Пятилетняя девочка каждое утро здоровалась с одним и тем же деревом по пути в школу. Сверстники дразнили ее, родители пытались отучить. Когда дерево спилили — она отказалась идти на уроки

Маленькая девочка в синем пальто остановилась у старой яблони. Ладонь её легла на шершавую кору так бережно, словно под пальцами билась невидимая жизнь.
— С добрым утром, — произнесла она.
Анна Михайловна замерла на пороге дома. Ветер трепал полы её тёплого платка, остывший чай в жестяной кружке давно покрылся тонкой плёнкой, но она не могла пошевелиться. Смотрела на внучку — четырёхлетнюю Ксению в смешных валенках не по размеру — и чувствовала, как время складывается в прозрачную гармошку, сжимая тридцать лет в одно мгновение.
Ровно так же три десятилетия назад её собственная дочь, Лиза, стояла у этого же дерева.
Те же пальцы — чуть сведённые от волнения, те же губы — шепчущие что-то неслышное, тот же наклон головы — будто прислушивается к дыханию ствола. Только яблоня тогда была моложе. И Лиза была пятилетней девочкой в ситцевом платье, а не тридцатипятилетней матерью, стоящей сейчас у калитки.
— Ксюшенька, идём скорее! — позвала Лиза, поправляя сползающую с плеча сумку.
Но внучка не торопилась. Она прижалась щекой к мокрой после утреннего тумана коре и замерла. Губы её беззвучно шевелились — Анна Михайловна разобрала только обрывок фразы, унесённый ветром:
— …скоро увидимся.
Потом девочка отступила на шаг, посмотрела вверх — туда, где ветви яблони уходили в бледное мартовское небо, — и помахала рукой:
— До завтра.
Лиза подошла к матери, встала рядом. Анна Михайловна чувствовала её дыхание, слышала, как скрипит снег под дочерними сапогами, но не оборачивалась.
— Мама, ты чего стоишь на ветру? Простынешь.
Март выдался обманчивым. Днём солнце пригревало так, что с крыш срывалась первая капель, а к вечеру лужи схватывались стеклянным ледком, и ветер пробирал до самых костей.
— Ничего, Лизонька. Задумалась просто.
Ксюша подбежала к ним, ухватила мать за руку обеими ладошками в пушистых варежках:
— Мама, она красивая, правда? Яблоня. У неё платье в белых кружевах.
— Правда, моя хорошая.
Анна Михайловна отвернулась первой. Толкнула тяжёлую, рассохшуюся от времени дверь, шагнула в тёплый полумрак сеней. Не хотела, чтобы дочь видела, как дрожат её пальцы — и дело было вовсе не в утреннем холоде.
В доме пахло яблоками — этот запах въелся в стены за полвека, впитался в деревянные полы, в льняные занавески, в старенький пуховый платок, которым Анна Михайловна укрывалась по вечерам. Тот же запах, что и тридцать, и сорок лет назад. Та же печь, побеленная к Пасхе. Те же половицы, поскрипывающие на один манер.
Только той яблони, которую сажал её отец в день рождения Лизы, уже не было.
Тридцать два года. Целая человеческая жизнь уместилась между тем сентябрём, когда Лиза пошла в первый класс, и этим мартовским утром. Анна Михайловна помнила тот день до мельчайших подробностей — будто вчера провожала дочь к школьному крыльцу.
Лиза стояла у калитки в коричневой форме с белым фартуком, два тугих банта вздрагивали при каждом порыве ветра. В руках — букет астр, выращенных собственными руками Анны Михайловны на палисадниковой грядке. Девочка смотрела на других детей серьёзно и чуть настороженно, словно пыталась разгадать тайный шифр новой жизни, в которую её вводили без предварительной подготовки.
Они жили тогда в этом же доме — Анна Михайловна, её муж Николай и Лиза. Три комнаты, большая кухня с печью, веранда, где Николай хранил свои инструменты и рыбацкие снасти. Отца не стало за два года до этого, мать уехала к сестре в Кострому сразу после сорокового дня — не смогла оставаться в доме, где каждый угол дышал памятью о муже.
А Анна Михайловна осталась.
Потому что это был её дом. Потому что здесь родилась Лиза. Потому что уехать значило бы предать что-то очень важное — то, чему она не могла подобрать названия.
Она работала библиотекарем в районном центре — ездила на автобусе сорок минут в одну сторону. Утренняя смена начиналась в восемь, заканчивалась в четыре. Лизу в школу отводил Николай — он работал механиком в автопарке, смена у него была вечерняя. А забирала Анна Михайловна.
Каждый день один и тот же путь: от автобусной остановки через площадь, мимо почты и продуктового магазина, вдоль деревянных домов с резными наличниками — до своего крыльца. Двадцать минут быстрым шагом. Тридцать, если Лиза начинала отставать, разглядывая муравьёв на тропинке или облака, похожие на диковинных зверей.
И каждый день — остановка у яблони.
Она росла у самого крыльца, эта яблоня. Невысокая ещё — метра четыре, не больше. Ствол тонкий, с гладкой серебристо-зелёной корой. Весной она одевалась в белую пену цветов, и Лиза просила мать подсадить её, чтобы понюхать — «как будто облако упало на ветку». Осенью ветви гнулись под тяжестью румяных плодов, и девочка собирала их в подол платья.
Обычное дерево. Такие растут в каждом деревенском саду.
Но для Лизы оно было чем-то неизмеримо большим.
— Здравствуй, — говорила она каждое утро, выбегая на крыльцо.
Останавливалась, клала ладонь на ствол, замирала на несколько секунд. Иногда шептала что-то — Анна Михайловна никогда не спрашивала, о чём. Потом убирала руку и бежала к отцу, который уже ждал у калитки.
И каждый вечер, возвращаясь из школы:
— Я пришла.
