25.03.2026

Местный мачо хотел затащить красавицу на сеновал с помощью черного колдовства, но его план обернулся самым пошлым кошмаром в истории деревни, когда он «причесал» не ту женщину. Вместо страстной любви его настигла бешеная старуха с двумя зубами

В ту пору в наших краях, в селе Берёзовка, что притулилась у самого Яблоневого оврага, появился проезжий человек. Или, сказать по-правде, пришлый. Звали его Матвей. Родом он был из дальней деревни Глушицы, что за болотами, где дороги весной развозит так, что и на тракторе не проехать.

Матвей был парень видный. Рослый, плечистый, кудри русые, как спелая пшеница, глаза — с прищуром, будто он знает про тебя что-то такое, чего ты сам о себе не ведаешь. На губах усмешка вечная, будто он жизнь перехитрил и теперь над ней же потешается. И знал этот проходимец про свою силушку немалую. Смекал, что девки за ним табунятся — только пальцем помани. Стоило ему на улицу выйти — а у него в волосёнках то ли специально, то ли невзначай, листик сухой запутается, или ворот на рубахе набок съедет, или пуговица отвиснет, вот-вот отвалится. Глядь — а там какая-нибудь Дарьюшка или Глафира тут как тут:

— Ой, Матвеюшка, дай-ка я тебе помогу! Волосы приглажу, ворот поправлю, пуговичку пришью, чтоб не потерялась!

А он только усмехнётся, глаза сощурит, голос сделает бархатный:

— Ну, коли сама вызвалась — я не против. Только смотри, не задерживай меня долго…

Всё ему делали, в порядок приводили, а он вместо благодарности — хвать девку в охапку, да и шепчет что-то на ухо, от чего та и визжит, и смеётся, и краснеет, а сама и не думает вырываться. Потому как нравится ей это, ох как нравится.

Матвей тем временем пользовался своей славой без зазрения совести. То к одной зайдёт:

— Скучно мне, Марфа, а ты, я слышал, самая весёлая на всю округу. Рассмеши-ка меня, коли сможешь.

То к другой наведается:

— А покажи-ка, Пелагея, как ты блины печёшь? Мать моя говаривала, что жена должна стряпать умеючи, чтобы тесто в руках пело, а не стонало.

Там, глядишь, и до вечера задержится, и до полуночи, а там и до утра. Так он всех в Глушице и перебрал — от молодых, едва замуж вышедших, до старых вдов, что по мужикам иссохлись, как земля по дождю.

А как перебрал — опять скучно стало. Надоело ему одно и то же: вздохи, охи, да причитания. Вздохнул он тогда тяжело, шапку набекрень, кушак подтянул, да и явился в наше село Берёзовку. Стоит на околице, руки в боки упёр, ноги шире плеч, глаза блестят, усы торчком:

— Невесту, — говорит, — себе ищу. А то в Глушице, видать, уродились одни кукушки — ни одной достойной пары не нашлось. Все или слишком ласковы, или слишком скучны.

Тут надо сказать, что на самом краю Берёзовки, у самого леса, жила Матрёна Ивановна с дочкой Зоей. Дом у них был крепкий, резьбой по наличникам украшенный, огород большой, скотина в порядке. И Зоя у матери удалась — писаная красавица. Стройная, высокая, чернобровая, щёки румянцем горят, коса в руку толщиной — как змея чёрная по спине вьётся, а на конце алым шёлком перевита. Да и нравом девица не робкая была. Такая, знаете, перчинка: сама первая в драку не полезет, но если её задеть — языком так острежет, что неделю заживать будешь. Вся в мать, поговаривали. Матрёна-то Ивановна в молодости тоже огонь-девкой слыла — любой парень боялся к ней подступиться, потому что знал: либо в глаз получит, либо слово такое, что на месте сгоришь.

Вот Матвей, как водится, на первых же посиделках глаз на Зою и положил. Посиделки тогда в Берёзовке справляли — осень начиналась, урожай собрали, самое время для гулянок. Собралась молодёжь в избе у старосты, гармонь играет, ноги сами в пляс идут. А Матвей пристроился к Зое сбоку, усы крутит, взглядом стреляет — мол, видишь, какой жених к тебе пожаловал? Небось, таких у вас тут и не видывали? А Зоя хоть бы бровью повела. Сидит, с подружками щебечет, будто его и нет вовсе.

