1886 год. Молодой кузнец Егор сходил с ума от горя: его суженая истекла кровью прямо перед свадьбой. И каждую ночь она приходила к нему не с угрозами, а с мольбой в глазах и кровавыми слезами. Решив, что это бесовщина, он пошёл к батюшке, но правда оказалась страшнее любого наваждения

Егор проснулся оттого, что сердце пыталось выпрыгнуть из горла наружу — туда, где в темноте избы, сотканной из плотных слоев ночи и душного жара печи, бродило нечто незваное.
Он сел на лавке, сжимая пальцами край, словно пытаясь уцепиться за яви. Рубаха прилипла к спине, на лбу выступила испарина, хотя в доме стояло пекло — с вечера натопил основательно, знал, что мороз к утру ударит крещенский, такой, что птицы на лету замерзают. Дрова в печи давно прогорели, угли тлели ровным малиновым светом, отбрасывая на стены дрожащие алые блики, похожие на языки пламени, запертые в смоле.
Егор спустил ноги с лавки, нашарил ступнями холодок пола. Поднялся, шатаясь, будто после долгой хворобы. Подошел к ведру, стоявшему на лавке у двери. Вода за ночь покрылась тонким ледком, он разбил его ребром ладони, зачерпнул ковшом и пил долго, жадно, чувствуя, как ледяная влага обжигает горло, смывая липкий привкус страха. Вода текла по подбородку, капала на грудь, но он не замечал.
Утерев рот шершавым рукавом холщовой рубахи, Егор откинул крючок и вышел на крыльцо.
Мир за порогом стоял недвижимый и прозрачный, словно ограненный из цельного куска горного хрусталя. Луна висела над миром такая полная и яркая, что, казалось, до нее можно дотянуться рукой. Снег под ее светом отливал голубизной, на нем лежали чернильно-черные тени от плетней, от баньки, от поленниц дров. В конце деревенской улицы, над крышами изб, вздымались к небу купола храма. Кресты горели в лунном свете не золотом, а холодным, потусторонним серебром, и казалось, что это не церковь стоит на земле, а небесный корабль опустил свои мачты в снега, чтобы дать пристанище заблудшим душам.
Егор перекрестился, глядя на кресты. Движение вышло судорожным, рваным. Он перевел дух, и белый пар вырвался изо рта, смешиваясь с морозной дымкой.
— Спаси и сохрани, — прошептал он одними губами.
Этот сон… или наваждение… преследовало его третью ночь. Третью ночь после того, как земля приняла в свое холодное лоно Агафью — его суженую.
Было ли то сном? Или же явью, тонкой пленкой отделенной от реальности? Он не мог разобрать. Но видел он ее — Агафью — в том самом платье, белом, с кружевами, в котором она лежала во гробе. Только во сне платье это не было погребальным саваном, а снова стало подвенечным. Волосы ее, черные как вороново крыло, вились по плечам живыми, шелковистыми прядями. Она протягивала к нему руки, тонкие, почти прозрачные, и губы ее шевелились, пытаясь вымолвить слово. Но звука не было. Тишина стояла мертвая, ватная, только слезы катились по ее бледным щекам — крупные, тяжелые, и в лунном свете они казались жемчугом, рассыпанным по мрамору.
И всякий раз во сне Егор тянулся к ней, забывая, что ее больше нет, забывая про холодец, про отпевание, про глухие удары мерзлой земли о крышку гроба. Он протягивал руки, чтобы коснуться ее, утешить, прижать к груди, согреть своим теплом.
И тогда случалось страшное.
Белое платье начинали проступать алые пятна. Сначала маленькие, с маковое зернышко, у самого сердца. Они росли на глазах, расползались, сливались в одно огромное багровое озеро. Кровь текла по подолу, капала на пол, стекала по рукам, по лицу Агафьи, заливала ее черные волосы, превращая их в страшные красные космы. Она не кричала, не менялась в лице, только смотрела на него с той же немой мольбой, и слезы ее становились кровавыми.
И в это мгновение Егор просыпался. Сердце колотилось, как пойманная птица о прутья клетки, а по телу разливался липкий, холодный ужас.
— Будя, — сказал он вслух, с силой сжав перила крыльца, сбивая с них снежную шапку. Голос в морозной тишине прозвучал глухо и сипло. — Будя терпеть. Пойду к отцу Никодиму. Он старый, мудрый, в таких делах понимает. Прямо сейчас и пойду.