Тот же ритуал. Ладонь на коре. Несколько мгновений полной тишины. И только потом — в дом, пить чай с ватрушками, делать уроки.
Сначала Анна Михайловна не придавала этому значения. Детские игры — мало ли что придумает ребёнок. Она сама в детстве разговаривала с куклами, кормила их воображаемой кашей, укладывала спать в спичечные коробки.
Но соседи стали замечать.
— Анна, а твоя-то Лизонька с деревом беседует, — сказала как-то баба Шура из дома напротив, повязывая платок перед зеркальцем на крыльце. — Я в огороде была, слышу — разговор. Глядь, а она стоит, ручку приложила, шепчет чего-то. Не заболела ли?
Баба Шура сказала это без злого умысла — скорее с доброжелательным любопытством, свойственным всем старушкам в маленьких посёлках. Но Анне Михайловне стало не по себе.
Потом дети в школе.
— Лизка с деревом дружит! — орал Витька Сидоров, веснушчатый хулиган из параллельного класса, на большой перемене. — Эй, все сюда! Чокнутая, дерево своей подружкой считает!
Другие дети смеялись. Не все — некоторые молча отворачивались, делали вид, что не слышат. Но достаточно, чтобы Лиза поняла: она не такая, как все.
Она не плакала. Ни разу за всё время, сколько Анна Михайловна помнила, дочь не проронила прилюдно ни слезинки. Только смотрела на обидчиков долгим, спокойным взглядом светло-серых глаз — отцовских глаз, ясных и чуть холодноватых, — и отворачивалась к своему дереву.
Это молчание пугало Анну Михайловну сильнее любых истерик.
— Может, к доктору её сводить? — осторожно предложил Николай однажды вечером.
Они сидели на кухне после ужина. Лиза уже спала — или притворялась спящей. Анна Михайловна мыла посуду, глядя, как мыльная вода закручивается в воронку над сливом. Спина ныла после долгого дня в библиотеке — отчитывали фонд, пришлось перебирать тысячи карточек.
— Не надо к доктору, — ответила она резче, чем хотела.
— Я не про психиатра, Аня. Просто к педиатру. Вдруг это нервное?
— Это не нервное. Это она так… играет.
— В пять лет в такие игры не играют.
Анна Михайловна промолчала. Вытерла тарелку, поставила в сушилку. Николай подошёл сзади, положил руки ей на плечи — тёплые, тяжёлые, пахнущие машинным маслом и табаком.
— Ань, я не хочу, чтобы над ней смеялись. Ей и так непросто — новая школа, новые дети. Зачем ей лишние проблемы?
Он был прав. Анна Михайловна это понимала. Но что-то внутри неё — что-то древнее, нелогичное, женское — сопротивлялось.
На следующий день она решила поговорить с Лизой.
Дочь сидела на подоконнике в своей комнате и смотрела во двор. Уже смеркалось, фонари зажглись не все — некоторые перегорели, и двор был похож на шахматную доску, где свет и тень перемешались в причудливом узоре. Яблоня темнела в углу палисадника, её ветви качались на ветру. Лиза качала головой в такт — едва заметно, словно слушала неведомую музыку.
— Лизонька, — Анна Михайловна присела рядом на краешек кровати, — ты уже большая. В школу ходишь. Скоро читать выучишься, писать.
Лиза кивнула, не отрывая взгляда от окна.
— Доченька, посмотри на меня.
Девочка повернулась. Серые глаза смотрели спокойно и вопросительно. Отцовские глаза. В них не было ни страха, ни вины — только ожидание.
— Не надо так… разговаривать с деревьями, — Анна Михайловна старалась говорить мягко, но голос против воли приобретал строгие нотки. — Над тобой смеются. Витька вон, и другие ребята. Это… нехорошо.
— Почему нехорошо? — спросила Лиза.
— Потому что деревья не отвечают. Они не понимают человеческой речи.
— Понимают.
— Лизонька…
— Оно живое, мама. Оно слышит.
Анна Михайловна вздохнула. За окном ветер усилился, и яблоня закачалась сильнее — ветви тянулись к стеклу, словно хотели коснуться его.
— Конечно, живое. Все деревья живые. Они растут, дышат. Но у них нет ушей. Нет мозга. Они не могут понимать слова.
— А может, у них есть сердце, — сказала Лиза очень серьёзно. — Просто мы его не видим.
Анна Михайловна не нашлась, что ответить.
Николай пробовал другой подход — практический. Он принёс из городской библиотеки детскую энциклопедию о растениях и целый вечер объяснял Лизе про фотосинтез, про корневую систему, про годичные кольца. Она слушала внимательно, задавала точные, взрослые вопросы. А на следующее утро всё равно выбежала на крыльцо и положила ладонь на ствол.
Участковый педиатр, пожилая женщина с добрыми морщинистыми руками, только покачала головой:
— Дети часто одушевляют предметы. Это нормальный этап развития психики. Перерастёт.
Но Лиза не перерастала.
Каждый день — «здравствуй» и «до завтра». Каждый день — ладонь на коре, несколько секунд полного безмолвия. Каждый день — взгляд из окна перед сном.
Анна Михайловна стала замечать, что дочь разговаривает с яблоней не только на улице. Сидя за уроками, она иногда поднимала голову, смотрела в окно, и губы её шевелились — беззвучно, но так отчётливо, что можно было угадать отдельные слова: «не бойся», «скоро», «знаю».
Они пробовали всё. Уговоры, объяснения, даже запреты — однажды Николай, не выдержав, прикрикнул: «Хватит! Ненормальная, что ли?». Лиза посмотрела на него тем самым своим взглядом — взрослым, всепонимающим, прощающим — и ничего не ответила.
