Она родилась, когда матери стукнул полтинник, и появилась на свет с огненной рыжиной, которой не было ни в одном колене их рода. Местные шептались: «Нагуляла», но правда оказалась страшнее любой сплетни — девочка слышала голоса из-под земли и просыпалась седой по утрам

В ту ночь над хутором Глинище луна висела необычно низко — огромная, бледная, будто налитая парным молоком. Её свет растекался по крышам, путался в ветвях старых яблонь и серебрил траву, отчего хутор казался утонувшим в тихом озере. Пахло полынью, мокрой от вечерней росы, и свежеструганым деревом — Тарас заканчивал подгонять последнюю доску для новой калитки. Рубанок привычно скользил по дереву, снимая золотистые кудряшки стружек, которые тут же разлетались по двору.
Тишина стояла такая, что было слышно, как за огородами, в низине, вздыхает речка Студёнка. Вдруг этот покой прорезал звук — не крик, не стон, а скорее долгий, надрывный выдох, похожий на то, как воздух выходит из проколотого мяча. Тарас замер, прислушиваясь. Звук повторился, и теперь в нём явственно послышались нотки боли.
Мужик отложил рубанок и, стараясь ступать бесшумно, двинулся вдоль плетня, разделявшего его двор и владения Анисьи Матвеевны, местной доярки, которую все за глаза, а кто и в глаза, звали просто Аней. Подойдя к забору, Тарас приподнялся на цыпочках и глянул в просвет между кольями.
Картина, представшая перед ним, заставила его сердце на миг остановиться, а потом забиться часто-часто, где-то у самого горла. Под раскидистой яблоней, привалившись спиной к корявому стволу, сидела Анисья. Её лицо, обычно румяное от работы, было белым, как та луна. Глаза закрыты, губы закушены. Она судорожно хватала ртом воздух, и каждое движение её тела, казалось, было наполнено нечеловеческим усилием.
Тарас, сорокалетний мужик, привыкший и к отёлу коров, и к тому, как режут свиней, вдруг оробел. Он метнулся в дом, чуть не сбив с ног ведро с водой.
— Агапа! – заорал он с порога, влетая в жарко натопленную кухню, где его жена раскатывала тесто для лапши. – Агапа, там Анисья… помирает, никак!
Агафья, полная, статная женщина с руками по локоть в муке, лишь повела бровью.
— С чего бы ей помирать? – спокойно спросила она, продолжая ритмично двигать скалкой. – Ей, почитай, всего полста. Здоровьем не чета нам с тобой. Вчерась сама видела, как она два мешка с картошкой с погреба тащила.
— Агапа, я тебе говорю! Лежит под яблоней и стонет. Сердце, может, прихватило. Сходим, глянем одним глазком?
— Ох, Тарас, вечно ты панику наводишь, — вздохнула Агафья, но, увидев неподдельный страх в глазах мужа, отложила скалку, вытерла руки о фартук и накинула платок. – Где она?
— В саду у себя, — Тарас уже натягивал сапоги.
— А Митрофан где? Небось, опять на погосте?
Митрофан, муж Анисьи, и правда часто пропадал на старом сельском кладбище, которое местные звали «Курганом». Два крошечных холмика, где были похоронены их сыновья, родившиеся мёртвыми много лет назад, стали для него проклятием и единственным местом, где он мог выплакать свою тоску. Анисья носила детей тяжело, на ногах, работая не покладая рук — она и доила, и в поле работала, и дома управлялась. Говорили, что сама могла захряснуть поросёнка. А вот выносить — не смогла. Дважды. Оба раза мальчики появлялись на свет раньше срока, тихие и холодные. После второго похорон Митрофан запил. Глушил самогон, пока не валился с ног, а наутро уходил на Курган и сидел там меж двух холмиков, разговаривая с сыновьями, которых никогда не слышал.
— Не видел я его сегодня, — Тарас взял с лавки фонарь. – Пойдём.
Они вышли во двор. Тишина навалилась с новой силой, давя на уши. И в этой тишине вдруг отчётливо, пронзительно, как крик чайки над рекой, раздался детский плач. Высокий, тоненький, требовательный.