Он вернулся в сени, нашарил в темноте валенки, натянул их на босу ногу, накинул поверх рубахи тяжелый овчинный тулуп, подпоясался кушаком и, сунув ноги в валенки, вышел за ворота.
Мороз обжег лицо, защипал ноздри. Егор зашагал по скрипучему снегу вдоль улицы к храму, возле которого, в маленькой, будто вросшей в землю избушке, жил отец Никодим.
Он еще не успел постучать в окошко, как дверь отворилась. На пороге стоял низенький, сухонький старичок в подряснике, с редкой седой бородкой и удивительно ясными, почти юными глазами. Казалось, он и не ложился вовсе, ждал гостя.
— Проходи, Егорий, — голос у батюшки был тихий, но твердый. — Чай, не ближний свет шел. Садись к печке, грейся.
В избушке было тепло, пахло сушеными травами, воском и ладаном. В красном углу теплилась лампада, освещая лики святых на потемневших от времени досках.
Егор скинул тулуп, присел на лавку и, не дожидаясь расспросов, начал рассказывать. Говорил сбивчиво, торопливо, иногда замолкая и сглатывая ком в горле.
— …вот такие дела, отче. Ума не приложу. Уж и спать боюсь ложиться. Каждую ночь она приходит. Может, это ум за разум от горя зашел? Может, показалось мне все?
Отец Никодим слушал молча, поглаживая бороду. Взгляд его был устремлен куда-то поверх головы Егора, словно он видел нечто, скрытое от обычных глаз.
— Не торопись, сын мой, — произнес он наконец. — Встанем-ка на молитву. Господь даст, управит мысли наши. Может статься, что не Агафья это к тебе приходит, а лукавый, пользуясь твоей скорбью, образ ее принимает, дабы смутить и испугать. Ныне душа ее, до девятого дня, мытарства проходит, обители райские зрит. А после, до сорокового дня, иное ей предстоит. Вот тогда молитвы наши особо нужны будут. Господь милостив, но пути Его неисповедимы.
Они встали на колени на вытертом половике. Отец Никодим начал читать Псалтирь, голос его то возвышался, то падал почти до шепота, и слова псалмов, древние и мудрые, вплетались в тишину ночи, отгоняя прочь темные силы.
Время текло незаметно. За окнами забрезжил густой, сизый зимний рассвет. Мороз разрисовал окна причудливыми папоротниками.
— Ступай с Богом, Егор, — перекрестил его священник. — В воскресенье приходи, причаститься надобно. А пока молись. И помни: не нашего ума это дело — Божьи промыслы разгадывать. Наше дело — вера и смирение.
Егор поблагодарил, вышел на улицу. Рассвет был холодным и хмурым, низкое небо давило на крыши.
— Отчего же этот морок? — думал он, бредя по едва видной тропинке к своему дому. — Нет, это все от горя. Горе свежо, вот и чудится.
Вспомнил Агафью. Как встретил ее на ярмарке в уездном городе. Шум, гам, разноцветные лотки, а она стоит у прилавка с платками — глаза синие, как васильки во ржи, коса русая через плечо перекинута. И все вокруг померкло. Подошел, заговорил. И пошло. Ходил к ней в соседнюю деревню через лес, всего-то двадцать минут ходу напрямик, если тропу знать. На вечорки вместе ходили, он никого, кроме нее, не замечал. Через два месяца и посватался. Агафья согласилась, глазки потупила, щеки заалели. Свадьбу наметили после Рождественского поста. Ждали. И вот — напасть. Пришла беда, отворяй ворота. Скончалась Агафья в одночасье. Легла спать здоровешенька, а утром мать ее будить — а она уже холодная. Никто не знал, отчего. Лекарь из города приезжал, только руками развел, сказал — сердце, мол, не выдержало. Хоронили ее — Егор и тогда места себе не находил. Лежала она в гробу как живая, только бледная очень. Он, грешным делом, ухо к ее губам подносил, слушал — вдруг дышит? Бабы заохали, мужики заворчали, мол, парень с ума тронулся от горя. А он ничего не слышал. Схоронили. И вот третью ночь покоя нет. Приходит, плачет…
Часть вторая. Исповедь
Вечером того же дня Егор возвращался из кузни. Работа валилась из рук, молот бил мимо наковальни, железо не слушалось. Он шел не спеша, глядя под ноги, когда у калитки своего дома заметил женскую фигуру. В сумерках он узнал ее не сразу.