Тогда Матвей решил действовать напрямик. Подкатился к ней этак плавно, локтем на стенку опёрся, голос сделал бархатным:

— Эх, девка, и что ж ты такая ягодка ненаглядная… А пойдём со мной, в мою Глушицу, покажу тебе, как мужики наши на речке сети вяжут да рыбу глушат. У нас весело — всю ночь песни поют, а на рассвете туман по воде стелется, красота!

А Зоя ему, даже не повернув головы:

— Шёл бы ты сам, Матвейка, в свою Глушицу. Только смотри, в реке не утони — засмотришься на себя, ненаглядного, в отражении, а тем временем сети-то ноги и опутают. И булькнешь ты ко дну — только пузыри пойдут. А жалеть тебя будет некому.

Мужики вокруг фыркнули, кто-то в кулак засмеялся, кто-то гармонь чуть не уронил. Матвей покраснел, аж до корней волос, но отступать не привык. Он таких, как Зоя, на своём веку перевидал — они сначала ломаются, а потом первые на шею вешаются. Решил напор увеличить.

— Ой, да у тебя, я гляжу, язычок-то острее косы! — усмехнулся он, наклоняясь ближе. — Небось и целоваться так же лихо умеешь? А у нас сеновал — первый сорт, мягкий, душистый. Любая девка за милую душу…

А Зоя уже через плечо ему отвечает, даже не оборачиваясь, голосом спокойным, будто с назойливой мухой разговаривает:

— А ты, видать, перецеловался там уже со всеми, кого мог, раз сенной трухой из ушей сыплет? Смотри, Матвейка, как бы вместо любви не подхватил ты сенную лихорадку — чихать будешь до самой свадьбы. Только вот кому такая радость нужна?

Тут уж народ совсем лёг. Гармонист так зашёлся, что чуть меха не порвал. Кто-то со скамьи свалился, кто-то слезами утирался. Матвей аж подпрыгнул от злости — такого с ним ещё не бывало, чтобы девка его прилюдно так осадила.

— Да я тебя… Да ты…

— Я-то вот здесь, — перебила Зоя, поднимаясь со скамьи и поправляя косу. — А ты, милый, там. И промеж нас — вёрст пять, да три плетня, да два оврага, да один забор с крапивой. Так что топай в свою Глушицу, пока не стемнело. Там, говорят, дороги такие, что и свои-то с фонарём ходят, а чужаку и вовсе не выбраться.

И повернулась уходить, а коса так хлобыстнула Матвея по руке, будто сама отвесила ему звонкую пощёчину. Подружки за Зоей потянулись, хихикая и оглядываясь на остолбеневшего парня.


И всё-таки Матвей не отставал. Упрямство в нём было — хоть топором теши. Чем больше Зоя его отталкивала, тем сильнее ему хотелось её заполучить. Буркнул он ей в спину тогда, на посиделках, зубы сцепив, кулаки сжав:

— Всё одно — моя будет! Надо — силой возьму. А силой не выйдет — по-другому слажу. Не на такую нападал!

А был у него дальний родственник в соседнем урочище, в Мшарах, где народ тёмный, говорят, живёт. Прозвище у того родственника было Глеб Ворожей, а по-простому — Колдун Глебка. Мужичок невзрачный: сутулый, худой, бородёнка жиденькая, как прошлогодняя трава, глаза жёлтые, неподвижные, как у филина. Люди шептались, что по ночам он с нечистой силой в карты играет, а в обмен на выигрыш корни волшебные выпрашивает, да травы такие, от которых и добрый человек в зверя обратиться может. К нему со всей округи ходили — кому порчу снять, кому навести, кому суженого приворожить. Брал Глебка недорого, но и просто так ничего не делал — завсегда плату требовал: то курицу чёрную, то петуха без единого белого пера, то наговорённую воду из родника, что на кладбище течёт.

Матвей, как понял, что обычными способами Зою не взять, стал думать, к кому бы обратиться. Вспомнил про Глебку. Долго собирался, всё боялся — не ровен час, попадёшь к такому, потом не отмоешься. Но гордость пересилила. «Не девка, — думал, — а какая-то царевна несговорчивая! Да я таких… Да меня во всей Глушице… Да что она о себе возомнила?»