Тарас и Агафья переглянулись. Плач доносился со стороны сада Анисьи. Мужчина, забыв про фонарь, рванул на звук, перемахивая через невысокий плетень с ловкостью, которой в нём никто не подозревал. Агафья, подобрав подол, кинулась за ним.
То, что они увидели, заставило Агафью вцепиться мужу в рукав так, что ногти впились в тело. Анисья сидела всё там же, под яблоней. Но теперь она не стонала. Она улыбалась. Широко, светло, безумно счастливо. На руках у неё, завёрнутый в её же фуфайку, лежал крошечный, сморщенный комочек, который издавал тот самый пронзительный крик. Рядом валялся окровавленный платок.
— Анисья… — выдохнула Агафья. – Кто это?
— Дочка, — голос Анисьи был тих, но полон такой нежности, что у Агафьи защипало в глазах. – Дочка у нас… Как же так? А? Неужто Господь услышал?
Весть о том, что пятидесятилетняя Анисья родила ребёнка прямо в саду, под яблоней, разлетелась по Глинищу со скоростью лесного пожара. Женщины всплёскивали руками и ахали, мужики крякали и недоверчиво крутили головами.
— Быть того не может! – баба Клава, известная хуторская сплетница, стояла у колодца, забыв про ведро. – Я ж её на прошлой неделе видала, как она корову гнала. Живот, говорите? Да не было у неё никакого живота!
— А то ты не знаешь, Клава, что у каждой бабы своя стать, — возражала ей сухонькая старушка Пелагея. – Бывает, что и не видать до самого последнего дня. У моей троюродной снохи так-то было. Тайнороды называются.
— Тайнороды не тайнороды, — не унималась Клава, — а только рыжих у нас в роду у Анисьи отродясь не было! И у Митрофана все чернявые. А дитё-то, говорят, огнём горит!
— Да что ты мелешь, язык без костей! – вскипела Пелагея. – Рыжий — значит, не от мужа? А может, через семь колен передалось? Ты, Клавдия, поменьше сплетничай, побольше бы на огороде горбатилась.
Но Клавины слова уже упали в благодатную почву. Слух пополз по хутору, обрастая невероятными подробностями. Кто-то утверждал, что видел возле дома Анисьи заезжего шорника с огненно-рыжей бородой. Другие шептались, что это Митрофану наказание за его пьянство и отчаяние.
Митрофан в это время медленно брёл с Кургана. День выдался особенно тяжёлым. Он сидел на траве между холмиков, пил горькую и звал сыновей, пока не охрип. Солнце уже село, когда он, шатаясь, вышел на окраину хутора. У калитки своего дома он увидел суету. Агафья выбегала из его сеней и скрывалась обратно. Тарас курил, прислонившись к забору.
— Чего вы тут? – голос Митрофана сел, и получился сиплый шёпот.
Тарас метнул на него быстрый взгляд и, докурив, подошёл.
— Митрофан, ты это… держись. Радость у тебя. Большая радость.
— Какая радость? – мужик смотрел на соседа мутными глазами, не понимая. – У меня одни могилы.
— Анисья родила. Дочку.
Митрофан покачнулся, схватился рукой за калитку. Лицо его, обветренное и серое от горя, вытянулось. Он не верил. Ему казалось, что это белая горячка, которая давно его поджидала, наконец, накрыла с головой.
— Ты это брось, Тарас… не шути так…
— Иди. Она ждёт, — Тарас хлопнул его по плечу и отошёл.
Митрофан, как сомнамбула, пересёк двор, вошёл в дом. В комнате горела одна свеча. Анисья лежала на кровати, бледная, но счастливая. Рядом с ней, в старой бельевой корзине, застеленной чистыми тряпками, спал крошечный свёрток.
— Митя… — позвала Анисья. – Иди сюда.
Он подошёл, упал на колени перед корзиной, боясь дотронуться. Из свёртка выглядывало личико, сморщенное, красное, но такое родное. Из-под крошечного чепчика выбивался пушок. И этот пушок был… рыжим. Ярко-рыжим, как осенний лист клёна.
Митрофан протянул дрожащую руку, коснулся тёплой щёчки и разрыдался. Впервые за многие годы это были не слёзы горя, а слёзы благодарности.
