11.02.2026

Она была привязана к стволу, обессиленная, рычала от боли и страха. Но старик не побоялся протянуть руку. А через миг случилось то, что заставило заплакать даже небо

Осень того года выдалась такой долгой, что старики в Чалдонке перестали верить календарям.

Листва облетела еще в конце августа, но теплынь стояла до самого Покрова. Река Чалдонка обмелела настолько, что мальчишки переходили ее вброд, не замочив колен. Воздух сделался вязким, густым, и даже по ночам, когда полагалось дышать морозцем, над тайгой висела душная, тяжелая мгла.

— Земля устала, — говорила Агапа Семеновна, самая древняя жительница Чалдонки. — Она каждый век так отдыхает перед большой бедой. Сперва тепло, потом — сразу мрак.

Ей не верили. Молодые пожимали плечами, мужики рубили дрова спустя рукава, бабы сушили грибы без особой надежды на скорые холода.

И только Захар Аникеич Ковров знал: старуха права.

Шестьдесят восемь зим Захар прожил на свете, и ни разу природа не обманывала его. Если октябрь слезится дождями, когда положено снегу — значит, зима придет не с неба, а из-под земли. Значит, ударит она не в лоб, а в спину, и ударит так, что мало не покажется.

В тот вечер Ковров вышел на крыльцо, постоял, вбирая ноздрями влажный, пресный воздух, и вдруг понял: завтра.

— Ну что, старый, — сказал он своему коту Пантелею, дремавшему на перилах. — Чуешь?

Пантелей приоткрыл один глаз, зевнул во весь рот и отвернулся. Коту не было дела до примет. Коту было дело до печки.

Ковров усмехнулся, поскреб небритую щеку и полез в подпол за соленьями.

Он не знал тогда, что эта банка с груздями останется нетронутой до самой весны.

Зима вломилась в Чалдонку на Варварин день, как медведь-шатун в омшаник.

Ночью небо, доселе серое и равнодушное, вдруг налилось свинцовой чернотой. Ветер пришел с востока, со стороны Саянских гольцов, и принес на своих лопатках столько холода, что река встала мгновенно, без обычного предсмертного стона льда. Просто замерла и остекленела.

К утру Чалдонка превратилась в белое безмолвие.

Снег валил трое суток, не переставая. Завалило избы по самые окна, занесло ограды, скрыло дорогу на райцентр. Провода оборвались на второй день, связь исчезла. Телефонная трубка у Агапы Семеновны, единственный работающий аппарат на всю деревню, выдавала только длинные, безнадежные гудки.

— Отрезало, — спокойно сказал Ковров, заглянув к старухе. — Теперь до мая.

Агапа Семеновна перекрестила его сухими, скрюченными пальцами.

— Ты, Захар, поберегись. Лес теперь злой.

— Лес злым не бывает, — ответил Ковров. — Лес бывает раненым.

Он надел кухлянку, подбитую пыжиком, подпоясался сыромятным ремнем, повесил на пояс нож и вышел в метель.

В спину ему летели проклятия соседок и глухой, утробный вой ветра.

Захар Аникеич Ковров был из породы людей, которых называют «коренные».

Не по крови — по сути.

Он не родился в Чалдонке, а пришел сюда сорок лет назад, молодым еще мужиком, бежавшим от городской тоски и развода, который выпил из него всю душу. Пришел, увидел тайгу и остался. Сперва сезонничал, мыл золото на приисках, потом устроился в лесхоз, потом перебивался охотой, рыбалкой, сбором кедрового ореха.

А когда Чалдонка стала совсем умирать — молодежь разъехалась, промыслы закрылись, лесхоз развалился, — Ковров не уехал. Вбил покрепче гвозди в стены своей избы и сказал:

— Земля не виновата, что люди разучились на ней жить.

С тех пор минуло двадцать лет.

Он жил один, никого не пуская в свою жизнь дальше порога. Зимой ходил на лыжах в тайгу, проверял кордоны, подкармливал копытных, убирал браконьерские петли. Летом ставил сети на хариуса, сушил грибы, чинил крышу и молчал.

Молчание было его вторым языком.