Вот и пошёл он к колдуну, скрипя зубами, сжимая в кармане припасённую монету да чёрную курицу в мешке. Пришёл в Мшары, нашёл избушку на курьих ножках — кривую, покосившуюся, с крышей, поросшей мхом. Постучал. Дверь ему открыл сам Глебка — в драном халате, с коптилкой в руке, пахнет от него травами горькими и чем-то сладковатым, приторным.

— Здравствуй, дядя Глеб, — сказал Матвей, переступая порог. — Помоги, ради бога. Замучила меня одна…

— Знаю, — перебил Глебка голосом скрипучим, как несмазанная телега. — Зоей звать. Дочка Матрёны Ивановны. И не мучает она тебя, а ты сам себя мучаешь. Гордыня твоя, племянничек.

Матвей опешил, но быстро оправился.

— И то верно, — согласился он. — Гордыня, дядя. Не привык я отказов получать. А она… она мне покоя не даёт. И во сне, и наяву мерещится. То в толпе на гулянье мелькнёт — кинусь к ней, а это оказывается сваха Марья. То приснится, будто она ко мне с пирогом идёт, да как рассмеётся — а я аж с кровати на пол лечу. А то чудится, будто Зоя пальцем манит: «Иди сюда, милый…» — но стоит шаг сделать, как ветер в лицо песком бьёт, и никого нет. Сделай так, дядя, чтоб она меня полюбила. Чтоб не смела отказывать! А не выйдет — пусть хоть с тоски по мне изведётся, пусть другим не достанется!

Глебка усмехнулся — криво, страшно, жёлтыми зубами сверкнул.

— Ох, Матвейка, Матвейка, — покачал он головой. — Не ведаешь ты, чего просишь. Любовь-то, она как огонь: согреть может, а может и спалить. Приворот — он не игрушка. Насильно мил не будешь, это верно говорят. Но коли ты так настаиваешь… Родственник ты мне, свой парень, не откажу. Только помни: за всё в этом мире платить надо. Чем ты заплатишь?

— А чем надо? — спросил Матвей, хмурясь.

— Уж потом скажу, — отмахнулся Глебка. — Не сейчас. Когда срок придёт.

Матвей замялся, но делать нечего. Вытащил чёрную курицу, монету на стол положил. Глебка покрутил монету, прищурился, потом сунул её за щёку — и исчезла, будто сквозь землю провалилась. Курицу взял, погладил по голове, что-то шепнул, и та затихла, притихла, глаза закрыла.

— Ладно, — сказал колдун. — Сделаю. Ступай за мной.

Повёл он Матвея в чулан, где на полках стояли склянки, банки, пучки трав, коренья, камни какие-то странные. В углу — печка чёрная, без трубы, и от неё тянет жаром, хотя огня не видно. Достал Глебка из-под печки горшок глиняный, чёрный, с крышкой, на которой нацарапаны знаки — непонятные, страшные. Пошептал что-то, поворожил, глаза закатил, пальцами в воздухе поводил. Матвей стоял ни жив ни мёртв, только крестился украдкой, хотя знал, что в этом доме крест не поможет.

Долго возился Глебка, потом вынул из горшка гребень — чернёный, костяной, с узорами, что змеями вьются. Ветхий такой, старый, будто его из могилы вынули, где он лет сто пролежал. От гребня пахло землёй и ещё чем-то сладким, приторным, от чего у Матвея голова закружилась.

— Бери, — сказал Глебка, протягивая гребень. — Причеши им кудри свои русые, три раза от корней до кончиков. Да потом милой в голову воткни — незаметно, чтоб не увидела. Вот тогда она твоя на веки вечные будет. Всю жизнь свою головушку за твоей носить станет! А нет — так хоть волосы ей попортишь, коли уж так тебе неймётся.

Матвей взял гребень, в руке его сжал. Холодный он был, как лёд, и тяжёлый, будто не из кости, а из свинца сделан.

— А если не получится? — спросил он, уже жалея, что пришёл.

— Получится, — усмехнулся Глебка. — Моё дело верное. Только помни: куда воткнёшь, туда и привяжешь. Ошибиться не моги.