Девочку решили назвать Степанидой, в честь матери Анисьи, Степаниды Григорьевны, которая умерла за пять лет до этого, так и не дождавшись внуков. Дед, Григорий Кузьмич, старый въедливый дед с вечно насупленными бровями, пришёл поглядеть на правнучку и впервые за долгие годы улыбнулся, разглядывая огненный пушок.
— Вылитая моя бабка, Акулина, — прошамкал он беззубым ртом. – Та тоже рыжей была, чертовка. Царствие ей небесное. Так что, языки-то злые пусть попридержат. Есть в кого.
Но злые языки не унимались. Сплетня прочно обосновалась в хуторе. И главной разносчицей была, конечно, Клавдия. Когда Степаниде, которую дома ласково звали Стешей, исполнилось сорок дней, Агафья, согласившаяся стать крёстной, столкнулась с Клавдией у сельповской лавки.
— Ой, Агафья, слышала, дитё-то неможется? – начала Клавдия сладким голосом, стреляя глазами. – Видать, нечистое семя, вот и хвори к нему липнут.
Агафья, женщина обычно спокойная, вспыхнула, как сухая солома.
— А ты, Клавдия, поменьше бы семя сорняковое в людях искала, да побольше бы за своим языком следила! – отрезала она. – Ребёнок просто слабенький, родился-то вон как, на траве. Все дети болеют.
— Болеют, да не все до седых волос доживают, не умерев, — многозначительно изрекла Клавдия и ушла, оставив Агафью кипеть от злости.
А Стеша и правда росла болезненной. Ангины, отиты, бесконечные простуды сменяли друг друга. Анисья с ног сбилась, таская дочку то к фельдшеру, то в районную больницу. Но между приступами кашля и высокой температурой девочка проявляла удивительную смышлёность. Глаза её, большие и серьёзные не по годам, смотрели на мир с каким-то странным пониманием. В три года она знала все буквы, в четыре — читала по слогам вывески на магазинах, а в пять — сама складывала в уме двузначные числа, чем повергала в шок даже приезжавшую на каникулы городскую родню.
— Вундеркинд, — качал головой Григорий Кузьмич. – Вся в Акулину. Та тоже грамоту любила, хоть и неучёная была. Свечку, бывало, зажжёт и читает псалтырь по складам. А голос имела — заслушаешься.
Анисья только вздыхала. Ум — это хорошо, да здоровье никуда не годится.
Часть вторая. Кости из воронки
Первый класс Стеша окончила с похвальной грамотой, хотя и проболела добрую треть учебного года. Второй класс начался в мае, с последнего звонка. Солнечным днём Стеша и её закадычная подружка Полина, дочка Агафьи и Тараса, отпросились у родителей погулять на дальний луг, что расстилался у подножия Кургана.
— А давай на Курган сходим? – предложила Полина, когда они, нарвав букетов ромашек и колокольчиков, устало опустились на траву в тени старой, разлапистой ивы. – Мальчишки говорили, там по ночам Белый Дух ходит, солдата какого-то ищет, которого немцы убили.
— Фантазии всё, — Стеша скептически повела остреньким плечом. – Но можно и сходить, посмотреть. Скучно просто так сидеть.
Ива росла на краю огромной, заросшей лопухами и крапивой ямы. Когда-то, ещё во время войны, здесь разорвалась бомба, оставив после себя глубокую воронку. Теперь хуторяне сносили сюда старые венки, засохшие цветы и прочий кладбищенский мусор.
— Ой, смотри, кто-то траву примял, — Полина кивнула на свежие следы, ведущие к самой яме.
Стеше стало любопытно. Она подошла к краю, раздвинула жгучие стебли крапивы и заглянула вниз. На дне, среди полусгнивших венков и битого стекла, что-то блестело на солнце. Белое, круглое.
— Полин, я сейчас, — бросила она и, не слушая испуганного шёпота подруги, спустилась в яму.
Через минуту она вылезла обратно, бледная, с расширенными глазами. В руках она держала человеческий череп. Грязный, в трещинах, с провалившимся носом и оскаленными жёлтыми зубами.
Полина завизжала так, что с ближайшей берёзы сорвалась стая ворон. Она отшатнулась, споткнулась и упала в траву, закрывая лицо руками.