Соседи считали Коврова блаженным. Бабы жалели, мужики посмеивались, но никто не решался сказать ему правду в лицо. Потому что в его глазах жила та же глубокая, спокойная сила, что и в тайге. И эту силу не хотелось испытывать на прочность.

К Проклятому Распадку Захар вышел на исходе вторых суток.

Место это не числилось ни на одной карте. В советские времена геологи нанесли сюда белое пятно, а в девяностые про него и вовсе забыли. Только старики вроде Агапы Семеновны помнили, что здесь когда-то было святилище. Не то эвенкийское, не то еще более древнее, оставленное народом, чье имя уже никто не выговаривал.

Ковров не верил в духов.

Но здесь, в этом распадке, между двумя скальными останцами, поросшими вековым стлаником, ему всегда становилось не по себе. Не страх — другое. Чувство, что за ним кто-то наблюдает.

Сейчас это чувство усилилось в десять раз.

Снег здесь лежал по-особенному — не ровным покрывалом, а странными, завихренными сугробами, словно кто-то месил его огромными лапами. Ветви кедрача низко склонились к земле, образовав подобие шатра. Из-под этого шатра тянулся след.

Ковров опустился на колено.

След был волчий. Крупный, с растопыренными пальцами, глубокий — зверь проваливался в наст по самую грудь. Но шла волчица не так, как ходят здоровые звери. Она волочила заднюю лапу, оставляя за собой неровную борозду.

И еще: рядом с большими следами тянулась цепочка крошечных, похожих на мышиные, но крупнее.

Щенки.

Захар выпрямился, снял рукавицу и прижал ладонь к стволу ближайшей лиственницы. Дерево дрожало.

— Плохо тебе, мать, — сказал он в тишину. — Совсем плохо.

Лиственница не ответила.

Ковров двинулся по следу.

Он нашел их под скальным козырьком, в неглубокой пещере, которую много лет назад выдул в породе ветер.

Волчица лежала на боку, вытянув шею.

Шерсть ее, чистейшего пепельного оттенка, сбилась в колтуны, запачканная кровью и глиной. Шею оплетал стальной трос — тонкий, почти незаметный в густом подшерстке. Трос врезался в плоть, нарывая багровым валом. Вокруг раны копошились мухи-зимницы — живут же, паскуды, в такой мороз.

Четверо волчат жалась к животу матери, тычась слепыми мордочками в потемневшие соски. Еще двое лежали поодаль — маленькие, уже остывающие комочки.

Пятый, самый мелкий, сидел у самой морды волчицы и пытался лизать ее в нос.

Волчица смотрела на Коврова.

В ее взгляде не было злобы. Не было страха. Не было даже той настороженной готовности к бою, которая всегда живет в глазах дикого зверя.

В ее взгляде было одно лишь ожидание.

Она ждала смерти. Но прежде чем умереть, она ждала чуда.

— Эх, мать, — выдохнул Захар.

Он опустился на колени прямо в снег, достал нож.

Волчица дернулась, когда лезвие коснулось троса, но не зарычала. Только прижала уши и зажмурилась.

Трос поддавался тяжело. Сталь звенела, скрежетала, резала пальцы сквозь рукавицы. Ковров пилил, сопел, ругался сквозь зубы и чувствовал, как по ладони течет горячее и липкое — своя кровь, чужая, уже не разобрать.

Когда последняя прядь распалась, волчица открыла глаза.

Она посмотрела на человека.

Потом медленно, с трудом поднялась на передние лапы. Задние подломились, она упала, снова встала. Пошатнулась.

И лизнула его в щеку.

Язык был горячим, шершавым, соленым от крови и сладковатым от боли. Волчица лизнула еще раз, словно пробуя этого странного двуногого на вкус. Словно запоминая его навсегда.

— Ну здравствуй, — сказал Ковров. — Звать-то тебя как, бедовая?

Волчица моргнула.

— Будешь Седой, — решил Захар. — Потому что светлая, как снег в пасмурный день. А это, стало быть, твои ребята.

Он оглядел волчат. Трое выглядели крепкими, двое — слабыми, один — совсем доходяга. Тот самый, что лизал мать в нос.

— Тебя как окрестим? — Ковров взял волчонка в ладони. Волчонок помещался целиком, только хвост торчал. — Мелкий ты больно. Будешь Кнышем.

