Немцы вошли в село на рассвете. Она пряталась в погребе, прижимая к себе маленькую сестру, пока наверху решалась их судьба. Тот, кого она любила, предал и перешёл к врагу. А тот, кого она не хотела знать, ушёл на фронт и пропал без вести. Ей придётся пройти через пепел и холод, чтобы узнать настоящую цену любви и предательства

1941 год. Июнь.
В комнате пахло воском и сухими травами, которые мать подвешивала под потолок. Анна стояла перед мутным зеркалом в тяжелой деревянной раме и не узнавала себя. Из гладкой поверхности на нее смотрела чужая женщина с осунувшимся лицом и глазами, полными такой тоски, что становилось страшно.
— Ты только посмотри на эту талию, — мать, Агафья, ползала вокруг нее на коленях, закалывая булавками подол будущего свадебного платья. — Исхудала-то как, болезная. Ну ничего, перед свадьбой все невесты худеют, это уж поверье такое.
Анна молчала. Слезы катились по щекам, падали на кружево, которое мать приладила у горловины, и Агафья досадливо смахивала их ладонью.
— Мама, — голос Анны сел до хрипоты. — Мама, я не могу. Я не пойду за него. Сердце не лежит.
— Полно тебе, — Агафья, не поднимаясь с колен, подняла голову и посмотрела на дочь снизу вверх. — Даниил — парень с головой. Образование высшее, не чета нашим деревенским недотепам. В районе уважают, в городе — ценили. Дом — полная чаша. Что тебе еще надо?
— Любви мне надо, — прошептала Анна, глотая слезы. — Мама, любви.
— Любофф, — передразнила мать, с усилием поднимаясь с колен. Она покрутилась перед дочерью, разминая затекшую спину. — А с Еремеем твоим это любовь? С пустозвоном? Который уж третью девку в нашем селе обрюхатить норовит, да все никак не получится? Думаешь, я не видела, как ты на него смотришь? А он на тебя? Он на тебя смотрит как волк на овцу — съест да и косточки выплюнет.
— Гриша не такой, — Анна мотнула головой, отчего несколько шпилек вылетели из ее русой косы и со звоном упали на пол.
— Гриша, — хмыкнула Агафья. — Еремей он. И не такого я в нем, кроме баловства, не замечала. А вот Даниил — мужик серьезный. И к тебе он с уважением. Две недели ухаживал, цветы носил, а первого поцелуя без спросу не взял. Разве это не любовь? Это и есть самая настоящая любовь — уважительная.
— Я лучше в окно брошусь, — тихо, но твердо сказала Анна.
Агафья замерла. В ее глазах мелькнул испуг, который тут же сменился гневом. Она шагнула к дочери и, схватив ее за плечи, развернула к себе.
— Дура ты, Анька! Думаешь, мне легко было? Я твоего отца за три дня до свадьбу увидела. Мать с отцом сосватали, я и пошла. И ничего, живем, детей рожаем. А любовь? Любовь она в горшке не варится и щи из нее не хлебают. Любовь — это когда муж пьяный с гулянки не приходит, когда заработки в дом несет, когда детей поднимает. Вот это любовь!
Она резко развернула дочь спиной, дернула платье, выдергивая булавки.
— Стой смирно! А Еремей твой что? В колхозе работает, не спорю. И трактор поведет, и косу наточит. Да только ветер у него в голове свистит. Гульба одна на уме. А уж как прознает, что ты невеста Даниила, так и вовсе отстанет. Ему чужая невеста — та же девка, только с запалом. Поматросит и бросит.
Анна закрыла глаза. Ей хотелось провалиться сквозь землю. Там, за закрытыми веками, стоял Еремей — кудрявый, с вечной улыбкой на губах, с руками, пахнущими машинным маслом и полем. Когда он смотрел на нее, у нее подкашивались ноги. Когда он шутил, она смеялась громче всех, даже если шутка была глупая. А когда на прошлой неделе он при всех обнял ее за талию и прошептал на ухо: «А ты ничего, Анечка, созрела», — сердце ее ушло в пятки, но оторвать его руку не хватило сил.
