Старухе Фаине приснился сон: она колет дрова с нечеловеческой силой, заваливая поленьями весь двор, пока ледяная стужа не сковывает её ноги. Проснувшись, она с ужасом понимает: ноги не чувствуют тепла — они словно два мёртвых березовых полена

Старухе Фаине привиделся сон, густой и липкий, как июльский вар на стволе сосны. Будто стоит она посреди собственного двора, но двора не нынешнего, ухоженного, а какого-то дикого, занесённого не то снегом, не то золой. И колет дрова. Колет с остервенением, с какой-то потусторонней, нечеловеческой силой, которой в ней, иссохшей за восемь десятков лет, отродясь не водилось.
Тяжелый колун взлетает высоко над головой, солнце (или это не солнце?) высекает искры с его лезвия, и с диким хрустом чурка разлетается надвое. «Хрясь!» – и белые, будто сахарные, щепки брызгами застывают в воздухе. «Хрясь!» – и вот уже четвертины ложатся к ногам. Она видит каждую прожилку на древесном спиле, каждую трещинку, каждую каплю смолы, застывшей слезой.
Поленья растут горами. Вот уже они погребли под собой палисадник с флоксами, которые внучка сажала. Вот тяжелые березовые плахи придавили к земле старенький «Запорожец» зятя, смяв крышу, как картонную. Вот они подбираются к окнам, заслоняя свет, заваливая дом до самой притолоки. Воздух во сне стал спертым, пахнет морозом и сырой древесной корой.
А она все колет и колет. Руки задубели, в пояснице стреляет острой болью, но остановиться нельзя ни на миг. Потому что Фаина знает: как только она опустит топор – случится непоправимое. Там, за стеной дров, за этим частоколом из поленьев, замерли в ожидании чьи-то жизни. Много жизней. И если она не наколет еще, не навалит эту гору до самых небес, они оборвутся. Кто именно – неведомо, но сердце заходится тоской.
И вдруг она чувствует холод. Не тот привычный озноб, а лютую, мертвящую стужу, которая начинает подниматься от ступней вверх, сковывая ноги ледяным параличом. Ноги в валенках, но валенки мокрые, тяжелые, они примерзают к земле. Фаина смотрит вниз и видит, что стоит не на земле, а на глыбе прозрачного, черного изнутри льда.
Она хочет переступить, но не может. Хочет взмахнуть топором еще раз, но руки опускаются сами собой. Она понимает – все. Не спасла. Мало наколола. Лед забрал ее ноги, забрал силу, забрал жизни всех, кого она должна была уберечь. Из-за ее ног, превратившихся в два бесчувственных обрубка, они умрут.
Фаина Степановна проснулась от этого холода. Он был таким реальным, что на миг она решила, будто все еще там, во сне.
– Господи Иисусе… што ж это со мной? – прошептала она пересохшими губами.
Попыталась пошевелить ногами, чтобы подтянуть одеяло, и похолодела уже наяву. Ног не было. Совсем. Они лежали под ватным одеялом, отдельно от нее, чужие, налитые свинцовой тяжестью и ледяным безмолвием.
Фаина приподнялась на локтях, старый панцирный скрипнул под ней, как живой. Комната поплыла перед глазами. Она протянула руку, ухватила левую ногу повыше щиколотки. Кость и кожа. Пальцы не чувствовали тепла, только странную, пугающую плотность чужеродного предмета.
– Ну-ка, ну-ка… – просипела она, переваливаясь через край.
Она хотела просто спустить ногу на пол, но тяжесть была чудовищной. Мертвый груз потянул ее за собой, и Фаина, не удержавшись, рухнула вниз. Удар плеча о дощатый пол вышиб из груди воздух. Она замерла, лежа на животе, чувствуя, как ноет ушибленная ключица.
С трудом, хватаясь за ножку шкафа, она села, привалившись спиной к холодным филенкам. Сердце колотилось где-то в горле.
– Да што ж такое-то?! – выдохнула она, глядя на свои ноги, безвольно раскинувшиеся на полу. Ей показалось, что они и впрямь похожи на два аккуратно обтесанных березовых полена. Такие же бледные, безжизненные.
Она хлопала по ним ладонью – по икрам, по коленям – и не чувствовала ничего. Абсолютная пустота, будто сигнал от ног оборвался где-то в пояснице, не дойдя до мозга.