Волчонок пискнул и засунул нос под мышку Коврову.

— Договорились, — сказал Захар.

Он распахнул кухлянку, засунул Кныша за пазуху, прижал к груди. Волчонок затих, только мелко дрожал.

Остальных щенков Ковров собрал в подол запасной рубахи, которую всегда носил с собой. Седую взял за загривок, помог подняться.

— Пойдем, мать. До дома четыре версты. Не подведи.

Волчица не подвела.

В избе было тепло, пахло сеном и сосновой смолой.

Ковров затопил печь, поставил греться воду, разложил волчат на старой овчине в углу. Седую уложил рядом.

— Лежи, — приказал он. — Не дергайся.

Волчица послушно положила морду на лапы и закрыла глаза. Она сделала все, что могла. Теперь пусть делает человек.

Ковров развернул свой охотничий набор — бинты, йод, пенициллин в ампулах, шприцы многоразовые, кипяченые в кастрюльке. Руки у него были грубые, с разбитыми суставами, но когда дело доходило до врачевания, они становились удивительно нежными.

Он промыл рану, срезал омертвевшие края, залил йодом. Сед ая вздрагивала, но молчала. Только когда игла вошла в кожу, тихо заскулила — не от боли, от обиды.

— Терпи, — сказал Ковров. — Не барыня.

Он сделал укол, забинтовал шею, погладил волчицу по голове.

— Красавица. Поправишься — загляденье.

Сед ая лизнула его в ладонь и уснула.

Кныш не спал.

Он лежал у Коврова на коленях, завернутый в шерстяной платок, и смотрел на огонь в печке. Глаза у него были мутные, младенческие, но что-то в них уже прорезалось — искра, искорка, маленький огонек жизни.

— Тяжелый ты, — сказал Ковров. — Выживешь ли?

Волчонок не ответил.

Захар вздохнул, достал с полки старую соску — осталась еще с тех пор, когда он выкармливал лисенка. Развел сухое молоко, налил в соску, сунул Кнышу в пасть.

Волчонок причмокнул, засопел и принялся сосать.

— Молодец, — похвалил Ковров. — Ешь давай. Расти большой.

За окном завывала метель, заметая следы, заметая тропы, заметая саму память о том, что где-то в этом белом аду еще теплится жизнь.

Ковров сидел у печи, гладил волчонка за ухом и смотрел на спящую волчицу.

Ему было спокойно.

Глава 2. Чужие

Ульяна Федоровна Листвягова не верила в чудеса.

Она верила в перекись водорода, стерильные бинты, жаропонижающие уколы и своевременную вакцинацию. Тридцать пять лет фельдшерской практики в Чалдонке приучили ее к тому, что надеяться можно только на свои руки и голову. Всё остальное — от лукавого.

Поэтому, когда соседка Клавдия прибежала к ней с криком: «У Захара волки в избе! Целая стая! Живо жрут старика!», Ульяна Федоровна не бросилась спасать, а сперва неторопливо доварила свекольник, выключила конфорку и только потом надела тулуп.

— Волки, говоришь, — сказала она запыхавшейся Клавдии. — А сама-то видела?

— Не видела, так слыхала! Вой стоял!

— Собаки воют. У Петрухи дворняга на цепи который день заходится.

— Да нет же, Ульяна, волки! Белые! Страшенные!

Ульяна Федоровна вздохнула, взяла свой саквояж и пошла к Коврову.

Она не стучалась — здесь это было не принято. Толкнула дверь, вошла, стряхнула снег с валенок.

В избе пахло псиной, лекарствами и еще чем-то диким, лесным, нечеловеческим.

В углу на овчине лежала огромная пепельная волчица. Шея ее была аккуратно забинтована, повязка — чистая, профессиональная. Рядом копошились четыре волчонка.

Пятый сидел на коленях у Коврова и сосал соску.

— Здравствуй, Ульяна, — сказал Захар, не оборачиваясь. — Чаю будешь?

Ульяна Федоровна медленно опустила саквояж на пол.

— Ты с ума сошел, Ковров.

— Возможно, — согласился он. — Но сначала посмотри мать. Я рану зашил, но боюсь, как бы заражения не было.

