— Отойди, — прошептала она. — Христом Богом молю, отойди.
— Тёть Марф, вы с кем разговариваете? — спросил Егорка, оглядываясь. — Там же никого.
Марфа посмотрела на детей. Они смотрели на неё с недоумением, некоторые — с испугом. А девочка стояла среди них, и никто, кроме Марфы, её не видел.
— Ступайте домой, — сказала Марфа, чувствуя, как силы покидают её. — Ступайте, милые. Я потом… я потом с вами поговорю.
Она закрыла калитку, задвинула засов и пошла в дом. Девочка не пошла за ней. Только улыбнулась на прощанье и растаяла в утреннем свете.
Часть шестая. Зов
Прошла неделя. Марфа не ходила на речку, не водила детей в лес, не рассказывала сказок. Сидела дома, молилась, пила отвар из трав, который принесла тётя Глаша. Но девочка приходила каждую ночь. Стояла у кровати, смотрела пустыми глазами, звала.
— Мама, возьми меня. Мама, мне холодно.
Марфа худела на глазах. Щёки ввалились, глаза стали огромными, руки дрожали. Она перестала доить Зорьку, и соседка забирала корову к себе.
— Ты бы к доктору съездила, — советовала Глаша. — Или к батюшке. Всё откладываешь да откладываешь.
— Схожу, — отвечала Марфа. — Вот немного оклемаюсь и схожу.
Но она знала, что не пойдёт. Боялась. Боялась, что батюшка скажет: это ты виновата, ты оттолкнула, ты не помогла. Боялась, что все узнают, начнут осуждать. А больше всего боялась, что девочка исчезнет, и она останется одна с этим чувством — тяжёлым, липким, невыносимым.
Ведь Марфа всю жизнь была добрая, отзывчивая. Всегда помогала, всегда была рядом. А тут — испугалась. Оттолкнула. Сделала то, за что теперь не могла себя простить.
— Я тебя не виновата, — шептала она по ночам, глядя в темноту. — Я не виновата, что ты утонула. Я не виновата.
Но девочка не отвечала. Только смотрела и звала.
На восьмой день Марфа не вышла из дома. Глаша пришла проведать — дверь не заперта, в избе тихо, лампада перед иконой теплится.
— Марфа? — позвала Глаша. — Ты где?
Марфа сидела на лавке у окна, одетая, обутая, как на выход. Глаза закрыты, руки сложены на коленях.
— Спит, — подумала Глаша. — Умаялась.
Но подошла поближе, заглянула в лицо. Марфа не спала. Она смотрела куда-то вдаль, за окно, где виднелась крыша хлева, а дальше — поле, а дальше — река.
— Марфуша, — позвала Глаша громче. — Ты меня слышишь?
Марфа повернула голову медленно, как во сне.
— Глаша, — сказала она тихо. — Глаша, я пойду.
— Куда пойдёшь?
— Туда. К ней. Она зовёт.
Глаша схватила Марфу за плечи, встряхнула.
— Ты что, с ума сошла? Никуда ты не пойдёшь! Сиди дома, я сейчас доктора приведу, отца Павла привезу. Сиди, слышишь?
Марфа улыбнулась. Такой улыбки Глаша у неё никогда не видела — светлой, спокойной, какой-то неземной.
— Не надо, — сказала Марфа. — Я сама. Я должна.
Она легко, как молодая, поднялась с лавки, подошла к иконе, перекрестилась. Потом обняла Глашу, поцеловала её в щёку.
— Прощай, — сказала. — Спасибо тебе. За всё спасибо.
И вышла из дома.
Глаша бросилась за ней, но на пороге споткнулась, упала. Пока поднялась, пока выбежала на улицу — Марфы уже не было. Только калитка хлопала на ветру.
— Марфа! — кричала Глаша, бегая по деревне. — Люди добрые, помогите! Марфа куда-то пошла!
Сбежались соседи, стали искать. Кто в поле побежал, кто в лес, кто на дорогу к Рождественке. А Глаша побежала к реке.
И нашла.
Марфа лежала в роднике — там, где вся деревня воду питьевую брала. Родник был мелкий, по колено, и со стороны казалось — ну как тут можно утонуть? Но Марфа лежала лицом в воде, руки раскинуты, будто обнимала что-то или кого-то.
— Схорони, Господи, — прошептала Глаша, опускаясь на колени.
Она перевернула Марфу на спину. Лицо у той было спокойное, даже счастливое, и в руках она сжимала голубой лоскуток — тот самый, что нашла у калитки неделю назад.
— Сама пошла, — всхлипывала Глаша, гладя Марфу по холодной щеке. — Сама, родимая. Пожалела, значит, девочку ту. К себе позвала, а та её… или она ту…
Вокруг собирались люди. Кто крестился, кто плакал, кто молчал, глядя в воду. А на дне родника, в чистой, прозрачной воде, что-то блеснуло — голубое, светлое, как лоскут неба, упавший на землю.