— Марфа? — окликнул он, подходя ближе. — Ты ли это? Что случилось?
Это была подруга Агафьи, Марфа, девушка бойкая и языкастая, жившая в той же деревне, что и покойная невеста. Добраться одна через лес в темноте — не каждый мужик решится, а она вот пришла.
— Здравствуй, Егор, — Марфа куталась в большой пуховый платок, из-под которого блестели глаза. — Дело у меня до тебя. Потолковать надо.
— Проходи в избу, — Егор толкнул калитку.
В избе Марфа откинула платок, прошла к столу, но садиться не стала. Егор зажег лучину, свет выхватил из темноты ее бледное, взволнованное лицо.
— Ты чего, Марфа? Случилось что? — насторожился он.
— Случилось, — выдохнула она. — Да уж случилось. Я к тебе, Егор, потому как жалко мне тебя. Не убивался бы ты так по Агафье… Мне-то она подругой была, а тебе… Не любила она тебя. Вот тебе крест, не любила.
Егор попятился, словно от удара. Глаза его расширились, в них мелькнуло непонимание, гнев, боль.
— Что ты мелешь, Марфа? Опомнись!
— Погоди, не серчай, дай высказать, — Марфа выставила вперед руку, останавливая его. — Не для того шла через лес, чтобы с тобой ссориться. Мне ничего от тебя не надо, у меня свой жених есть. Вон он, за околицей меня дожидается, я попросила его наедине с тобой поговорить, чтоб никто лишнего не слышал. Не хочу я ни Агафью, ни семью ее позорить на всю округу. А тебя жалко. Ты парень хороший, работящий, не пропадать же тебе.
— Говори, — глухо произнес Егор, садясь на лавку. Руки его безвольно повисли вдоль тела.
Марфа вздохнула, помолчала, собираясь с духом, и начала рассказ. Слова ее падали в тишину избы, как тяжелые камни в темную воду, расходясь кругами ужаса.
— На ярмарке той, где вы с ней познакомились, встретила она другого. Из города он, звали Степаном. Красивый, статный, одет по-городскому, речи льстивые говорит. Агафья же девка простая, в деревне выросла, от таких речей голову и потеряла. Стали они тайно встречаться. Он ей жениться обещал, в город увезти, нарядами задаривал. А она… поверила, дура. И до того довелась, что согрешила с ним.
Егор хотел вскочить, перебить, но Марфа властно остановила его взглядом.
— Сиди, Егор. Я правду говорю. Мне одной она открылась. Плакала, каялась, а поделать ничего не могла — сердце не прикажешь. А тут ты появился. Родителям ее ты понравился — дом есть, хозяйство, кузница своя, не чета городскому вертопраху. Они и ну ее уговаривать, за Егора, мол, иди, не прогадаешь. А она и рада бы, да поздно. Потому что узнала она вскорости — тяжелая осталась от того городского. Брюхо, по-нашему говоря.
В избе стало тихо, как в могиле. Егор сидел, не шевелясь, только побелевшие костяшки пальцев, сжимавших край лавки, выдавали его состояние.
— Побежала она к нему, к Степану-то, — продолжала Марфа, — думала, обрадуется, женится. А он ей в ответ рассмеялся прямо в лицо и говорит: «Дура ты, деревенщина. Какая женитьба? У меня в городе жена законная и трое детей. Погулял и будет». Она — в слезы, а он ее за дверь вытолкал. И всё.
Егор закрыл глаза. Ему казалось, что он проваливается в какую-то бездонную пропасть.
— И тогда Агафья… — голос Марфы дрогнул. — Пошла она к бабке Маремьяне. Знаешь, небось, живет у нас в деревне на отшибе, в старой избушке. Про нее всякое болтают, но кто точно знает — молчат. Она травница, и не только добрая, но и… другое умеет. Зелье дает, чтобы плод вытравить. Агафья решилась. Я ее отговаривала, Господом Богом молила, матерью своей заклинала — не слушала. Страх перед позором был сильнее страха Божьего. Сходила она к Маремьяне, выпила чего-то. А через два дня… кровью истекла.
Марфа замолчала. В избе слышно было только, как потрескивает лучина да как тяжело, со всхлипом, дышит Егор.