Холод пробирал до костей. Фаина дотянулась до уголка одеяла, сдернула его на пол и кое-как укутала плечи. Ноги остались открытыми, и от этого зрелища становилось еще страшнее.
В доме стояла звенящая тишина. Дочка, Варвара, ушла, видно, по делам. Она сама уже на пенсии, но бодрая, все время в хлопотах: то в магазин, то к подруге, то на рынок. Фаина осталась одна. Совсем одна.
– Эх, грелку бы сейчас… Катенькину грелку… – прошептала она.
Внучка Катерина, городская штучка, год назад привезла ей диковинный подарок – электрогрелку в виде огромного валенка. Засунешь ноги внутрь, нажмешь кнопочку, и тепло разливается по всему телу. Фаина тогда посмеялась: «Электричество в валенке! Ну, Катька, выдумщица!» А сейчас этот валенок казался ей единственным спасением. Но валенок был в шкафу, далеко, а она сидела на холодном полу, и ноги ее уже не принадлежали ей.
Она закрыла глаза и тихо, безнадежно застонала. Стон получился сиплым, похожим на карканье старой вороны.
Всё из-за сна. Из-за этих проклятых дров. Зачем она там рубила? В доме давно газ, тепло, уют. Двор ухоженный, машина у зятя новая, иномарка. К чему этот морок?
И вдруг, словно молния, озарила догадка. Острая, до боли в висках.
Вот оно. Возмездие. То, что она так долго хоронила в самой глубокой яме памяти, вылезло наружу. Сон и ноги сплелись в один тугой узел.
Было это в проклятом пятидесятом. Тогда на их село, что звалось Покровским, обрушилась напасть похлеще войны. Год выдался сухим, а потом ударили ранние морозы, побив и без того жидкие всходы. Колхоз «Красный луч» остался без урожая. Но беда, как известно, приходит не одна. Начальство из района решило, что виноваты не морозы, а вредители. Забрали старого председателя, Ермолая Ильича, который ещё с войны помогал вдовам да эвакуированным, чем мог. За ним потянули агронома, счетовода. Сгинули они по этапам.
Новое начальство приехало чужое, с глазами-щелками и указами из района. Указ вышел дикий: рубить лес в округе запрещалось строжайше. Для топки разрешалось собирать лишь хворост, да валежник, да ветки – и чтоб толщиной не более руки человеческой.
А зима в тот год встала лютая, такой старожилы не припомнят. Мороз за сорок. Печи в избах жрали дерево, как ненасытные звери. Мужики, рискуя сроком, тайком лазили в лес. Ловили – забирали. Колхоз дров не выдавал, у самого ничего не было.
Фаина осталась одна с четырехлетней дочкой Верочкой. Муж, Степан, сгинул еще в сорок четвертом под Кенигсбергом. Родни в Покровском у нее не было, приезжая она была, из-под Твери. Разобрала на дрова ветхий сарайчик, сожгла старый плетень. В избе стало пусто и голо. Чтобы протопить печь хоть на пару часов, приходилось жечь всё, что горело: старые лапти, корзины, ножки от табуреток. Верочка, худенькая, бледная, сидела на печи, закутанная в тулуп, и кашляла.
И тут, как манна небесная, слух: в лес пригнали лесорубов. Валят деловой лес для города, для строек. А местным, по великой милости, разрешили на повале собирать дрова. Вернее, не собирать, а колоть. Выходит команда: будут выдавать чурбаки прямо с лесовоза, кто сколько унесет.
Фаина, как услышала это, побежала к лесу, забыв про обед, про Верочку, которая спала. Там уже толпился народ. Мужики, бабы, детишки с санками. Лесорубы, здоровые, чумазые, скидывали с платформы тяжелые, сырые березовые кругляши. Народ набрасывался на них, как воробьи на горбушку.
Фаина подбежала, протолкалась. Ей кинули одно полено, другое. Маленькое, тощее. Не дрова, а слезы. Но и этому была рада. Погрузила на санки, повезла домой. Вывалила у крыльца и – обратно, задыхаясь, хватая ртом морозный воздух.
Она сделала так три ходки. Варежки промокли насквозь, пальцы коченели, ноги в старых, подшитых валенках, казалось, при каждом шаге звенят от холода, как сосульки. Но мысль была одна: быстрее, быстрее, пока не разобрали, пока лесорубы не уехали.