Часть седьмая. После
Хоронили Марфу всем миром. Даже из соседних деревень приехали — знали её, любили. Церковь в Рождественке была полна, отец Павел служил панихиду, и голос его звучал необычно торжественно и печально.
— Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Марфы, — пели прихожане. — И прости ей всякое прегрешение…
Больше всех плакали дети. Егорка сидел на лавке, сжавшись в комочек, и слёзы капали на его железную кружку, которую он принёс с собой — на всякий случай, будто Марфа могла ещё налить ему парного молока.
— Теперь никто нам сказки не расскажет, — шептал Тимошка, шмыгая носом.
— И молока не нальёт, — добавляла Лушка.
— И свистулек не привезёт, — вздыхал Гришка.
А маленькая Матрёшка, которая ещё говорить толком не умела, тянула ручонки к гробу и плакала тоненько, надрывно, и никто не мог её успокоить.
Стояла среди людей и одна девочка — незнакомая, в голубом сарафане. На неё никто не обращал внимания, будто её и не было вовсе. Только Глаша заметила, перекрестилась украдкой и опустила глаза.
Девочка не плакала. Она смотрела на гроб, и в её больших глазах, похожих на речную воду, было что-то такое, от чего Глаше стало не по себе. Не то благодарность, не то сожаление, не то покой.
Когда гроб опускали в землю, Глаша подняла глаза — девочки уже не было. Только на краю могилы, на свежей земле, лежала маленькая голубая ленточка, влажная, будто только что из воды.
— Ушла, — прошептала Глаша. — Или ушла? Теперь они вместе. Теперь обе упокоились.
Часть восьмая. Родник
С той поры многое в Заречном переменилось. Марфин дом стоял пустой, заколоченный. Зорьку забрала Глаша, и корова каждый вечер приходила к старой калитке, мычала, будто ждала хозяйку. Дети сначала ходили к роднику, бросали в воду хлебные крошки и кричали:
— Тётя Марфа! Тётя Марфа!
Но никто не выходил. Только вода тихонько журчала, да иногда в глубине мелькало что-то светлое — голубое, как ленточка, как сарафан, как кусочек неба, что упал в родник и остался там навсегда.
Старики говорили, что теперь Марфа и та девочка вместе. Что Марфа пожалела её, приютила, и теперь они живут в роднике, сторожат его и всех, кто приходит за водой. Будто бы тот, кто бросит в родник горбушку хлеба да скажет доброе слово, непременно получит ответ — тихий плеск или шёпот.
А ребятишки верили. И каждый год, на Троицу, приходили к роднику с цветами и лентами, украшали берега и пели песни. И им казалось, что из глубины им кто-то улыбается.
Потому что Марфа, даже уйдя, осталась с ними. Не так, как раньше, не наяву, но осталась. В памяти, в сердцах, в тех самых кружках, которыми они стучали, приходя к её дому. В сказках, которые они рассказывали своим детям. В любви, которую она раздарила так щедро, что её хватило на всех.
И каждый раз, когда кто-то из ребятишек подходил к роднику, ему казалось, что в журчании воды слышится знакомый голос:
— Пейте, милые, на здоровье. Пейте, голубчики. И ничего не бойтесь.
А вода в роднике была такая холодная и чистая, что, напившись, забываешь все печали. И кажется — вот-вот выйдет из-за поворота женщина в цветастом платке, улыбнётся, разведёт руками и скажет:
— Ох вы, воробьи мои неугомонные! Соскучились? А я тут, я всегда тут. Только руку протяни.
Эпилог
Много лет спустя, когда те самые ребятишки выросли и завели своих детей, они приводили их к роднику. И рассказывали историю — не страшную, не грустную, а светлую. О женщине, у которой не было своих детей, но которая стала матерью для целой деревни. И о девочке, которая ждала на дне реки, пока кто-нибудь не скажет ей: «Иди ко мне, я тебя приголублю».
— Будьте добрыми, — учили они. — Будьте щедрыми. Любите так, как любила Марфа. И тогда даже самая холодная вода согреется.
А в сумерках, когда солнце садится за лес, и тени становятся длинными, и голоса затихают, можно услышать, как по деревне разносится детский смех. И шлёпанье босых ног по росе. И звон железных кружек.
Это Марфа собирает своих «робятушек» — всех, кого успела приласкать при жизни и кто приходит к ней теперь, чтобы услышать сказку, выпить молока и почувствовать себя любимыми.
Потому что любовь, если она настоящая, не умирает. Она только меняет обличье — становится водой, что утоляет жажду, становится словом, что согревает в холода, становится памятью, что передаётся из поколения в поколение.
И пока в Заречном бьёт родник, пока дети приходят к нему с кружками, пока матери рассказывают детям истории — Марфа жива.
В каждом добром деле, в каждой протянутой руке, в каждом сердце, что открыто миру.
Вот и сказке конец. А кто слушал — молодец. Тому Марфа из родника сладкого молочка пришлёт. Или не молочка, а чего послаще — доброй души частицу, чтобы в себе её сберёг и другим передал.