— Вот так, Егор, — тихо закончила Марфа. — Не сумела я ее уберечь, не углядела. И себя виню, и ее. Прости, если сможешь. А родители ее так ничего и не узнали. Думают, сердечный приступ. И ты… живи дальше. Прости ее, если сил хватит.
Она накинула платок и, не прощаясь, выскользнула за дверь, растворившись в морозной мгле.
Егор не помнил, сколько просидел на лавке, глядя в одну точку перед собой. Очнулся от холода — лучина догорела, в избе стало темно и студено. Он поднялся, шатаясь, словно после тяжелого похмелья, дошел до постели и рухнул на нее, даже не раздевшись. Но спать не мог. В голове крутилось, перемалывалось одно и то же: обман, предательство, ребенок, смерть…
И вдруг, сквозь пелену отчаяния, пробился образ Агафьи из сна. Ее протянутые руки, ее немые мольбы, ее кровавые слезы.
— Так вот ты о чем плачешь, — прошептал он в темноту. — Не о себе, не о нас с тобой. О нем плачешь. О младенце нерожденном.
Утром, едва рассвело, Егор снова был у отца Никодима. Священник встретил его с той же тихой мудростью во взоре, выслушал все, не перебивая, лишь изредка покачивая головой.
— Как же жить теперь, батюшка? — выдохнул Егор, закончив рассказ. — В душе пустота и тьма. И на нее злость, и жалко ее до слез, и себя жалко, и дитя это…
— Жить, как Господь заповедал, — ответил отец Никодим. — Заповеди они простые, Егорий, но в них вся мудрость мира. Люби ближнего, прощай врагов, последним куском поделись. А она тебе теперь не враг и не обидчица. Она — душа страждущая, заблудившаяся во мраке греха. И младенец тот — тоже душа, не успевшая увидеть свет Божий. Им наша молитва нужнее всего.
— А сны мои? Отчего именно мне она является? Ведь не любила меня, другого любила, а обманула, за нос водила…
— То Господу одному ведомо, — старец поднял глаза на образа. — Может статься, что ты — единственный, кто может ей помочь. Ты, кого она на земле обманула, но кто, может быть, любил ее по-настоящему. Любовь, она, сынок, и по ту сторону греха видит. Любовь покрывает всё.
— Я простил ее, — тихо сказал Егор, и сам удивился своим словам. — Сегодня ночью простил. Не знаю как, но простил. И дитя бы ее принял, как родного, если бы… если бы все иначе было.
— А ты и принял, — мягко улыбнулся отец Никодим. — Молитвой своей принял. Вот почему она к тебе приходит. Не пугать, а помощи просить. И ты помог ей, Егор. Прощением своим помог.
Часть третья. Сретение
Минуло много лет.
Жизнь брала свое. Егор женился на хорошей, работящей девушке из их же деревни, Анне. Не по пылкой любви, а по тихой, надежной привязанности, которая со временем переросла в глубокую, спокойную любовь. Анна родила ему троих — двух мальчишек-крепышей и девочку, синеглазую, как васильки. А теперь ходила четвертым.
Егор работал в кузне от зари до зари. Руки его, привыкшие к молоту и тяжелому железу, теперь ковали не только подковы да лемехи для сох, но и тонкую работу — петли дверные, задвижки, даже украшения для женщин на заказ. Шло время, в кузне гудел горн, звенел металл, и в этом звоне тонули старые печали.
Был погожий осенний день. Солнце уже не пекло, а ласково грело, золотя верхушки берез, что росли за околицей. В кузнице было жарко от горна, Егор в кожаном фартуке, с закатанными рукавами рубахи, правил только что сваренный обод для колеса. В дверях показалась фигура. Егор поднял голову, вытирая пот со лба рукавицей.
На пороге стояла женщина. Одежда на ней была бедная, видавшая виды, старенький платок туго повязан под подбородком. Лицо — бледное, осунувшееся, с глубокими морщинками у глаз, каких не было бы у ровницы Анны. В руках она держала холщовую котомку.
— Помоги, добрый человек, — голос у нее был тихий, надтреснутый. — Христа ради, подай милостыньку. Сироты мы с внуком, издалека идем, кормильца схоронили.
Егор привычным движением сунул руку в карман штанов, нащупал несколько медяков.