— Выбрось! Выбрось это сейчас же! – закричала она.
Но Стеша не могла выбросить. Она смотрела в пустые глазницы и чувствовала странное притяжение, смешанное с ужасом. Ей казалось, что кто-то смотрит на неё из этих тёмных дыр.
— Иди ко мне-е-е… — вдруг прошелестел ветер в ветвях ивы, и голос этот был не ветром, он был низким, грудным, женским.
— Кто здесь? – Стеша крутанулась на месте, прижимая череп к груди.
— Иди ко мне-е, дитя-а…
Полина вскочила и, забыв про всё на свете, бросилась бежать. Стеша, очнувшись от оцепенения, швырнула череп обратно в яму и кинулась за подругой.
Вечером того же дня пастух дед Савелий принёс Анисье Стешин ранец. Он был весь в грязи и пах дымом.
— Намедни на Кургане пожар был, — объяснил он, отдавая вещь. – Траву кто-то спалил. А это вот рядом с воронкой валялось. Чудом уцелело, только обгорело малость. Девки ваши, видать, туда лазили. Вы бы приструнили их, Анисья Матвеевна. Не место детям на Кургане. Место там мёртвым.
Анисья поблагодарила, а когда Стеша вернулась домой, устроила ей допрос. Девочка призналась, что была на Кургане, но про череп и странный голос умолчала. Слишком уж реальным был этот голос, слишком страшным, чтобы о нём рассказывать.
В ту ночь Стеше приснился сон. Будто она стоит на краю той самой ямы, а из темноты к ней тянутся скрюченные, старческие руки с длинными жёлтыми ногтями. Голос, тот самый, грудной, зовёт её: «Стеша-а, иди ко мне. Я твоя бабка. Я жду тебя…».
Девочка проснулась в холодном поту. Сердце колотилось, как у пойманного воробья. Она села на кровати и посмотрела в окно. Ветки старой яблони, той самой, под которой она родилась, царапали стекло, хотя Стеша точно знала — отец спилил эти ветки ещё весной. Они не могли доставать до окна. Не могли. Но они царапали.
— Мама! – позвала она, но голос сорвался на хрип.
Анисья спала в соседней комнате, утомлённая днём. Стеша забилась под одеяло, накрылась с головой и просидела так, дрожа, до самого утра. А утром, когда мать зашла её будить, она ахнула.
— Стеша! Что это у тебя с волосами?
На виске девочки, среди рыжих кудряшек, отчётливо серебрилась прядь седых волос. Чисто-белая, как иней на траве.
Часть третья. Ведьмино отродье
Новость о том, что у Степаниды поседел висок, мигом облетела Глинище. Клавдия аж захлебнулась от злорадства.
— Я же говорила! – тараторила она у колодца, размахивая пустым ведром. – Нечистое это дитё! Меченая она! Ведьмино отродье, вот оно что! Не иначе, как на Кургане с нечистой силой спуталась!
Полина, с которой Стеша теперь старалась не встречаться, обходила её стороной. От подруги резко отвернулись и другие дети. Взрослые косились, шушукались за спиной. Только Агафья и Тарас остались верны семье Анисьи. Агафья прибежала к подруге в тот же день.
— Не слушай никого, Анисья, — говорила она, обнимая её. – Это всё от нервов. Перепугалась девка на Кургане, вот и результат. У моей троюродной сестры так же было: после пожара у неё целая прядь вылезла. Потом прошло.
Но Анисья чувствовала: это не пройдёт. Она смотрела на дочь и видела, как та меняется. Взгляд Стеши становился всё тяжелее, взрослее. Она часто сидела одна, глядя в одну точку, и о чём-то думала. А иногда Анисья замечала, что дочь разговаривает сама с собой. Вернее, не с собой — она поворачивала голову, будто слушала кого-то, кто стоит у неё за плечом, и кивала в ответ.
Митрофан, видя это, снова запил. Тоска, отступившая было после рождения дочери, вернулась с удвоенной силой. Он всё чаще пропадал на Кургане, теперь уже не только у могил сыновей, но и где-то в дальней стороне, у старых, заброшенных захоронений.