Ободрился Матвей, шапку вновь набекрень — и на вечёрки в Берёзовку гоголем. Идёт, кудри распушил, усы подкручивает, гребень за голенище спрятал, а сам — петух петухом. Думает: «Ну, погоди, Зоя. Теперь я тебя уломаю. Или ты меня полюбишь, или я тебя так приворожу, что ты сама на шею кинется. Не на такую нападал!»

А в Берёзовке народ уже прослышал про его неудачное сватовство. Как увидели Матвея, так и покатились со смеху.

— Ой, Матвеюшка! — кричат девки с крыльца. — Аль опять Зойка тебя, как щенка голодного, от кормушки отогнала?

А парни и вовсе зубоскалят, кто-то на гармони наигрывает частушку про «жениха пришлого, что невесту не нашёл, а нашёл лишь тын да крапиву».

— Не ловится рыбка, Матвей? — кричат. — Может, спляшешь нам так, чтоб сапоги загорелись? Авось сердце девичье смягчится, глядя на твои выкрутасы!

Матвей покраснел, сжал кулаки, но сдержался. Плюнул с досады и ушёл прочь. «Ладно, — думает, — раз на людях не выходит, подкараулю её возле дома. Авось гребень-то своё дело сделает. Тихонько, незаметно, чтоб никто не видел, да и дело с концом».

Притаился он за углом забора у Зоиного двора. Ночь выдалась тёмная, месяц в тучах прячется, только изредка выглянет — и снова спрячется. Ветер в траве шуршит, в ветках свистит, будто шепчет: «Уйди, дурак, пока цел… Уйди, пока не поздно…» Да разве Матвей послушает? Стоит, дрожит от холода и волнения, гребень в руке сжимает, ждёт.

Вот и Зоя показалась — да не одна, а с подружками. Идут, смеются, коса у Зои по спине так и пляшет, лентой алой переливается. Сердце у Матвея застучало так, что, казалось, на всю улицу слышно. Рука к гребню тянется, пальцы дрожат. А девки на сеновал забрались, на сене улеглись да там и спать повалились. Долго-долго не могли они успокоиться — шутки травили, сплетни вязали, про парней судачили, еле-еле угомонились. Матвей уж думал, что до утра прождёт, но наконец всё стихло.

Подождал Матвей, чтоб месяц за облако надёжно спрятался, чтоб ни единого лучика не пробилось. Во дворе темно — хоть глаз выколи. И тишина такая, что сверчков слышно — трещат, заливаются, будто смеются над ним.

«Теперь моя взяла!» — обрадовался Матвей и, подобравшись как кот, готовый к прыжку, полез на сеновал. Лезет, руками за доски хватается, ногами опоры ищет, чуть штаны о гвоздь ржавый не порвал, но всё же забрался. В потёмках, на ощупь, переступая через спящих девок, начал он Зоину голову искать. А сено кругом шевелится, шуршит, пахнет сухой травой, мятой да душицей. Руки Матвея дрожат, сердце колотится, дыхание перехватило.

Нашёл вроде бы. Рука замерла на мгновение — может, одумается? Но делать нечего, решился. Со всего размаху гребень в густые косы и вонзил!

И тут случилось то, чего он никак не ожидал.

Вместо покорного вздоха, вместо сладкого «ах, Матвеюшка!» раздался пронзительный, душераздирающий вопль:

— А-а-а-ай! Матушки! Спасите! Убивают!

Гребень, оказалось, не в мягкие косы вошёл, а в сухую, жёсткую, спутанную голову. Матвей кожей почувствовал, как что-то острое царапнуло, как кто-то заверещал не своим голосом. Он аж обомлел от страха, руку отдёрнул, да так резко, что чуть сам с сеновала не слетел.

Снизу, со двора, уже залаяли собаки, закричали петухи, зажглись огни в соседних домах. Матвей кубарем скатился с сеновала, штаны на гвозде окончательно разодрал, коленку ободрал, да без оглядки убёг. Бежал он по ночной деревне, спотыкаясь, заборы перелезая, через огороды петляя, пока наконец не выскочил за околицу. Только там остановился, перевёл дух, прислонился к берёзе, сердце выскакивает из груди, в ушах звон.