И тут, на четвертом заходе, увидела она мальчонку. Лет семи, не больше. В худеньком пальтишке, в больших, явно чужих, валенках. Он тащил санки, нагруженные горой здоровенных поленьев. Тащил и ревел. Поленья были уложены криво, санки заваливались набок, и мальчишка то и дело падал в снег.
Рядом с ним не было никого. Фаина оглянулась: народ сновал туда-сюда, никому не было дела до чужого ребенка.
– Ты чей? – крикнула она, подбегая.
Мальчишка поднял мокрое от слез лицо, шмыгнул носом.
– Мамка там… дрова грузит… А я не могу… – прошептал он.
– Давай помогу, – вдруг вырвалось у Фаины. Словно кто-то чужой зашептал ей на ухо. – Давай на мои санки переложим, я твои дрова довезу. А ты беги к матери, помогай ей. Скажи, тетя Фаина с Покровского поможет, я мигом. Где дом-то ваш?
– Вон там, с краю, где черемуха сохнет, – мальчик махнул рукой куда-то в сторону околицы. – Мамка велела быстро… Спасибо, тетя…
Он, обрадованный, рванул обратно к лесовозам, а Фаина быстро, ловко, перекидала его дрова к себе на сани, прихватила веревкой и… повезла. Только не к черемухе сохлой, а к своему дому.
Она успокаивала себя: «Я ж потом, потом, сейчас только быстрее свой двор завалить, а потом уж и ему… потом…». Но в глубине души она знала, что не будет никакого «потом».
Она сгрузила дрова у себя, припорошила их снежком, чтоб не так видно было, и снова, уже с пустыми санками, побежала к лесу. Сердце колотилось где-то в горле, от стыда и страха. Она искала глазами того мальчонку, но в толпе его не было видно. Мелькнуло где-то его пальтишко, но Фаина отвернулась, сделала вид, что не замечает.
А лесорубы уже кричали, что сворачиваются, загружают последние машины. Люди хватали остатки дров, уже не разбирая, чьи они. Фаина запихнула на санки еще охапку кривых, суковатых полешек и, низко опустив голову, побрела домой.
Больше того мальчика она не видела.
Дома, когда она растопила печь и жар обдал лицо, ноги ее загудели. Она стащила валенки и ахнула: ступни были белыми, как мел, с синюшными пятнами. Их кололо тысячами игл, а потом боль стала невыносимой, выворачивающей наизнанку. Обморозила.
Она упала на колени перед маленьким образком Николая Чудотворца, что чудом уцелел у нее в сундуке, и зашептала, захлебываясь слезами:
– Господи, спаси! Не дай помереть! Кто ж Верочку поднимет? Господи, отведи болезнь, забери потом, забери, когда вырастет она, только не сейчас, не сейчас! Я все отдам, все!
Она билась лбом об пол, выла от боли и молилась, молилась. О том мальчике, которого про себя почему-то назвала Егором (слышала это имя от эвакуированных), она Богу не сказала ни слова. Но мысль о нем, острая, как заноза, сидела в сердце. «За него наказывает, – стучало в висках. – За Егора, обманутого».
Бог, видно, услышал. Или просто молодой организм справился. Ноги отошли, хотя пальцы потом долго ныли на морозе. А на губах и на глазах выскочили противные чирьи, но это была ерунда. Дрова спасли их с Верочкой.
Мальчика Егора она больше никогда не встречала. Слышала, что семья эвакуированных, что жила с краю, уехала весной обратно, то ли в Ленинград, то ли еще куда. Фаина вздохнула с облегчением, но легко на душе не стало. Никогда в жизни она больше никого не обманула. Каждый раз, когда подступало искушение слукавить, схитрить, взять чужое, перед глазами вставал тот мальчишка в огромных валенках, с мокрым от слез лицом.
На исповедь в церковь она ходила, но, подходя к аналою, язык прилипал к гортани. Так и не смогла рассказать батюшке об этом случае. Замолчала грех, унесла с собой.
И вот теперь, через шесть десятков лет, он вернулся. Во сне – горами дров. Наяву – ледяной немотой в ногах.
Вернулась Варвара. Увидела мать на полу, всплеснула руками.
– Мама! Господи, ты чего?! Упала?!
– Варя… – только и смогла выдохнуть Фаина.
– Лежи, лежи, не вставай! Я соседа позову, дядю Витю! – засуетилась дочь.