— Там, говорят, ведьму похоронили, — шептались мужики. – Агафью Лютую. Давно, ещё до революции. Будто бы ей голову отрубили и отдельно зарыли, чтоб не встала.
— Митрофан-то чего там забыл?
— А кто ж его знает… Может, дочку свою уберечь хочет. Или, наоборот, правду ищет.
Через две недели после случая с черепом, Стеша проснулась среди ночи от отчётливого зова. Она встала, накинула платье и босиком вышла на улицу. Луна светила ярко, заливая хутор призрачным светом. Ноги сами понесли её к Кургану. Она шла, не чувствуя холодной росы, не замечая колючек. В голове был только голос, настойчивый и властный: «Иди. Я покажу. Я расскажу».
На кладбище было тихо и жутко. Кресты, словно скрюченные пальцы мертвецов, тянулись к небу. Стеша уверенно прошла к дальней части, где заросли полыни и крапивы скрывали древние, позабытые могилы. Там, у покосившегося ржавого креста, стоял её отец.
— Папа? – удивилась Стеша.
Митрофан обернулся. Лицо его было бледным, глаза горели безумным огнём. В руках он держал лопату.
— Я нашёл, Стеша, — прошептал он. – Я нашёл её голову.
Он указал на свежевыкопанную яму у корней старой, сухой берёзы. На дне её, присыпанная землёй, лежала человеческая голова — точь-в-точь такая же, как та, что Стеша нашла в воронке. Но эта была целая, с кожей, с седыми космами, с закрытыми глазами.
Стеша подошла ближе, чувствуя, как земля уходит у неё из-под ног. Глаза головы вдруг открылись. Пустые, белёсые, они смотрели прямо на неё. Иссохшие губы разомкнулись:
— Здравствуй, внучка. Долго же я тебя ждала.
Стеша закричала и потеряла сознание.
Очнулась она уже дома, в своей постели. Рядом сидела мать, бледная и заплаканная, и Агафья, которая поила её какой-то горькой настойкой.
— Что было? – прошептала Стеша. – Где папа?
Анисья и Агафья переглянулись.
— Отца, дочка, увезли в больницу, — тихо сказала мать. – Нашли вас на Кургане дед Савелий с Тарасом. Ты без памяти лежала, а он… он головой об берёзу бился и кричал что-то несуразное. Про ведьму, про голову…
— А голова? – Стеша попыталась сесть.
— Нет там никакой головы, Степанида, — строго сказала Агафья. – Митрофан старую корягу откопал, примерещилось ему с перепою. А тебя, видать, жаром хватило. Вон, вся седая почти.
Стеша поднесла руку к голове. Волосы её, ещё неделю назад рыжие, теперь были густо пересыпаны сединой. Она посмотрела на мать и Агафью и поняла — они не верят. И никогда не поверят. Потому что правда слишком страшна.
С этого дня Стеша перестала быть ребёнком. Она замкнулась в себе, но в хуторе начали происходить странные вещи. Корова Клавдии перестала доиться, а у самой Клавдии на лице вскочил огромный фурункул, который не давал ей покоя целый месяц. У Пелагеи, которая заступалась за Стешу, наоборот, уродился небывалый урожай огурцов. Люди, проходя мимо Стеши, стали замечать, что она смотрит на них как-то особенно, будто видит насквозь. А однажды, когда у соседа пропал телёнок, Стеша, не выходя из дома, сказала Агафье: «В овраге за Гнилым логом ищите». Телёнка нашли именно там.
— Ведьма! – зашептались на хуторе громче. – Ведьмино отродье!
Часть четвёртая. Исход
Анисья поняла: надо уезжать. Глинище становилось для её дочери смертельно опасным. Травля нарастала. Дети кидали в Стешу камнями, взрослые перестали здороваться. Митрофан после больницы вернулся другим — сломленным, молчаливым, он целыми днями сидел на крыльце и курил, глядя в одну точку.
Митрофан собрал нехитрые пожитки и увёз семью в райцентр, подальше от злых языков и проклятого Кургана. Сняли маленькую квартирку на окраине, Митрофан устроился работать на стройку, Анисья — уборщицей в поликлинику. Стеше купили новую форму и отправили в новую школу.
Но сбежать от судьбы оказалось невозможно.