Вечером Анна Михайловна застала её у окна. Девочка плакала — тихо, беззвучно, только слёзы скатывались по щекам и капали на подоконник.
— Доченька, что случилось?
— Оно расстроилось, — прошептала Лиза. — Из-за папиных слов. Не за себя — за меня.
Анна Михайловна обняла её и долго сидела молча, чувствуя, как бьётся маленькое сердечко — часто-часто, словно птичка в силках.
А потом яблоню спилили.
Это случилось в мае, в субботу. Анна Михайловна проснулась от непривычного звука — визга пилы, резкого и неестественного в утренней тишине. Выглянула в окно и замерла.
У крыльца стоял грузовик с прицепом. Трое мужчин в спецовках курили, облокотившись на капот. Один держал бензопилу.
Она не сразу поняла, что происходит.
А потом увидела: они собираются пилить яблоню.
Анна Михайловна накинула халат и выбежала на крыльцо. Босиком, по холодным доскам, не чувствуя ни ветра, ни сырости. Пила уже взвыла, вгрызаясь в ствол у самого основания.
— Стойте! — закричала она. — Что вы делаете?
Мужчины обернулись. Главный — толстый, краснощёкий, с наглыми маленькими глазками — сплюнул окурок в траву.
— По распоряжению сельсовета. Дерево аварийное, корни фундамент подрывают. В прошлом году угол крыльца просел, вам же хуже будет.
— Ничего оно не подрывает! Тридцать лет росло, и ничего!
— Тридцать лет назад и норм таких не было, — равнодушно ответил мужчина. — Вы, гражданка, не мешайте. Дело государственное.
Пила взвизгнула снова.
Анна Михайловна смотрела, как падает ствол — медленно, будто нехотя расставаясь с небом. Ветви жалобно затрещали, листья взметнулись в последнем вздохе. Глухой удар о землю.
Лиза стояла на крыльце.
Она вышла — никто не заметил когда. В ночной рубашке, босая, с распущенными волосами. Майское утро было прохладным, на траве блестела роса, а девочка стояла на голых досках и смотрела.
Не плакала. Даже не моргала. Просто смотрела, как мужчины распиливают её дерево на куски и грузят в кузов.
— Лизонька! — Анна Михайловна кинулась к дочери, схватила на руки. — Ты почему босиком? Заболеешь!
Лиза молчала. Смотрела на пенёк — низкий, с неровными краями, влажный от выступающего сока.
— Доченька, — Анна Михайловна прижала её к себе, чувствуя, как мелко-мелко дрожит худенькое тельце, — ну что ты? Это же просто дерево. Посадим другое.
Сосед из дома напротив, дядя Паша, вышел на крыльцо с кружкой чая.
— Давно пора, — сказал он с удовлетворением. — Крапива от него прела, да и тени много. Теперь у вас солнце на крыльце будет.
Анна Михайловна ничего не ответила. Занесла Лизу в дом, укутала в пуховый платок, напоила горячим чаем с малиной. Девочка пила молча, обхватив кружку обеими руками.
— Хочешь, я позвоню в школу, скажу, что ты заболела? — спросила Анна Михайловна.
Лиза кивнула.
Она легла в постель в десять утра и не вставала до вечера. Не ела, не пила, не ходила в туалет. Просто лежала лицом к стене, накрывшись одеялом с головой.
На следующий день — воскресенье — повторилось то же самое.
— Живот болит, — тихо говорила Лиза, когда мать спрашивала, что случилось.
В понедельник утром Николай начал сердиться.
— Хватит притворяться! — он стоял в дверях её комнаты, нависая огромной своей фигурой. — В школу надо ходить. Пропустила субботу — ладно, простыла, допустим. Но сегодня — вставай.
Лиза не пошевелилась.
— Ты слышишь меня?
Молчание.
— Аня, скажи ей!
Анна Михайловна подошла к кровати. Села на край. Положила руку на плечо дочери — острое, беззащитное под тонкой тканью ночной рубашки.
— Доченька, — сказала она тихо, — папа прав. Нельзя пропускать школу. Ты же отличница, все учителя тебя хвалят.
Лиза медленно повернула голову. Глаза её — отцовские, серые, — смотрели пусто и отстранённо. Как окна в доме, где давно никто не живёт.
— Я не могу, — прошептала она.
— Что ты не можешь?
— Выйти во двор. Там… его нет.
Анна Михайловна почувствовала, как у неё холодеет внутри.
— Лизонька…
— Оно было там всегда. Сколько я себя помню — оно ждало меня каждое утро. А теперь — пустота.
Николай стоял в дверях, смотрел на них. Лицо его менялось — раздражение уступало место чему-то другому, чему-то, чему Анна Михайловна не могла подобрать названия.
— Аня, — сказал он глухо, — оставь её сегодня. Позвони в школу, скажи — заболела.
Анна Михайловна позвонила.
Вторник. Среда. Четверг. Пятница.
Лиза не вставала. Иногда съедала несколько ложек супа, отламывала кусочек хлеба. Пила воду, когда мать подносила кружку к губам. В туалет ходила — механически, молча, глядя в пол.
Врач приезжал дважды. Осматривал, выстукивал, выписывал витамины. Качал головой:
— Физически здорова. Нервное истощение на почве стресса. Недельку отдохнёт — и всё пройдёт.
Но неделя прошла. Потом ещё одна.
В субботу — ровно через две недели после того, как спилили яблоню — Лиза встала сама. Умылась ледяной водой из рукомойника. Оделась в школьную форму. Причесалась перед тусклым зеркалом в прихожей.
— Завтра в школу, — сказала она. — Сегодня же воскресенье?
— Суббота, — осторожно ответила Анна Михайловна.
— Тогда послезавтра.
Она прошла на кухню, налила себе кефира, отрезала хлеб. Ела медленно, тщательно пережёвывая, как учила бабушка.