— Ты… зашил? Чем?

— Иглой и кетгутом. У меня со времен медвежьей охоты остался.

Ульяна Федоровна подошла к волчице, присела на корточки.

Волчица открыла глаза, посмотрела на нее спокойно и равнодушно, снова закрыла.

— Час от часу не легче, — пробормотала фельдшерица. — Ладно, давай посмотрю.

Она размотала повязку, осмотрела шов, пощупала края.

— Хорошо. Кривовато, но держится. Гной не пошел. Чем колол?

— Пенициллин.

— Дозу какую?

— Две ампулы.

— Маловато. Надо три.

— Не было трех.

— Ладно, я добавлю.

Она сделала укол, наложила свежую повязку, погладила волчицу по голове. Та дернулась, но стерпела.

— Умная, — сказала Ульяна Федоровна. — Понимает, что лечат.

— Она всё понимает, — ответил Ковров.

С волчатами вышло сложнее.

Трое были здоровы, четвертый — слаб, но жить будет. А пятый…

Ульяна Федоровна взяла Кныша в руки, осмотрела, послушала сердце.

— Плох, — сказала она коротко. — Переохлаждение сильное, плюс истощение. Мать, видно, кормить не могла несколько дней. Сердце слабое. Шансов мало.

— Сделай что-нибудь, — тихо сказал Ковров.

— Захар, я не ветеринар. Я фельдшер. А это — детеныш дикого зверя с врожденной патологией.

— Сделай, — повторил он.

Ульяна Федоровна посмотрела на его руки — огромные, в шрамах, в свежих порезах. На его лицо, обветренное, обожженное морозом, с глазами, которые за сорок лет одинокой жизни так и не научились просить.

Она вздохнула и взяла волчонка.

Дальнейшее она помнила смутно.

Массаж сердца — два пальца, ритмичные нажатия. Дыхание рот в рот — маленькая пасть, пахнущая кислым молоком, крошечные зубки, царапающие губы. Снова массаж. Снова дыхание.

Ковров сидел неподвижно, сжав кулаки.

Волчица подняла голову и смотрела.

Минута. Две. Пять. Десять.

Ульяна Федоровна уже знала это чувство — когда под пальцами пустота. Она проигрывала этот бой десятки раз. Проигрывала младенцам, проигрывала старикам, проигрывала мужикам в расцвете сил.

Она не хотела проигрывать сейчас.

— Давай, — шептала она. — Давай, маленький. Там мать ждет. Там дед ждет. Там жизнь на дворе, а ты теплый. Давай.

Волчонок дернулся.

Судорожный, рваный вдох. Еще один. Розовый язык шевельнулся, лизнул палец.

Ульяна Федоровна откинулась на спинку стула и вдруг поняла, что у нее дрожат руки.

— Жить будет, — сказала она. — Назвал-то хоть?

— Кныш, — ответил Ковров.

— Ну и имя. Как цыпленка.

— Он и есть цыпленок. Только волчий.

Она просидела у Коврова до глубокой ночи.

Пила чай, молчала, смотрела, как волчата тычутся мордами в материнский бок, как Кныш спит на коленях у Захара, как метель за окном постепенно стихает.

— Долго они у тебя будут? — спросила она наконец.

— Не знаю, — ответил Ковров. — Пока не окрепнут.

— А потом?

— Потом уйдут.

— А этот? — она кивнула на Кныша.

Ковров погладил волчонка по спине.

— Этот не уйдет. У него сердце слабое. В тайге не выживет.

— Думаешь, приживется?

— Уже прижился.

Ульяна Федоровна помолчала, допивая остывший чай.

— Соседи языками чесать будут.

— Пусть чешут.

— Браконьеры могут наведаться. Слух пойдет.

— Могут, — согласился Ковров. — Я встречу.

Она посмотрела на его спокойное, непроницаемое лицо и почему-то поверила.

Следы она заметила уже на крыльце.

Чужие, тяжелые, с четким рисунком протектора — «елочка». Такие следы оставляют городские ботинки, армейские берцы, дешевые китайские сапоги. Не охотничьи, не рыбацкие — чужие.

— Захар, — тихо позвала она. — Ты это видел?