В новой школе Стеша столкнулась с тем же недоверием, но в другой форме. Странная девочка с седыми волосами, всегда молчаливая, с тяжёлым, немигающим взглядом, не могла не привлекать внимание. Её дразнили «бабкой-ёжкой», сторонились, считали ненормальной. Классная руководительница, Лидия Петровна, женщина чуткая, пыталась защитить девочку, но Стеша сама не шла на контакт. Она жила в своём мире, в котором с каждым днём всё отчётливее слышала голос. Голос бабки Агафьи Лютой.
Голос учил её. Рассказывал о травах, о заговорах, о том, как снимать боль и как видеть то, что скрыто. Сначала Стеша сопротивлялась, затыкала уши, но голос звучал внутри, проникая в самые сокровенные уголки души. А потом она перестала сопротивляться. В этом голосе была сила, была власть, была защита от враждебного мира.
Анисья видела, как меняется дочь. Как она иногда замирает, прислушиваясь к чему-то, как её глаза становятся чужими, как будто в них смотрит кто-то другой. Сердце матери разрывалось от боли. А потом пришла новая беда.
Митрофан не выдержал разлуки с хутором, с могилами сыновей. Тоска сожрала его. Он запил с новой силой, потерял работу, начал пропадать на вокзале, пытаясь уехать обратно в Глинище. Через полгода после переезда его нашли мёртвым в чужом подъезде — сердце не выдержало.
Похоронили Митрофана в Глинище, рядом с его мальчиками. Стеша на похоронах не проронила ни слезы. Она стояла у свежей могилы, седая, как лунь, и смотрела на Курган, где за деревьями пряталась та, другая могила. Голос внутри неё молчал, но Стеша чувствовала его одобрение.
— Теперь ты моя, — прошелестело в ветре, который вдруг налетел на кладбище. – Теперь никого не осталось. Только мы.
Анисья после смерти мужа сдала окончательно. Она слегла, врачи разводили руками — сердце, нервы, возраст. Стеша ухаживала за ней, но между ними выросла стена. Анисья боялась своей дочери. Боялась её холодных рук, её спокойного, немигающего взгляда, её тихого голоса, которым она разговаривала по ночам с пустотой.
Промучившись год, Анисья умерла. Стеша осталась одна в семнадцать лет.
Девушка не поехала учиться. Она вернулась в Глинище, в пустой, заколоченный дом своих родителей. Хуторяне шарахались от неё, как от чумы. Клавдия при виде её крестилась и плевала через левое плечо. Только Агафья с Тарасом, пожалев сироту, помогли привести дом в порядок, принесли еды.
— Тяжело тебе тут будет, Стеша, — вздыхала Агафья. – Люди злы.
— Не тронут, — коротко ответила Стеша, и в голосе её было столько уверенности, что Агафья поёжилась.
Стеша поселилась в отчем доме. По ночам она уходила на Курган. К своей бабке. Агафья Лютая, наконец, обрела в ней не просто внучку, а наследницу. Стеша закопала найденный когда-то отцом череп в изголовье своей могилы, соединив тело и голову. И в ту же ночь на Кургане перестал появляться Белый Дух, а голос в голове Стеши стал не просто голосом, а частью её самой.
Часть пятая. Полынная звезда (Концовка)
Прошло десять лет.
В Глинище многое изменилось. Хутор постепенно вымирал, молодёжь уезжала в города, старики умирали. Исчезла и злая Клавдия — говорят, перед смертью она кричала, что к ней приходит рыжая девка и душит её. Но кто ж теперь проверит?
Дом Степаниды, наоборот, не ветшал, а словно молодел. Новые ставни, крепкий забор, цветы в палисаднике. Люди, правда, обходили его стороной. Но когда случалась беда — заболеет ли ребёнок, прихватит ли спину, пропадёт ли скотина — шли не к врачу, а к Стеше. Молча, тайком, озираясь. Она принимала всех. Брала не деньгами, а продуктами или помощью по хозяйству. Лечила травами, заговорами, а иногда просто клала руку на больное место, и боль уходила.
О её даре ходили легенды. Говорили, что видит она не только настоящее, но и будущее. Может заглянуть человеку в глаза и сказать, что его ждёт. И никогда не ошибалась.