История, рассказанная матерью, была правдой лишь наполовину. Месяц назад отец Анны, Матвей, и отец Даниила, Захар, сидели за бутылкой самогона и решали судьбу детей. Оба были фронтовиками еще с Первой мировой, оба потеряли в Гражданскую кого-то из родных. Дружба их была крепкой, на крови и водке. И когда Захар сказал: «А не породниться ли нам, Матвей?», Матвей долго не думал.
— Дочка у меня на выданье, работящая, тихая, — сказал он, наливая еще по одной. — А у тебя сын ученый. Чего ждать-то?
Даниила тогда в селе не было — он заканчивал последний курс в Ленинграде. Вернулся через неделю, и Захар поставил его перед фактом: «Жениться тебе, Даня, пора. На Анке, Матвеевой дочке. Хорошая девка, не шалава какая-нибудь».
Даниил не возражал. Он помнил Анну маленькой девчонкой с косичками, что бегала за ними с Алексеем, ее старшим братом. Потом он уехал, учился, работал, думал о карьере, о науке. О женщинах он думал мало — не до того было. А тут приехал в родное село и увидел ее. Анна стояла у колодца, поправляя платок, и солнце так ярко освещало ее лицо, что Даниил на миг ослеп. «Красивая», — подумал он тогда. Но любви не почувствовал. Чувство долга, одобрение отца, ощущение правильности поступка — вот что им двигало.
Две недели ухаживаний. Он носил ей леденцы из города, дарил ленты. Он дважды пытался заговорить с ней о чем-то, кроме погоды и планов на урожай, но язык деревенел. А она смотрела сквозь него. Даниил не был дураком, он видел, куда бегают ее глаза, когда Еремей проходит мимо. Но он знал: слово отца — закон. И Матвей своего слова не нарушит.
Конфликт в доме Анны разгорелся не сегодня. Он тлел уже два месяца, с того самого вечера, когда отцы ударили по рукам.
— Не пойду, — сказала тогда Анна, впервые в жизни подняв на отца глаза.
Матвей не бил дочь. Он просто посмотрел на нее тяжелым, свинцовым взглядом, от которого у Алексея, ее брата, поджилки тряслись даже в армии.
— Пойдешь, — сказал он тихо, и в этой тишине было больше угрозы, чем в любом крике. — Еремей этот — не жених. Он — ветер. А ты моя дочь. И будешь жить, как человек. Или ты хочешь, как тетка твоя, Дуня, в девках век вековать да чужих детей нянчить?
Анна тогда убежала в сад, проплакала до ночи, а наутро нашла Еремея у кузницы.
— Еремей, — выдохнула она, хватая его за рукав промасленной рубахи. — Забери меня. Уведи. Я все для тебя сделаю, только не отдавай меня Даниилу.
Еремей усмехнулся, смерил ее взглядом. Хороша, спору нет. Глаза как озера, коса толстая, фигура — кровь с молоком. Но связываться с Матвеем? Который из ружья стреляет без промаха и слово держит крепче стали? Нет уж, увольте.
— Ты чего, Анька? — отстранился он. — Зачем мне жениться? Я человек вольный. И потом, ты ж невеста Данилы. Не по-людски это.
— А то, что ты с Глафирой гуляешь, по-людски? — в отчаянии выкрикнула Анна.
— А при чем тут Глафира? — нахмурился Еремей. — Глафира — вдова, сама себе хозяйка. А ты — девица. С тобой, окромя свадьбы, никак. А я не готов, Аня. Не готов я семью кормить, детей рожать. Мне погулять охота, пока молодой. А ты вон, иди к Дане, он тебя и кормить будет, и любить по-ученому.
Он отцепил ее руку и ушел. Анна осталась стоять, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
Сейчас, стоя в сшитом матерью платье, она вспомнила этот разговор и снова заплакала. Мать, орудуя булавками, больно колола ей спину, но Анна не чувствовала боли. Душа болела сильнее.
— Будет тебе сырость разводить, — прикрикнула Агафья. — Подумаешь, Еремей! Плюнь и разотри. Даниил вон, завтра с утра придет, подарки принесет. А послезавтра и свадьба. Ты уж потерпи, дочка. Все бабы через это проходят.
— Мама, я не хочу замуж. Я не люблю его.
— А полюбишь, — отрезала мать. — Стерпится — слюбится.
Анна рванулась, платье жалобно хрустнуло в швах. Агафья ахнула, глядя на оторванный рукав.