Словно ничего не случилось.
В понедельник она пошла в школу. Анна Михайловна проводила её до калитки, боясь оставить одну. Мимо пенька, оставшегося от яблони, Лиза прошла, не замедляя шага. Даже не посмотрела в ту сторону.
С тех пор — ни разу.
Анна Михайловна думала — перерастёт. Забудет. Дети быстро забывают, все так говорят.
Но иногда, краем глаза, она замечала, как дочь замирает у окна. И смотрит туда, где когда-то росла их яблоня. Туда, где теперь была ровная, утоптанная земля.
Лиза никогда не говорила об этом. Ни с матерью, ни с отцом, ни с подружками.
Словно яблони никогда не существовало.
— Мама, помнишь ту яблоню?
Они сидели на кухне — Анна Михайловна, Лиза и маленькая Ксюша. За окном сгущались сумерки, мартовский ветер гнал по небу рваные облака. Внучка рисовала за маленьким столиком в углу — Анна Михайловна специально поставила его к приездам, застелила старой клеёнкой в цветочек. Лиза грела озябшие руки о чашку с чаем — привычка, сохранившаяся с детства.
— Какую яблоню? — Анна Михайловна знала, какую. Но ей нужно было услышать это от дочери.
— Которая росла у крыльца. Когда я была маленькая.
Тридцать два года. Тридцать два года — ни слова. Ни полуслова. Ни намёка.
— Помню, — сказала Анна Михайловна.
Ксюша подняла голову от рисунка:
— Какую яблоню, мама?
— Давно, солнышко. Когда мама была маленькой девочкой.
— А где она сейчас?
— Её… спилили.
— Зачем?
Лиза улыбнулась — странной, отстранённой улыбкой, в которой не было веселья:
— Потому что кому-то понадобилось место для машины.
Ксюша нахмурила светлые бровки. Четыре года — но она уже понимала, что это несправедливо. У неё даже игрушечная машинка была, красная, с чёрными колёсами, и она никогда не ставила её на клумбу с бабушкиными цветами.
— Машины пусть на дороге стоят, — сказала она твёрдо и снова склонилась над альбомом.
Анна Михайловна смотрела на дочь. Тридцать пять лет, взрослая женщина, мать, жена, учительница в местной школе. Волосы, собранные в аккуратный пучок, открывают тонкую шею. На безымянном пальце — простое обручальное кольцо, на висках — первая седина. Совсем не похожа на ту замкнутую девочку, которая две недели не вставала с кровати.
Или всё-таки похожа? В наклоне головы, в манере смотреть в окно, в том, как молчит, когда ей больно.
— Ты сердилась на меня тогда, — негромко сказала Лиза, поглядывая на дочь, занятую рисованием.
Анна Михайловна отвела взгляд. Пальцы её теребили край скатерти — старая привычка, от которой она так и не избавилась.
— Не сердилась. Тревожилась.
— Для ребёнка это одно и то же, мама. Когда тебе пять лет и взрослые требуют, чтобы ты перестала быть собой.
Анна Михайловна хотела возразить. Сказать, что всё делалось из любви. Что она защищала дочь от жестокости этого мира. Что мечтала, чтобы Лиза выросла сильной и ни от кого не зависящей — даже от собственных чувств.
Но слова застряли где-то в горле, колючим комком, который невозможно ни проглотить, ни выплюнуть.
— Я не хотела сделать тебе больно, — выговорила она наконец. — Тогда. Просто… испугалась. Что над тобой будут смеяться. Что ты станешь изгоем. Что жизнь твоя будет трудной.
Лиза кивнула:
— Я знаю, мам. Я поняла это уже давно.
— И простила?
Пауза. Ксюша напевала что-то себе под нос, водя фломастером по бумаге. За окном проехала машина, жёлтые фары скользнули по потолку.
— Простила. Давно простила.
Но что-то в её голосе — или в том, как она смотрела в сторону, в угол, где стоял старый бабушкин буфет, — заставило Анну Михайловну усомниться.
— Лиза…
— Мама, — дочь перебила её мягко, но настойчиво, — ты ведь ни разу не спросила. За все эти годы. Почему я так делала. Что для меня значило это дерево.
Анна Михайловна открыла рот — и закрыла.
Потому что это была правда.
Тридцать два года. Лиза выросла, окончила педагогический институт, вернулась в родной посёлок, вышла замуж за школьного друга Сергея, родила Ксюшу. Они говорили обо всём — о книгах, о фильмах, о погоде, о политике, о воспитании детей. Но ни разу — ни единого раза за три десятилетия — Анна Михайловна не спросила дочь о той яблоне.
Почему?
Потому что боялась. Потому что винила себя. Потому что убедила себя — это был просто эпизод, детская причуда, давно забытая.
Потому что в глубине души знала: если спросит — услышит то, с чем не сможет жить дальше.
— Почему? — спросила она сейчас. — Почему ты разговаривала с ней?
Лиза посмотрела в окно. Туда, где тридцать два года назад цвела и пахла яблоня. Теперь там был ровный асфальт, на котором стоял старенький соседский «Москвич».
— Дед, — сказала она тихо.
Анна Михайловна перестала дышать.
— Что?
— Мой дед, твой отец. Он посадил это дерево в день моего рождения.
Внутри у Анны Михайловны что-то оборвалось. Отец… Папа. Его не стало, когда Лизе было три. Девочка не могла помнить этого. Она сама говорила — помнит только руки, большие и тёплые, и запах махорки. И больше ничего.
— Ты… помнишь? — голос Анны Михайловны сел до шёпота.
— Нет. Не помню. Это как… — Лиза запнулась, подбирая слова, — как сон, который снился тысячу раз. Или как мелодия, которую не можешь напеть, но узнаёшь с первых нот. Его руки в моих руках. Влажная земля. Тонкий прутик с двумя листочками. И голос: «Давай назовём его Другом».