Сама Степанида изменилась мало. Она всё так же была седа, но седина эта не старила её, а делала облик неземным, отрешённым. Рыжие глаза смотрели спокойно и мудро. Она редко выходила в люди, предпочитая возиться в огороде или собирать травы в окрестных лесах и на Кургане. Курган стал её вторым домом. Она ухаживала не только за могилами родителей и братьев, но и за той, дальней, заросшей полынью, где под старым крестом спала вечным сном Агафья Лютая.
Однажды, в канун Ивана Купалы, когда, по поверьям, грань между мирами становится особенно тонкой, на пороге её дома появилась заплаканная девушка.
— Степанида, — всхлипнула она. – Помогите. Мама моя умирает. Врачи сказали — рак, безнадёжно. А мне без неё… я не выживу.
Степанида внимательно посмотрела на девушку. Молодая, лет двадцати, с копной русых волос и чистыми голубыми глазами. В ней не было ни капли злобы, только отчаяние и любовь.
— Как зовут? – спросила Стеша.
— Настя.
— Пойдём, Настя.
Она пошла в дом к умирающей, пробыла там до самого рассвета. Что она делала — никто не знает. Но через месяц женщина встала на ноги, а через год врачи, осматривавшие её, только разводили руками, не находя следов страшной болезни.
Слух об этом чуме разлетелся далеко за пределы Глинища. К Стеше потянулись люди со всей округи, из городов, даже из областного центра. Кто за исцелением, кто за советом, а кто — из простого любопытства. Степанида никому не отказывала, но брала не всех. Говорили, что она видит душу человека и если в ней тьма — прогоняет прочь.
Прошло ещё двадцать лет.
Степанида состарилась, но не сгорбилась. Она по-прежнему жила в своём доме, теперь уже совсем одна. Агафья и Тарас давно умерли, их дети разъехались. Изредка приезжала Полина, та самая подружка детства, которая когда-то убежала от черепа. Они сидели на крыльце, пили чай с мятой и молчали. Полина смотрела на подругу и видела в её лице не старуху, а ту девочку, с которой они когда-то бегали на луг.
— Ты счастлива, Стеша? – спросила она однажды.
Степанида долго молчала, глядя на закатное небо, которое над Курганом горело багрянцем.
— Счастье, Поля, — это когда ты на своём месте, — наконец ответила она. – Я долго искала своё место. Думала, оно там, где все люди. А оно оказалось здесь. И никого из моих близких рядом нет. Но я не одна.
Полина поёжилась, догадываясь, о ком говорит Степанида.
— А ту девочку, Настю, помнишь? – вдруг спросила Стеша.
— Помню.
— Я ей всё передала. И травы, и заговоры, и умение видеть. Она чистая, как родник. Не то что я. Я через силу шла, через кровь и страх. А ей дар сам в руки пошёл, как награда за доброту. Она теперь в городе живёт, люди к ней едут. Знаешь, Поля, я ведь не хотела этого дара. Проклинала его. Но он меня выбрал. А теперь я выбрала его.
В ту же осень Степанида тихо угасла во сне. Её нашли на кровати, с улыбкой на лице, а за окном, на ветке старой яблони, пела какая-то невиданная птица с ярко-рыжим оперением.
Похоронили её, как она и просила в завещании, оставленном у сельского старосты, на Кургане, рядом с могилой Агафьи Лютой. На похороны приехало множество народа — те, кому она помогла, кого спасла. Полина с детьми, Настя, теперь уже известная целительница, и много-много других, благодарных лиц.
На поминках долго спорили: кем же она была — ведьмой или святой? А одна древняя старуха, помнившая ещё бабку Агафью, сказала:
— Ни тем, ни другим. Была она, люди, просто сильной. Сильнее нас всех. И дар её был — не от дьявола и не от бога. А от земли нашей, от трав, от этой вот полыни горькой, что на Кургане растёт. От рода своего, который она одна и продолжила. А род её был не злым и не добрым. Он был — сильным. Таким, что выдерживал и горе, и проклятия, и одиночество. И свет в нём был. Свой, особенный. Как звезда. Полынная звезда.
И все замолчали, глядя, как над Курганом, в сгущающихся сумерках, зажигается первая, самая яркая звезда.