«Теперь только ждать, когда колдовство подействует,» — думал Матвей, потирая ушибленную коленку и отдирая от штанины засохшую грязь. А сам неудержимо зевал — адреналин спадал, сон наваливался тяжёлой волной. Поплёлся он в сторону Глушицы, всю дорогу оглядываясь, не гонится ли кто с вилами.


На следующий день Матвей себе заделье нашёл — снова в Берёзовку прогуляться. Идёт, кудри причесал (тем самым гребнем, три раза от корней до кончиков, как Глебка велел), усы подкручивает, рубаху новую надел, сапоги начистил — сам на себя любуется. Думает: «Теперь-то она моя. Теперь-то гребень своё дело сделал. Сейчас моя Зоя на шею кинется, прощения просить будет, что так со мной обходилась. А я ещё посмотрю, прощать или нет».

А навстречу Зоя с корзиной шагает, видно, в магазин за хлебом собралась. Идёт, коса по спине пляшет, глаза ясные, щёки румянцем горят — краше прежнего.

«Ну, — думает Матвей, расправляя плечи и надувая грудь колесом, — сейчас начнётся!»

Подошёл он к Зое поближе, улыбку самую обаятельную прилепил, руки в боки упёр, ждёт. А Зоя остановилась, смерила его взглядом с головы до ног — холодным, спокойным, как осенняя вода, — и плюнула ему под ноги. Да так звонко, что у воробьёв на заборе крылья затряслись, и пошла дальше, даже не оглянувшись. Будто не человека встретила, а пень придорожный.

Матвей стоит, как громом поражённый. Ничего понять не может. Рот открыл, глаза вытаращил — стоит столбом посреди улицы, а прохожие на него косятся, ухмыляются.

— Как же так? — шепчет он. — А как же гребень-то заговорённый? Как же Глебкино колдовство?

Тут из Зоиной избы как вылетит Матрёна Ивановна — мать её! Женщина она была в годах, но видная, статная, и в молодости, говорят, первой красавицей в Берёзовке слыла. И сейчас ещё — волосы густые, с проседью, но в косе уложены, глаза ясные, лицо доброе. А тут… Тут Матвей глазам своим не поверил.

Волосы у Матрёны Ивановны растрепались, будто её ураганом по огороду носило. Седые пряди торчат в разные стороны, кофта нараспашку, под нею сорочка мятая, а на голове у неё, сбоку, в спутанных седых волосах, торчит Матвеев гребень! Чернеет на солнце, блестит, знаки на нём так и переливаются. И никогда прежде Матвей не замечал, чтобы Матрёна Ивановна так страшно выглядела — вроде нормальная баба была, ухоженная, приятная, и зубы белые, ровные. А тут… два зуба во рту торчат, остальные — чернота чернотой, лицо перекошено, глаза бешеные…

— Соколик ты мой ясный! — заверещала Матрёна Ивановна голосом, от которого у Матвея кровь в жилах застыла. Кинулась она к нему, схватила за рукав, повисла на нём, как репей. — Любовь ты моя желанная, вымоленная, выстраданная! Да как же ты меня, старуху несчастную, мимо да сторонкой обходил? Всю ноченьку не спала, сердце за тебя болело — когда же мы под венец-то пойдём, сокол мой сизокрылый?

Матвей стоял ни жив ни мёртв. Глаза вытаращил, рот открыл, слова вымолвить не может. В голове одна мысль бьётся, как птица в клетке: «Как же так вышло-то? Как я мог в темноте перепутать? Зоину косу с материнской мочалкой спутал?»

А Матрёна Ивановна уже за пазуху его тянет, руками по груди гладит, щекой трётся.

— Иди, голубчик, в избу! — щебечет она. — Я тебе и пирогов напеку с брусникой, и самогонки настою на травах, и рубаху новую сошью… Всё для тебя, женишка моего ненаглядного, для соколика моего долгожданного!

Матвей рванулся, как ошпаренный, — да бежать! А за ним Матрёна Ивановна, подол задирая, по улице семенит, босиком, седые космы по ветру летят:

— Не убегай, касатик! Не беги, ластовый мой! Ведь теперь мы с тобой навеки повенчаны, гребнем заговорённым связаны! Никуда ты от меня не денешься!