— Ты что творишь, иродова душа?!
— Не надо мне ничего! — закричала Анна, срывая с себя платье. — Ни платья, ни свадьбы! Ничего не надо!
Она швырнула платье на пол, накинула старенький сарафан и выбежала в сени. Агафья хотела бежать за ней, но в этот момент в окно громко забарабанили.
— Агафья! Матвей! Выходите! — кричала соседка, тетка Прасковья. — Беда!
Сердце у Агафьи оборвалось.
Часть вторая. Пламя
Они бежали к сельсовету, запыхавшись. Матвей выскочил из сарая, не выпуская из рук молотка. Анна, забыв про обиду, выбежала следом.
У сельсовета уже собралась толпа. Люди стояли плотной стеной, и над ними висела такая тишина, что было слышно, как в траве стрекочет кузнечик. Председатель колхоза, дядька Павел, держал в руках бумажный листок, и лицо у него было серым, как зола.
— Товарищи, — начал он, и голос его сорвался. — Война, товарищи. Немцы напали. Сегодня в четыре утра.
Тишина взорвалась криками, плачем, причитаниями. Кто-то осел на землю, кто-то бросился обнимать родных. Анна стояла, вцепившись в руку матери, и смотрела, как меняются лица односельчан. Страх, гнев, отчаяние — все смешалось в единый гул.
— Завтра мужикам собираться! — перекрывая шум, закричал председатель. — Кто может держать оружие — к военкомату! Я первый иду! Кто со мной?
Руки взметнулись вверх. Анна увидела, как ее отец выпрямился, расправил плечи и медленно, будто сбрасывая груз лет, поднял руку. Агафья рядом с ней охнула и прижала ладонь ко рту.
— Матвей, ты ж старый уже! — крикнула она.
— Молчи, женщина, — оборвал ее отец. — Родина в опасности. Какая разница, старый, молодой?
Они вернулись домой, когда уже стемнело. Анна сидела на лавке, сжимая в руках изорванное платье, и смотрела в одну точку. Мысли путались.
— Откладывается свадьба, — тихо сказал Матвей, садясь за стол. — Не до того сейчас.
Анна вздрогнула. Она хотела обрадоваться, но радости не было. Была только пустота и липкий страх за отца, за брата Алексея, который служил в Ленинграде, за всех.
В дверь постучали. Вошел Захар, отец Даниила. Он выглядел еще более посеревшим, чем председатель.
— Даня уходит, — сказал он, глядя в пол. — С председателем. Завтра.
Матвей кивнул.
— Значит, судьба. Война все перемешала.
— Он просил передать, — Захар поднял глаза на Анну. — Сказал: пусть ждет. Вернусь — сыграем свадьбу. Если не вернусь… ну, значит, не судьба.
Анна вдруг почувствовала, как к горлу подкатывает ком. Этот серьезный, хмурый парень, которого она боялась, уходит на войну. Уходит, чтобы защищать ее, ее мать, ее сестренку Машу, которую она держала на руках. А она его боялась. А она его не любила.
— Я провожу его, — сказала она, вставая.
На улице было свежо. У околицы собралась толпа баб и девок. Мужики стояли отдельно, с вещмешками за плечами, с винтовками и охотничьими ружьями. Даниил был среди них — высокий, прямой, с сосредоточенным лицом. Увидев Анну, он шагнул к ней.
— Зря пришла, — сказал он тихо. — Ночь на дворе.
— Я проводить, — Анна опустила глаза. — Ты… ты береги себя.
Он усмехнулся уголками губ.
— Береги. Ты тут тоже… без нас. Сестренку береги, мать с отцом.
— Я буду.
Повисла пауза. Анна чувствовала, что должна сказать что-то важное, но слова застревали в горле. А Даниил смотрел на нее, и впервые в его взгляде не было той серьезной отстраненности. Была тревога и… нежность?
— Ань, — позвал он. Она подняла голову. — Я знаю, что ты меня не любишь. И знаю про Еремея. Но я все равно вернусь. И тогда… тогда, может, ты на меня по-другому посмотришь. А если нет — неволить не стану. Живи, как знаешь.
Он развернулся и пошел к остальным, не дожидаясь ответа. Анна смотрела ему вслед и чувствовала, как в груди что-то странно защемило. Не любовь, нет. Но что-то новое, доселе незнакомое — уважение? Благодарность?