— Ступай в избу, — сказал он, кивнув головой в сторону дома. — Там жена моя, Анна. Скажи, Егор велел накормить и с собой собрать. Она у меня добрая, не откажет.
— Спаси тебя Господь, мил человек, — женщина низко поклонилась и, шаркая, побрела к дому.
Егор вернулся к работе. Молот застучал по наковальне, высекая искры. Через какое-то время краем глаза он заметил, что женщина вышла из избы. На ней было уже другое платье — старенькое, но чистое, залатанное, Анино, видно, пожалела, дала переодеть. В руках она держала узелок с едой. Она постояла немного во дворе, глядя на кузню, а потом медленно направилась к нему.
— Спасибо тебе, Егор, — сказала она, остановившись у входа. — И жене твоей спасибо. Приветили, обогрели, накормили. За доброту вашу Господь не оставит вас. И за молитвы твои… особое тебе спасибо. Услышал Господь. Помиловал.
Что-то в ее голосе, в интонации, в том, как она произнесла его имя, заставило Егора вздрогнуть. Он поднял голову от наковальни, и молот замер в его руке.
Женщина стояла, подняв голову, и смотрела прямо на него. И в этом взгляде, из-под морщин и бедного платка, из-под груза прожитых лет, на миг блеснуло что-то до боли знакомое. Синие, как васильки, глаза. Те самые, что однажды поразили его наповал на городской ярмарке много лет назад.
— Агафья? — одними губами прошептал Егор. Звук не вышел, только воздух.
Женщина улыбнулась ему — той самой улыбкой, которую он помнил сквозь пелену лет и горя. Улыбнулась и медленно, плавно, стала таять в воздухе, словно утренний туман над рекой. Вот она еще здесь, а вот контуры ее размываются, становятся прозрачными, и сквозь них уже видна стена кузницы с развешанными инструментами.
— Агафья! — крикнул Егор, бросая молот.
Он выбежал из кузницы, споткнулся о порог, чуть не упал. Огляделся. Двор был пуст. Только золотые листья с берез тихо кружились в воздухе, падая на пожухлую траву. Он выбежал за калитку, на дорогу, вглядываясь вдаль.
Далеко-далеко, там, где деревенская улица переходила в проселочную дорогу, убегающую через поле к лесу, он увидел две фигуры. Женщина в темном платке и мальчик. Мальчик лет десяти, в латаной рубашонке, шел рядом с ней, держась за руку. Они не оглядывались, шли неспешно, направляясь к золотому горизонту, где небо сливалось с землей.
— Агафья! — снова крикнул Егор, но ветер унес его крик в другую сторону, и фигуры не обернулись.
Он стоял на дороге, пока они не скрылись из виду, растворившись в золоте осени и синеве далей. Сердце его колотилось ровно и сильно. И не было в этом биении ни страха, ни боли. Было лишь тихое, светлое удивление и покой, который приходит только после долгой, честно исполненной работы.
Из избы вышла Анна, поддерживая руками округлившийся живот. Подошла к нему, встала рядом, тоже посмотрела вдаль, на пустую дорогу.
— С кем это ты, Егор? — спросила она ласково. — Кликал кого? Я никого не вижу.
Егор обнял ее за плечи, притянул к себе. Поцеловал в висок, пахнущий свежим хлебом и мятой.
— Так, Аня, — сказал он тихо. — Показалось. Ветер в поле играет.
Вечером, когда дети уснули, а они сидели на завалинке, глядя на огромную осеннюю луну, поднимающуюся над лесом, Егор вдруг взял руку Анны в свои, мозолистые, черные от работы ладони, и поцеловал ее.
— Знаешь, Аня, — сказал он задумчиво. — А я ведь сегодня понял одну вещь.
— Какую? — спросила она, положив голову ему на плечо.
— Что нет ничего сильнее, чем простить. И что любовь… она ведь разная бывает. Одна — как огонь, яркая, да сгорает быстро. А другая — как угли в горне. Жар долгий, ровный, на котором и железо куется, и жизнь строится.
Анна ничего не ответила. Только прижалась к нему крепче. А луна плыла над миром, заливая холодным светом кресты церкви, крыши изб и далекую тропинку, уходящую за горизонт, по которой, может быть, а может, и не было вовсе, ушли прочь, получив наконец прощение и покой, две заблудшие души — мать и нерожденное дитя.