У Анны Михайловны перехватило горло.
Отец души не чаял в Лизе. Первая внучка, единственная. Сергей, зять, был хорошим человеком, но пришёл в семью позже, когда отца уже не было. А Лиза была его солнышком, его отрадой, его продолжением.
Анна Михайловна помнила, как он смотрел на внучку в роддоме — у неё самой тогда молоко пропало от волнения, а отец стоял у стеклянного окошка и улыбался, словно юродивый. Как приезжал каждый день, пока они лежали в палате. Как забрал их домой и не выпускал Лизу из рук целый вечер.
Он гулял с ней по саду. Сажал цветы и показывал ей, как распускаются бутоны. Читал вслух сказки, хотя она ещё ничего не понимала.
А Анна Михайловна работала.
Сверхурочно, в библиотеке, потом в районном архиве — старалась заработать на ремонт, на новую крышу, на зимние сапоги. Приходила затемно, уставшая до ломоты в костях. Не замечала, куда отец ходит с ребёнком. Не спрашивала, о чём они говорят. Просто радовалась, что есть кому присмотреть.
А потом отец умер. Инфаркт, мгновенно, на огороде — упал лицом в грядку с укропом, и нашла его соседка, баба Шура. Анна Михайловна приехала через час — и застала уже холодное тело.
Лизе было три года. Она не плакала на похоронах — смотрела на гроб круглыми глазами и спрашивала: «Дедушка спит?».
— Мама, — Лиза накрыла её руку своей — тёплой, живой, — не надо плакать. Я не для того рассказала, чтобы ты мучилась. Просто… Ксюша делает то же самое. И я не хочу, чтобы ты повторила свою ошибку.
Анна Михайловна вытерла щёки тыльной стороной ладони. Ксюша сосредоточенно раскрашивала что-то фиолетовым фломастером.
— Я не знала, — прошептала Анна Михайловна. — Про яблоню. Что папа её посадил…
— Знаю, что не знала.
— Почему ты не сказала мне тогда?
Лиза помолчала. Кружка в её руках остыла, чай покрылся бледной плёнкой.
— Мне было пять, — сказала она наконец. — Я сама толком не понимала. Просто чувствовала, что это важно. Что дерево — это дедушка. Ну, не сам дедушка, а то, что он оставил. Часть его души, понимаешь? Когда ты заставляла меня перестать с ним разговаривать… — её голос дрогнул, — это было как предательство. Не твоё — моё. Я предавала дедушку каждый раз, когда проходила мимо и не здоровалась.
Анна Михайловна закрыла лицо руками.
Сорок лет она живёт в этом доме. Сорок лет хранит отцовские вещи на чердаке — его инструменты, его рыболовные снасти, его старый патефон с потрескавшейся пластинкой. Ни разу не поднималась туда после похорон. Боялась. Не хотела бередить старые раны.
— Я сейчас вернусь, — сказала она и вышла из кухни.
Лестница на чердак скрипела под ногами — те же ступени, что и полвека назад. Анна Михайловна поднималась медленно, держась за перила, выщербленные временем. Пахло пылью, сухими травами и ещё чем-то неуловимым — тем особенным запахом детства, который не спутаешь ни с чем.
Чердак был огромным, сумрачным, заваленным коробками и сундуками. Лунный свет сочился сквозь маленькое оконце, вычерчивая на полу бледные четырёхугольники.
Отцовский сундук стоял в самом дальнем углу, под самым скатом крыши. Обитый жестью, с коваными углами — дед делал его ещё в тридцать седьмом. Анна Михайловна опустилась на колени, откинула тяжёлую крышку.
Сверху лежал его рабочий пиджак — тот самый, в котором он ходил на завод. Она поднесла ткань к лицу, вдохнула. Запах почти выветрился, но где-то в глубине ещё теплился — махорка, машинное масло, земля.
Под пиджаком — стопка альбомов. Отец любил фотографировать, у него был старый «ФЭД», ещё довоенный. Анна Михайловна помнила, как он возился с проявителем в тёмной комнатке, которую оборудовал в чулане.
Она открыла первый альбом.
Чёрно-белые снимки, пожелтевшие по краям. Мама молодая, в платье с кружевным воротничком, сидит на крыльце — та самая фотография, что висела в зале до самого её отъезда. Отец в солдатской гимнастёрке, худой, большеухий, смеётся в объектив. Она сама, маленькая, с куклой в обнимку.
Второй альбом. Шестидесятые, семидесятые. Выцветшие цветные фотографии. Её выпускной — дурацкая причёска, дурацкое платье, испуганная улыбка. Свадьба — Николай в тесном пиджаке, она в фате, которую мама шила три ночи. Отец с матерью, чинные, торжественные.
Третий альбом.
Лиза.
Новорождённая, в роддоме. Крошечный свёрток в кружевном одеяльце. Отец держит её на руках, смотрит не в камеру — на неё. Глаза у него влажные. Анна Михайловна никогда не видела отца плачущим — даже на похоронах матери он стоял с каменным лицом. А здесь — слёзы на глазах.
Она перевернула страницу.
Лиза в месяц — спит в кроватке, кулачки сжаты. Лиза в три месяца — впервые улыбается, беззубая, трогательная. Лиза в полгода — сидит на коленях у отца, тянется к чему-то за кадром.
Отец фотографировал внучку каждый день. Анна Михайловна не помнила этих снимков. Она вообще не знала, что отец вёл отдельный альбом для Лизы.
И вдруг.
Фотография, от которой у неё перехватило дыхание.
Отец стоит во дворе, на фоне только что вскопанной земли. На руках — Лиза, совсем крошечная, в белом конверте с голубыми лентами. Они смотрят не в объектив — смотрят вниз, на тонкий прутик, торчащий из влажной почвы.