Еремей тоже был здесь. Стоял в сторонке, курил самокрутку, щурился на дым. Анна подошла к нему.
— Ты чего не идешь? — спросила она тихо.
— А чего я пойду? — лениво ответил он. — Призовут — пойду. Сам нарываться? Не, я не дурак. Месяц-другой, и без нас разберутся. Сила у нас, вон, какая. А я тут нужнее, с бабами останусь, хозяйство поднимать.
Анна смотрела на него и вдруг, в первый раз, увидела его по-настоящему. Красивый, да. Веселый, да. Но в глазах — пустота. И трусость. Липкая, мелкая трусость, от которой захотелось отшатнуться.
— Ну, как знаешь, — сказала она и, не прощаясь, пошла к дому.
Часть третья. Октябрьский пепел
Они жили как в страшном сне. Письма от Даниила приходили редко. От Алексея — чаще. Он писал, что они с Даниилом встретились под Смоленском, что Даня спас ему жизнь, вытащил из-под обстрела. Анна перечитывала эти строчки по многу раз, пытаясь представить того, хмурого и серьезного парня, с рукой, перевязанной бинтами, который тащит на себе ее брата.
А потом пришли они.
Октябрь выдался холодным и дождливым. Немцы вошли в село на рассвете, когда народ еще спал. Они ворвались в дома, выгоняли людей на улицу, кричали, стреляли в воздух. Матвей, услышав шум, первым делом задвинул Анну и Машу в подпол, завалив лаз мешками с картошкой.
— Сидеть тихо, — приказал он. — Что бы ни случилось, не выходить.
Он вышел во двор. Агафья стояла на крыльце, бледная как полотно. Немцы уже были здесь. Двое солдат с автоматами и третий — в чистой форме, с собакой на поводке. А за их спинами, у калитки, стоял он. Еремей. На рукаве у него была белая повязка.
Матвей шагнул вперед, заслоняя собой дом.
— Это что ж ты, Еремей? — спросил он негромко. — Родину продал?
Еремей отвел глаза. Немецкий офицер что-то спросил, указывая на дом. Еремей перевел:
— Он спрашивает, есть ли в доме оружие. И партизаны.
— Нет у нас ничего, — твердо ответил Матвей. — Мы люди мирные.
Офицер кивнул и что-то приказал солдатам. Они вошли в дом. Агафья вскрикнула, рванулась за ними, но Матвей удержал ее. Из дома донесся грохот — переворачивали мебель, разбивали посуду.
— Матвей, — прошептала Агафья. — Там же девочки…
— Молчи, — сквозь зубы процедил он.
Солдаты вышли, злые, пустые. Офицер, видимо, приказал обыскивать дальше. Они пошли к сараю. И тут Еремей, помявшись, сказал что-то офицеру, указывая на дом. Офицер усмехнулся и кивнул.
— Что ты сказал? — спросил Матвей, шагнув к Еремею. В голосе его зазвенела сталь.
— Сказал, что у вас погреб хороший, — ответил Еремей, не глядя на него. — Картошку, поди, прячете. А немцы жрать хотят.
— Скотина ты, Еремей, — выдохнула Агафья.
Она рванула в дом, опережая солдат. Матвей побежал за ней. Но было поздно — солдаты уже вошли в сени, и один из них, опытным взглядом, заметил край половика, который сдвинулся, когда Агафья бежала. Он дернул его и увидел кольцо подпола.
— Партизанен? — рявкнул он, вытаскивая пистолет.
Матвей бросился на него, пытаясь оттащить. Второй солдат ударил его прикладом в спину. Матвей упал. Агафья завизжала, вцепилась в руку немца, открывающего люк. Тот отшвырнул ее, как котенка. Люк распахнулся. Внизу, в темноте, прижимая к себе пятилетнюю Машу, сидела Анна.
— Мама! — закричала Маша.
Анна зажала ей рот рукой, но было поздно. Солдат засмеялся, полез в подпол. Анна, не помня себя, схватила Машу и, подсадив ее к выходу с другой стороны, полезла следом. Ей повезло — там был лаз в подполье, через который они когда-то чистили погреб от прошлогодней картошки. Она вытолкнула сестру, вылезла сама и, не разбирая дороги, побежала через огород, ломая кусты смородины, падая, поднимаясь и снова бежа. Сзади слышались крики, выстрелы, вой собаки.