– Ноги… – прошептала Фаина, хлопая ладонью по бедру. – Не чую… не ходят…
Пришел сосед, грузный, шумный дядька. Вдвоем с Варварой они кое-как подняли Фаину, переложили на кровать. Она вцепилась в руку дочери, пытаясь что-то объяснить, но слова путались, выходило мычание.
– Да что ты, мама? Скорую я вызвала, сейчас приедут. Что болит? Ноги? Я вижу, что ноги! Что ты хочешь? – Варвара наклонялась к самому лицу матери, но та только мотала головой.
Наконец, Варвара догадалась сунуть ей в руку шариковую ручку и блокнот, что лежал на тумбочке. Фаина вывела коряво, но разборчиво одно слово: «ГРЕЛКА».
– Ах ты, господи! – спохватилась Варвара. – Катькина грелка!
Она метнулась к шкафу, достала заветный валенок с проводом, включила в розетку и бережно, как драгоценность, надела матери на ноги. Тепло разливалось медленно, но Фаина почувствовала его, почувствовала, как жизнь по капле возвращается в онемевшую плоть.
Приехала фельдшер, молодая, но строгая женщина. Послушала сердце, померила давление, поколола иголочкой ноги.
– Чувствуете?
– Чую… чую… – слабо ответила Фаина. Голос вернулся, но был тихим, надтреснутым.
– Ну, слава богу, не инсульт. Может, транзиторная ишемическая атака, или защемление нервных корешков в поясничном отделе. В больницу бы надо, обследовать вас.
– Не поеду, – твердо сказала Фаина. – Дома отлежусь. Варька присмотрит.
Спорить с ней было бесполезно. Фельдшер выписала лекарства, велела покой и тепло. Когда она ушла, Фаина задремала. Грелка делала свое дело.
И снова ей приснился сон. Только теперь он был другим.
Лето. Солнечный, пыльный двор. Но не ее нынешний, а тот, старый, с покосившимся сараем и поленницей березовых дров. По двору ходил мужчина. Лет семидесяти, в простой рубахе, с добрым, чуть грустным лицом. Он собирал разбросанные поленья и аккуратно складывал их в поленницу. Рядом стояли старые, деревянные санки. Он брал полено, клал на санки, потом пробовал везти, но санки увязали в зеленой траве, не хотели ехать по земле. И от этого он не злился, а тихо, заливисто смеялся, глядя прямо на Фаину. В этом смехе не было упрека. Было прощение.
– Егор… – позвала она во сне. – Егорушка…
Мужчина поднял голову, кивнул ей и растаял в солнечном свете.
– Мам! Мамуль, проснись! – голос Варвары прорвал сон. – Ты чего кричишь? Кого зовешь?
Фаина открыла глаза. В комнате горел торшер, за окном было темно. Варвара сидела рядом на стуле, встревоженная.
– Варь, а Егор… тот мальчик, из эвакуации… он улыбался мне, – тихо сказала Фаина. – Я ему тогда дрова… не отвезла. Себе взяла. А он маленький был, поверил мне. А я его обманула. Шестьдесят лет молчала.
Варвара сначала непонимающе смотрела на мать, а потом в ее глазах заблестели слезы.
– Мама… ты чего? Ты простила себя? Ты же столько лет маялась…
– Он простил, Варя. Я во сне его видела. Он смеялся. Не серчал. Простил, – голос Фаины крепчал. – И ноги мои, гляди, отошли. Шевелю.
Она пошевелила пальцами ног под одеялом. Получилось. Пусть слабо, но получилось. Лед, сковывавший ее столько лет, наконец-то растаял.
Месяц спустя, на Троицу, Фаина Степановна настояла, чтобы Варвара и приехавшая погостить Катерина отвезли ее на городское кладбище. Она долго ходила между старых, заброшенных могил, пока не нашла то, что искала – покосившийся деревянный крест с почти стершейся табличкой. «Егор Тимофеевич Савельев. 1943 – 2005».
Рядом с крестом росла высокая трава, и на ней лежало полусгнившее, детское, наверное, санки.
Фаина положила на могилу горсть конфет, кусочек кулича и три березовых полена, которые привезла с собой в сумке.
– Прости меня, Егорушка, – прошептала она. – Опоздала я. Но вот… принесла.
Варвара и Катерина стояли поодаль, не мешая. Ветер шумел в верхушках старых берез, и Фаине показалось, что она снова слышит тот тихий, заливистый смех. Смех мальчика, которому она вернула дрова спустя шестьдесят лет.