Тут-то Матвей и понял, что с колдовством шутки плохи: не разобрав, куда тыкаешь, можно вместо молодой красавицы на всю жизнь со старой ведьмой повязаться. Припустил он со всех ног, только пятки сверкают. Через заборы перемахивает, канавы перепрыгивает, по огородам несётся, а вслед ему летит:

— Вернись! Вернись, соколик! Женишок мой ненаглядный! Мы же теперь навек!


Как пуля вылетел Матвей из Берёзовки — только пыль столбом по дороге. И след простыл. Говорят, прибежал он в Глушицу, заперся в избе и три дня не выходил, отпаивался самогоном да травами успокоительными. А на четвёртый день собрал нехитрые пожитки и уехал куда-то на Север, в глухомань такую, где про Берёзовку слыхом не слыхивали.

Через три месяца, говорят, женился он на какой-то тихой простушке из дальнего края — девушке скромной, незлобивой, которая про его похождения и не знала, и знать не хотела. Так и живёт Матвей теперь, оглядывается по сторонам, вздрагивает, если где-то мелькнёт женщина с седыми волосами.


А вы, дорогие мои, разве поверили, что Матвей в темноте ошибся? Как бы не так!

Попал он гребнем в Зою точнёхонько, как и задумывал. Да только на всякого колдуна, говорят в наших краях, найдётся своя ворожея. А Матрёна Ивановна, Зойкина мать, хоть и не афишировала этого при людях, была первой знахаркой на всю округу. От неё и дочка переняла и нрав твёрдый, и знание трав, и умение на себя порчу отводить.

Вот так и проучили они с дочкой ветреного ухажёра. Не гребень его заговорённый подействовал, а Матрёнины чары, что она в ту же ночь на себя обратила, перекинув приворот с дочери на себя. И гребень тот Матвеев она в своей косе носила ровно три дня, чтобы силу его обратно в землю отпустить, а потом в печи сожгла, на углях, с молитвой особой.

Долго потом смеялись Матрёна с Зоей, попивая чай с малиновым вареньем, пока Матрёна волосы в причёску укладывала да с зубов чернягу смывала, что для пущей страсти навела. Красивая ведь была женщина — дочь в неё вся пошла: и статью, и лицом, и характером. Только Матвею не пришлось в этом убедиться — больше его в Берёзовке не видали. Да и слава богу, говорят.


А тому колдуну Глебке, из Мшар, Матрёна Ивановна через верных людей весточку передала. И пальчиком издали пригрозила — так, шутя, но со значением:

— Смотри, голубчик, на кого замахнулся. Своих же, родственников, нечестным ремеслу учишь, девок портить наставляешь? Да помалкивай теперь, коли здоровье дорого. А то приду к тебе в Мшары, гребень твой колдовской в печке сожгу, а заодно и твои склянки-ворожейки по ветру пущу. Будешь тогда чаи с ромашкой попивать, а не людей портить.

Глебка струхнул не на шутку. Прислал он Матрёне в подарок мёду липового да трав целебных, а сам затаился, притих. Говорят, больше он никому приворотных зелий не делал, а если и брался, то только за лечение — от хворей да от сглаза. Потому как понял: есть в этом мире сила, что выше его колдовского ремесла — женская мудрость да материнская любовь.


Вот так и закончилась эта история в Берёзовке. Так и не узнал Матвей, что его как следует провели две хитрые да умные бабы. И не надо ему знать — пусть живёт да радуется со своей тихой женой, детей растит, в ус не дует.

А в Берёзовке до сих пор эту историю рассказывают, когда какой-нибудь заезжий ходок начинает местных девок взглядами мерить да усы крутить. Матрёна Ивановна, царствие ей небесное, давно уж померла, и Зоя состарилась, внуков нянчит, а всё помнят, как проучили они Матвея. И молодым девкам наказ дают:

— Смотрите, дочки, на всякого красавца не ведитесь. Иной хорош с лица, да душой крив. А коли пристанет такой, что не отвяжешься — у нас, баб, и без колдовства ума хватит. Лишнего не надо, а своё место показать — всегда сумеем.

Вот так-то.


Оставь комментарий

Рекомендуем