Она бежала до тех пор, пока лес не сомкнулся за ней стеной. Только тогда она остановилась, упала на колени, прижимая к себе дрожащую, зареванную Машу. Лес молчал. А из-за спины, оттуда, где осталось село, поднималось зарево. Горел ее дом.
Она не знала, что случилось с матерью и отцом. Она видела только, как Еремей, с повязкой на руке, стоял у калитки и смотрел на дом, когда они выбегали. А потом раздались выстрелы. И все стихло.
Часть четвертая. Зима надежды
Выжило семеро. Семеро из ста. Те, кто успел убежать в лес, как Анна. Те, кого не было в селе в тот день. Старый дед Кондрат, ветеринар Арсений с женой и двумя детьми, тетка Прасковья с внуком, да две девчонки-подростка, спрятавшиеся в овраге. И Анна с Машей.
Арсений, мужик хозяйственный и смекалистый, успел увести в лес не только семью, но и трех коров, лошадь и десяток кур. Это спасло им жизнь. Они вырыли землянку в глубине леса, замаскировали ее ветками и жили так, как жили их предки сотни лет назад — охотой, рыбой, тем, что могли собрать в лесу.
Зима была страшной. Анна забыла, что такое тепло. Она спала, прижимая к себе Машу, и грела ее своим телом. Руки ее огрубели, потрескались до крови. Но она не жаловалась. Она работала наравне с мужиками — рубила дрова, таскала воду, чистила снег. Ночью она сидела у крохотного очага и смотрела на огонь, вспоминая тот день, когда пожелала, чтобы мир рухнул. Мир рухнул. Но она осталась.
— Ань, — позвал ее однажды дед Кондрат. — Ты не убивайся так. Живым — жить. Родителей не вернешь.
— Я знаю, деда, — тихо ответила она. — Я не убиваюсь. Я злюсь. На себя, дуру, которая о любви мечтала, пока люди гибли. На Еремея — гада ползучего. На войну эту проклятую.
— Злость — оно хорошо, — кивнул дед. — Злость помогает жить. Только ты ее в дело направь, не в душу. Душу злостью травить — себя не жалеть.
Весной они вышли из леса. Села больше не было. Черные остовы печей торчали из земли, как надгробья. Пепел и тишина.
— Ну, бабы, — сказал Арсений, оглядывая пепелище. — Будем строить заново. Или в город пойдете? Там кормиться легче.
— Не пойду, — твердо сказала Анна. — Здесь мои родители лежат. Здесь земля наша. Я остаюсь.
Она посмотрела на Машу. Та держалась за ее руку и смотрела на мир большими, взрослыми не по годам глазами. Ей было почти шесть.
— Я с тобой, Аня, — сказала она тихо.
К осени 1942 года поставили первый барак. К весне 1943-го — еще два. Люди возвращались. Не все, немногие. Те, кто уцелел в оккупации, кто бежал из плена, кого эвакуировали, а потом потянуло обратно, на пепелище. Село оживало. Медленно, трудно, но оживало.
Анна работала не покладая рук. Сначала на расчистке, потом на строительстве, потом в поле. Она научилась косить, пахать, доить коров, лечить мелкие раны. Дед Кондрат, видя ее рвение, взял ее в помощницы. А когда старый председатель, единственный вернувшийся с войны инвалид, не выдержал и умер от ран, люди собрались на сход.
— Кого ставить? — спросил Арсений, который стал негласным лидером.
— Аньку давайте, — сказала тетка Прасковья. — Девка работящая, грамотная. Школу кончила. Вон, у Кондрата всему научилась. Человек она надежный. Не бросит.
Анна испугалась.
— Куда мне? Я ж молодая, неопытная.
— А нам опытные все поумирали, — отрезал Арсений. — Молодые — значит, живучие. Давай, Аня. Не подведи.
Она не подвела.
Часть пятая. Возвращение
Зимой 1944 года, в канун Нового года, в дверь барака, где жила Анна с Машей и дедом Кондратом, постучали. Анна открыла и обомлела.
На пороге стоял Даниил. Худой, обросший щетиной, в шинели, прожженной в нескольких местах, с пустым рукавом, заправленным за пояс. Но живой.