Корешок. Два маленьких листочка.
Яблоня.
Анна Михайловна перевернула фотографию. На обороте — отцовским аккуратным почерком, синими чернилами:
«15 сентября 1991 года. Лизоньке сегодня годик. Посадили яблоньку — белую, антоновку. Она взяла меня за палец и показала на деревце. Я спросил: как назовём? Она засмеялась. Назову Другом, когда вырастет и научится говорить».
Она назвала его Другом.
В год ребёнок не говорит. Отец придумал это сам. Или поверил, что девочка понимает больше, чем может выразить словами.
Под фотографией была другая. Отец несёт Лизу через двор. Она оглядывается через его плечо — на молодую яблоньку. Подпись: «Идём здороваться. Май 1992».
Ещё одна. Лиза — года два с половиной. Сидит на траве, обнимает ствол обеими руками. Щекой прижалась к коре. Глаза закрыты, на лице — блаженство. Подпись: «Обнимашки с Другом».
И ещё.
И ещё.
Целая страница — Лиза и яблоня. Лиза поливает её из маленькой леечки. Лиза собирает упавшие лепестки. Лиза стоит рядом с дедом, держа его за шершавую ладонь.
Последняя фотография в этом ряду — октябрь 1994 года. Лизе три с половиной. Яблоня выше её почти вдвое, ветви голые, готовятся к зиме. Лиза в вязаной шапочке с помпоном прижимается щекой к стволу. Дед стоит рядом, смотрит на неё — и в этом взгляде столько любви, что у Анны Михайловны защемило сердце.
Через полгода он умрёт.
А через два года Лиза пойдёт в школу. И будет каждое утро здороваться с яблоней, которую посадил её дед. Потому что её душа помнит то, что разум уже стёр.
А она, Анна Михайловна, её мать, будет отучать дочь от этой памяти. Потому что не знает. Потому что боится чужого мнения. Потому что хочет, чтобы её ребёнок был как все.
Она прижала фотографию к груди. Слёзы капали на пожелтевшую бумагу, расплывались синие чернила.
— Папа, — прошептала она в тишину чердака, — прости меня. Я не знала.
— Мама?
Лиза стояла в проёме чердачной двери, подсвеченная сзади тусклой лампочкой с лестницы. Смотрела на мать — сидящую на полу среди разбросанных альбомов, с мокрым лицом и фотографией в руках.
Анна Михайловна протянула ей снимок.
Лиза взяла. Долго всматривалась. Лицо её оставалось спокойным, но Анна Михайловна заметила, как дрогнули ресницы.
— Какой он молодой здесь, — тихо сказала Лиза. — Я почти не помню его лицо. Только руки. Большие, в мозолях. И голос — когда он читал мне сказки, я засыпала у него на груди.
— Он тебя очень любил.
— Я знаю.
Лиза села рядом на пыльный пол. Анна Михайловна показывала ей фотографии — страницу за страницей. Дочь рассматривала молча, иногда касалась пальцем изображения — бережно, словно боялась стереть.
Из кухни доносилось тихое пение Ксюши — она напевала какую-то песенку, выдуманную на ходу.
— Когда спилили яблоню, — заговорила Лиза, не поднимая глаз от фотографий, — это было как… как будто дедушка умер во второй раз. Я не могла объяснить. Мне было пять. Я только знала, что у меня отняли что-то очень важное. И что никто — даже ты — не понимает, почему мне так больно.
Анна Михайловна обняла дочь. Впервые за много лет — просто обняла, крепко, как в детстве, когда Лиза падала и разбивала коленки, а мама намазывала ссадину зелёнкой и дула на ранку, чтобы не щипало.
— Прости меня, доченька.
— Мама, я же сказала — я не держу обиды.
— Нет, ты послушай. Я хочу, чтобы ты знала. Прости, что не спросила. Что не попыталась понять. Что думала только о том, что скажут люди, как бы поудобнее устроиться в этой жизни.
Лиза положила голову ей на плечо. Как в детстве. Как тридцать два года назад, когда она была маленькой и мир был простым и понятным.
— Ты делала то, что считала правильным. Все матери так.
— Это не оправдание.
— Может быть. Но это правда.
Они сидели молча. Ветер гулял по чердаку, шевелил пожелтевшие страницы альбомов. Где-то далеко, на станции, прогудел тепловоз.
Из кухни донеслись быстрые шаги:
— Бабушка! Мама! Вы где?
Ксюша стояла в дверях, щурясь от яркого света после полутьмы чердака. В руках она держала свой рисунок.
— Смотрите, что я нарисовала!
На листе ватмана распускалась огромная яблоня. Ствол её был коричневым, листья — зелёными, а цветы — белыми, с розовой серединкой. Под деревом стояли три фигурки: большая, поменьше и совсем крошечная.
— Это бабушка, это мама, а это я, — объясняла Ксюша, тыкая пальцем в нарисованных человечков. — А это наш дом. А это наша яблоня. Она будет расти вместе с нами, правда?
Анна Михайловна и Лиза переглянулись.
— Правда, солнышко, — сказала Лиза, и голос её дрогнул. — Будет расти.
— А я ей имя придумала, — Ксюша с гордостью посмотрела на рисунок. — Её зовут Память. Потому что она всё помнит. И дедушку вашего помнит, и маму маленькую, и меня теперь будет помнить.
Анна Михайловна протянула руки, и Ксюша взобралась к ней на колени, пахнущая красками, детским мылом и ещё чем-то неуловимо родным.
— Бабушка, — внучка доверчиво прижалась к ней, — а ты посадишь мне яблоньку? Такую же, как у мамы была?
Вопрос повис в воздухе, прозрачный и хрупкий, как льдинка.
— Посажу, — сказала Анна Михайловна. — Весной. Как снег сойдёт.
— И мы будем с ней разговаривать?
— Будем.
— И она вырастет большая-пребольшая?
— Вырастет.
— И у неё будут яблоки?
— Будут. Сладкие-пресладкие.
Ксюша удовлетворённо кивнула и слезла с колен:
— Пойду дорисую. У неё ещё птичек на ветках не хватает.
И убежала, оставив после себя лёгкий след счастья.
В тот же вечер, когда Лиза укладывала Ксюшу спать в маленькой комнате, Анна Михайловна вышла во двор.
Было тихо. Мартовская ночь дышала холодом, но ветер стих, и звёзды высыпали на небо крупной солью. Луна висела над крышей сарая — круглая, белая, как яблоневый цвет.
Анна Михайловна подошла к тому месту, где тридцать два года назад росла яблоня. Теперь здесь был ровный асфальт, залитый ещё при советской власти. Сквозь трещину пробивался одуванчик — маленький, упрямый, живой.
Она опустилась на корточки. Провела ладонью по холодному асфальту.
— Папа, — сказала она шёпотом, — ты прости меня. Я ведь тоже тебя не понимала. Всё время работала, всё время бежала куда-то. Думала — успею. Думала — наговоримся. А ты взял и ушёл.
Морозный воздух обжигал горло.
— Она выросла хорошей, папа. Лиза. Ты бы гордился ею. Учительницей стала, детей учит. Дочку растит — Ксюшу, правнучку твою. Она в тебя пошла — тоже с деревьями разговаривает.
Анна Михайловна помолчала, собираясь с мыслями.
— Я тебе обещаю: я посажу новую яблоню. Для Ксюши. И для Лизы. И для тебя. И мы будем за ней ухаживать. И будем с ней разговаривать. И ничего не будем бояться.
Она поднялась, разминая затёкшие колени. Посмотрела на небо — звёзды горели ярко, и одна из них, самая крупная, пульсировала ровным серебристым светом.
— Спасибо тебе, — сказала Анна Михайловна. — За Лизу. За яблоню. За то, что научил её любить. Прости, что я не сразу поняла.
Она повернулась, чтобы идти в дом, и замерла.
На крыльце стояли Лиза и Ксюша. Внучка — в пижаме с единорогами, босиком, прижимая к груди своего плюшевого зайца.
— Ксюша! — Анна Михайловна шагнула к крыльцу. — Ты почему раздетая? Заболеешь!
— Мы не надолго, — сказала Лиза, кутая дочку в пуховый платок. — Она увидела тебя в окно и сказала: «Бабушка разговаривает с небом, пойдём поможем».
Ксюша серьёзно посмотрела на бабушку:
— Ты с дедушкой говорила?
Анна Михайловна поднялась на крыльцо, присела перед внучкой:
— Говорила.
— И он тебе ответил?
— Да, — сказала Анна Михайловна. — Звездой.
Ксюша подняла голову к небу, отыскала взглядом самую яркую звезду.
— Здравствуй, дедушка, — сказала она серьёзно. — Я Ксюша. Я твоя правнучка. Бабушка сказала, мы весной яблоньку посадим. Приходи смотреть, хорошо?
Звезда мигнула ярче, словно ответила.
— Она придёт, — сказала Ксюша удовлетворённо. — Я знаю.
Лиза взяла дочку на руки:
— Пойдём, мой хороший. Спать пора.
Они вошли в дом. Анна Михайловна задержалась на крыльце.
Луна плыла над садом, заливала холодным светом крыши, деревья, спящие грядки. Март — ещё не весна, но уже и не зима. Время обещаний.
Она вошла в дом, прикрыла за собой дверь. В прихожей горел ночник — жёлтый абажур с кисточками, помнивший ещё маму. Лиза укладывала Ксюшу, из комнаты доносился тихий голос — дочь рассказывала сказку.
Анна Михайловна прошла на кухню, налила себе чаю. Села у окна.
На столе лежал отцовский альбом, открытый на той самой странице. Отец, Лиза, яблоня. 1991 год. Начало всего.
Она взяла ручку, вырвала из блокнота чистый лист.
И написала:
«Дорогой папа.
Сегодня я наконец поняла то, что ты знал всегда. Любовь не умирает. Она остаётся в земле, в корнях, в новых побегах. Она передаётся через руки, касающиеся коры. Через шёпот на утреннем ветру. Через детские ладони, прижатые к стволу.
Прости меня. Я была слепа. Я боялась того, чего не понимала.
Мы посадим новую яблоню. И будем разговаривать с ней. И научу Ксюшу не бояться своей любви, какой бы странной она ни казалась другим.
Ты всегда был моим самым главным учителем. Просто я не сразу это поняла.
Спасибо тебе за всё.
Твоя дочь».
Она сложила письмо треугольником, как учили в детстве. Завтра закопает его под новой яблоней. Или сожжёт, и пепел развеет по ветру. Или просто оставит на чердаке, в сундуке, рядом с фотографиями.
Неважно. Он услышит.
За стеной Ксюша засмеялась во сне — звонко, счастливо. Наверное, ей снилась яблоня в цвету. Или дедушка, которого она никогда не видела, но уже знает. Или огромное звёздное небо над крыльцом.
Анна Михайловна погасила свет.
В темноте кухни пахло яблоками — этот запах навсегда въелся в стены старого дома. За окном шелестела ветвями берёза, та самая, с которой сегодня здоровалась Ксюша.
— Спасибо тебе, — прошептала Анна Михайловна неизвестно кому. Может быть, берёзе. Может быть, отцу. Может быть, просто этому дню, который подарил ей прощение.
Где-то в небе мигнула и погасла звезда.
Анна Михайловна закрыла глаза и впервые за много лет уснула спокойно.