— Даня, — выдохнула она.
— Здравствуй, Аня, — сказал он тихо. — Пустишь погреться?
Он вошел, сел к печи, протянул озябшие руки к огню. Дед Кондрат засуетился, поставил чайник. Маша смотрела на незнакомого дядю во все глаза.
— Как ты? — спросила Анна, садясь напротив.
— Живой, как видишь. Руку вот потерял под Кенигсбергом. Комиссовали. А Лешка твой жив, герой. Письмо тебе передавали?
— Передавали. Я знаю.
Повисла пауза.
— А ты… как тут? — спросил Даниил, оглядывая скудное убранство барака.
— Живем, — пожала плечами Анна. — Дом сгорел. Родителей убили. Немцы. И… и Еремей. Он полицаем был.
Даниил сжал кулак здоровой руки.
— Я знаю. Мне говорили. Сволочь.
— Он погиб, — тихо сказала Анна. — Весной сорок второго. Партизаны его выследили. Не дед Кондрат, другие. Но его нашли в лесу. И дружка его, Генку. Я не жалею.
Она говорила это спокойно, будто о чем-то обыденном. Даниил смотрел на нее и не узнавал. Перед ним была не та наивная девчонка, которая боялась его хмурого взгляда. Перед ним была женщина. Сильная, усталая, с глазами, в которых горел ровный, холодный огонь.
— Аня, — сказал он. — Я ненадолго. Завтра пойду в район, отмечаться. А потом… потом не знаю. Жить где-то надо. Работать.
— Оставайся здесь, — просто сказала Анна. — Места хватит. Деду Кондрату, мне, Маше и ты. А завтра в район вместе пойдем. Мне бумаги подписывать надо.
Наутро они пошли в район. Анна вела себя официально, сухо. В райисполкоме ее встретили с уважением — председательница из самого гиблого села, которое она не бросила, а поднимала из пепла. Даниила оформили, дали направление. А когда вышли на крыльцо, Анна остановилась и посмотрела на него.
— Даня, — сказала она. — Ты меня прости. За все.
— За что? — удивился он.
— За то, что дурой была. За Еремея. За то, что не ценила, кто рядом.
Он усмехнулся.
— А ты сейчас ценишь?
— Сейчас — да. Я многое поняла. Любовь — она не в соловьиных трелях. Любовь — это когда человек за тебя умирать готов. Когда он тебя из огня выносит. Когда он тебя, дуру, не бросает, а возвращается, руку потеряв, и стоит на пороге.
Даниил молчал. Потом шагнул к ней и, обняв здоровой рукой, прижал к себе.
— А я, знаешь, о чем на фронте думал? — прошептал он. — О тебе. О том, как ты у колодца стоишь. И о том, что я хочу, чтобы ты меня любила. Не из-за долга. А просто так.
— Просто так не бывает, — прошептала Анна в ответ. — Просто так — это пустое. А у нас с тобой — все через кровь и пепел. Через смерть. Это крепче, чем просто так.
Они вернулись в село, и Анна объявила деду Кондрату, что Даниил остается. А через неделю пришло письмо от Алексея. Он писал, что война для него кончилась в Берлине, что он жив, ранен легко, и что едет домой. И не один. С медсестрой, которую спас и на которой обещал жениться.
Весной 1945-го, когда отгремел салют Победы, в село начали возвращаться мужики. Немногие. Кто без руки, кто без ноги, кто с обожженным лицом, кто с душой, искалеченной навсегда. Но живые. Анна встречала всех, находила каждому место, каждому дело. Она стала для них не просто председателем, а матерью, сестрой, совестью.
Даниил работал рядом с ней. Он не лез в руководство, не пытался командовать. Он просто делал то, что мог — здоровой рукой. А она советовалась с ним по любому вопросу. И люди видели, как смотрят друг на друга эти двое. И понимали: это не просто председатель и помощник. Это семья.
Часть шестая. Жизнь после смерти
Осенью 1945 года они поженились. Свадьбы, как таковой, не было — не до того. Просто расписались в сельсовете, который к тому времени отстроили заново, и посидели узким кругом: Алексей с женой Тоней, дед Кондрат, Арсений с семьей, тетка Прасковья да еще несколько человек.