Весна в тот год пришла внезапно. Ещё вчера сугробы лежали по колено, а сегодня запели капели, зажурчали ручьи, и крыши домов окрасились влажной чернотой.
Саженец Анна Михайловна купила на ярмарке в райцентре. Белая антоновка, двухлетка, с крепкими корнями и упругими веточками. Продавец, старый садовод в выцветшей кепке, долго рассказывал, как правильно сажать, чем удобрять, когда поливать.
— Хороший сорт, — говорил он, заворачивая корни во влажную мешковину. — Прадедовский. Ещё до революции такие сажали. Яблоки сладкие, с кислинкой, на варенье — замечательные.
Анна Михайловна везла саженец в автобусе, прижимая к груди, как ребёнка. Люди смотрели с любопытством, но она не обращала внимания.
Дома её ждали. Лиза накрывала на стол, Ксюша вертелась под ногами, то и дело подбегая к окну:
— Ну когда бабушка приедет? Ну когда мы будем сажать?
Николай, приехавший на выходные из города, возился с инструментом — точил лопату, проверял, хватит ли верёвок для подвязки.
— Земля ещё мёрзлая, — ворчал он, но ворчал беззлобно. — Погодили бы недельку.
— Неделю назад она уже оттаяла, — возражала Лиза. — Ты просто боишься, что спина заболит.
— Ничего я не боюсь.
— Боишься-боишься.
Они ссорились по-хорошему, как в молодости, и Анна Михайловна, глядя на них, улыбалась.
Сажали яблоню всей семьёй.
Николай выкопал яму — глубокую, широкую, как учил садовод. Лиза расправляла корни, присыпала землёй. Ксюша принесла воды в игрушечном ведёрке и очень серьёзно поливала, стараясь не пролить мимо.
Анна Михайловна стояла чуть поодаль и смотрела.
— Ну вот, — сказал Николай, утрамбовывая землю вокруг ствола, — расти теперь.
Ксюша приложила ладошку к тонкой коре:
— Здравствуй. Я Ксюша. Ты теперь наша. Мы тебя посадили и будем любить. А это моя мама, это мой папа, а это бабушка. А ещё у нас был дедушка, он давно умер, но он тоже тебя любит. Он на небе, видишь?
Девочка подняла голову к небу — синему, высокому, с редкими барашками облаков.
— Он тебя видит, — сказала она уверенно. — И радуется.
Лиза обняла дочь за плечи. Николай, смущаясь, отёр рукавом глаза и зачем-то принялся отряхивать штаны.
Анна Михайловна подошла к яблоне. Положила ладонь на ствол — тонкий, гибкий, полный соков.
— Привет, — сказала она тихо. — Я обещала. Я пришла.
Ветер шевельнул ветки саженца, качнул единственный листок, уже проклюнувшийся из почки.
Где-то в глубине старого сада скрипнула калитка. Баба Шура, выйдя на крыльцо, смотрела на них, приставив ладонь козырьком ко лбу. Увидела, покачала головой и скрылась в доме.
Анне Михайловне было всё равно.
— Спасибо тебе, — сказала она. — За всё.
И почувствовала, как под пальцами, под корой, бьётся маленькое, упрямое, живое сердце.
Вечером, когда гости разъехались и Лиза с Ксюшей ушли спать, Анна Михайловна вышла на крыльцо.
Мартовская ночь была прозрачна и звонка, как хрусталь. Луна висела над садом огромным яблоком, созревшим для сбора. Звёзды дрожали и переливались, и самая яркая из них — та, что над самой крышей, — пульсировала ровным, успокаивающим светом.
Анна Михайловна достала из кармана фартука треугольник письма.
— Я не знаю, как это делается правильно, — сказала она небу. — Но ты научи меня. Ты всегда умел.
Она разорвала письмо на мелкие клочки и развеяла по ветру. Бумажные снежинки закружились в воздухе, взметнулись выше крыши, выше старого клёна, выше проводов, и понеслись куда-то в темноту, к звёздам.
— Спи спокойно, папа, — прошептала Анна Михайловна. — У нас теперь новая яблоня. И внучка, которая умеет разговаривать с деревьями.
Она постояла ещё немного, вдыхая холодный весенний воздух, слушая, как шумит сад, как поскрипывает под ветром старая берёза, как где-то далеко, на станции, перекликаются поезда.
Потом повернулась и вошла в дом.
В прихожей горел ночник. Ксюша спала, раскинув руки, уткнувшись носом в плюшевого зайца. На тумбочке лежал её рисунок — яблоня в цвету, три фигурки под ней и огромное жёлтое солнце с лучиками-ресницами.
Анна Михайловна поправила одеяло, поцеловала внучку в тёплую макушку.
— Спи, девочка моя, — сказала она. — Завтра будет новый день. И новая яблоня будет ждать, когда ты скажешь ей: «С добрым утром».
Она выключила свет и прикрыла дверь.
В темноте детской тихо дышал ребёнок. За окном шумел сад. Где-то в вышине перемигивались звёзды.
А в углу палисадника, у самого крыльца, спала молодая яблонька, укутанная мартовским холодом.
Ей снились сны. В этих снах был дед в выцветшей кепке, и маленькая девочка в ситцевом платье, и женщина с седыми висками, и ещё одна девочка — совсем крошечная, в пижаме с единорогами, — которая прижималась щекой к коре и шептала:
— Ты только расти. Мы тебя очень ждали.
И яблонька росла. Потому что не могла не расти — столько любви было в этой земле, в этом воздухе, в этих руках, касавшихся её ствола.
Потому что деревья помнят.
Потому что любовь не умирает — она только переходит из корней в ветви, из ветвей в цветы, из цветов в плоды.
Из плодов — в новые семена.
И всё начинается сначала.