Анна была в простом ситцевом платье, не в подвенечном. Даниил — в гимнастерке с пустым рукавом. Они пили самогон, который нагнал Арсений, и молчали. А потом Анна встала и сказала:
— Спасибо вам, люди, что выжили. Спасибо, что не бросили. И спасибо тебе, Даня, что вернулся. Я клянусь перед всеми: я сделаю все, чтобы наше село снова зажило. Чтобы дети здесь рождались, чтобы хлеб рос, чтобы коровы мычали. Чтобы жизнь победила.
Она заплакала. Впервые за четыре года. И Даниил обнял ее своей одной рукой, и она плакала у него на плече, а он гладил ее по голове и шептал:
— Все хорошо, Аня. Все теперь хорошо.
Через год у них родился сын. Назвали Матвеем — в честь деда. А еще через год — дочь, Агафью. Дед Кондрат нянчился с ними, как с собственными, и говорил, что доживет до того дня, когда они в школу пойдут, и обязательно.
Село росло. Приезжали новые люди — демобилизованные солдаты, которые не захотели возвращаться в разоренные города, эвакуированные, которым некуда было ехать. Анна всех принимала. Давала землю, помогала строить дома, устраивала на работу.
Даниил, несмотря на увечье, стал лучшим счетоводом в районе. Его мозг работал четко, как машина. Он составлял планы, рассчитывал бюджет, находил поставщиков. А Анна была душой. Она знала каждого в селе, знала, у кого какие беды, кому нужна помощь, кого поддержать словом, кого делом.
О Еремее старались не вспоминать. Но иногда, зимними вечерами, Анна смотрела на спящих детей, на мужа, склонившегося над бумагами, и думала о том, как близка была к краю пропасти. Если бы тогда, в сорок первом, он не отверг ее… Если бы она вышла за него, а не дождалась Даниила… Она вздрагивала и отгоняла эти мысли прочь.
1950 год. Лето.
Анна стояла на пригорке и смотрела на село. Оно раскинулось внизу, нарядное, зеленое, с белыми хатами под шифером и железом, с молодыми садами, с новой школой, которую построили всем миром. Она насчитала больше сотни дворов. Вон контора сельсовета, вон ферма, вон клуб, где по вечерам играет гармонь и танцует молодежь. Жизнь шла.
Сзади подошел Даниил, обнял ее за плечи. Матвейка, пятилетний сорванец, носился по траве с сачком за бабочками. Двухлетняя Галочка сидела на руках у отца и тянула руки к брату.
— О чем задумалась? — спросил он.
— О том, — ответила Анна, — что родители наши были правы. Все правильно они сделали. Только мы тогда, дураки, не понимали. Думали, что сами знаем, как жить. А жизнь — она нас сама научила.
— Научила, — согласился Даниил. — Дорогой ценой научила.
— Дань, — Анна повернулась к нему, заглянула в глаза. — А ты жалеешь? Что тогда, в сорок первом, настоял на свадьбе?
— Я не настаивал, — улыбнулся он. — Я просто хотел, чтобы ты была моей. А жалею ли? Смотри вокруг. Смотри на детей. На село. Это все наше. Это все благодаря тебе, в первую очередь. Нет, Аня. Я не жалею. Ни о чем не жалею.
Она прильнула к нему, чувствуя тепло его тела, запах махорки и свежего хлеба, которым пахло от гимнастерки.
— Я тоже, — прошептала она. — Я тоже ни о чем не жалею. Только о том, что родителей не дождались. И всех, кто не вернулся.
Они помолчали, глядя на село. Солнце клонилось к закату, заливая все вокруг золотым светом. Где-то за мычала корова, залаяла собака, засмеялись дети.
— Пойдем, — сказал Даниил. — Нас дома ужин ждет. Тоня с Лешкой обещали прийти, пирог принесут.
— Пойдем, — кивнула Анна.
Она взяла за руку Матвейку, Даниил посадил Галочку на плечо, и они пошли вниз, по тропинке, к дому, к жизни, к будущему, которое они выстрадали, выжили и построили сами.
За их спинами, на пригорке, остался старый погост, где под простыми деревянными звездами лежали те, кто не дожил. И ветер шелестел в траве, шепча их имена. Но живые не оборачивались. Живые шли вперед.
Конец.