Ковров вышел на крыльцо, присел, провел пальцем по краю следа.

— Видел, — сказал он. — Третьего дня появились. У пожарища ходят, к избе не приближаются.

— Кто это?

— Не знаю. Но чую — недобрые люди.

Он выпрямился, посмотрел на темный лес.

— Ты, Ульяна, помалкивай пока. Не надо панику сеять.

— А сама ты?

— А я посторожу.

Она хотела возразить, но передумала. Спорить с Ковровым, когда он говорил таким голосом, было бесполезно.

— Ладно, — сказала она. — Я зайду через пару дней. Проверю волчицу.

— Заходи, — ответил он. — Чай будет.

Ульяна Федоровна запахнула тулуп и пошла домой, проваливаясь в свежий снег.

А Ковров еще долго стоял на крыльце, вглядываясь в темноту.

Ему чудилось, что оттуда, из черной пасти тайги, на него кто-то смотрит.

Глава 3. Следопыт

Тимофей Ковров — он же Кныш, он же мелкий, он же «от горшка два вершка» — рос медленно.

В то время как его братья и сестра, окрепнув за месяц, начали носиться по избе кругами, грызть валенки и устраивать засады на кота Пантелея, Тимофей все еще предпочитал сидеть у деда на коленях и наблюдать за миром со стороны.

— Ленивый он у тебя, — ворчала Ульяна Федоровна, заходя проведать зверинец. — В мать пошел? Мать вон какая работящая.

Сед ая действительно была труженицей.

Оправившись от ран, она не пыталась уйти в лес, хотя дверь Ковров не запирал. Она взяла на себя обязанности, о которых ее никто не просил. Охраняла двор от забредших собак, отгоняла ворон от крыльца, проверяла мышеловки и даже однажды принесла с охоты глухаря — тяжелого, с раскоряченными лапами, уже мертвого.

Положила у порога, села рядом, подняла морду.

— Молодец, — похвалил Ковров. — Кормилица.

Сед ая вильнула хвостом.

Братья Кныша росли не по дням, а по часам.

Самого крупного, вальяжного и спокойного, Захар назвал Ветром. Второго, юркого, вечно снующего под ногами, — Шустриком. Третьего, с темной полосой вдоль хребта, — Угольком.

Единственную самочку, задумчивую и не по годам серьезную, нарекли Нимфой.

Они были разными, но одно их объединяло: все они обожали Кныша.

Странное, необъяснимое чувство заставляло здоровых, сильных волчат оберегать слабого брата. Они таскали ему лучшие куски, грели его своими телами, не давали обижать.

Даже Сед ая, строгая и немногословная, относилась к нему с особой нежностью. Она часто ложилась так, чтобы Кныш утыкался носом прямо в ее шею, и могла лежать неподвижно часами, пока он спал.

— Материнское сердце, — говорила Ульяна Федоровна. — У зверей оно так же болит, как у людей.

Ковров не спорил.

Он вообще мало говорил в эти месяцы. Он работал.

Зима стояла лютая, невиданная. Морозы за сорок держались с декабря по февраль, не ослабевая ни на день. Снег выпал такой, что изба Коврова превратилась в сугроб с двумя окнами и трубой.

Захар прокладывал тропы, таскал дрова, колол лунки для рыбалки, ставил петли на зайцев. Волки помогали — сначала неумело, путаясь под ногами, потом все увереннее.

К марту Ветер, Шустрик и Уголек уже могли самостоятельно загнать косулю. Нимфа предпочитала охотиться в одиночку, уходя далеко в тайгу и возвращаясь наутро, усталая, но довольная.

Сед ая уходила все реже. Она словно чувствовала, что Кныш еще не готов оставаться без нее.

А Кныш все сидел на коленях у деда и смотрел на огонь.

В тот вечер Ковров сидел у окна и перебирал старые патроны.

Зимний запас подходил к концу, надо было думать о весенней охоте. Он крутил в пальцах гильзу, рассматривал на свет капсюль и вдруг замер.

— Тише, — сказал он.

В избе мгновенно стало тихо.

Сед ая подняла голову, уши встали торчком. Ветер замер с куском ремня в зубах. Даже Пантелей перестал вылизывать лапу.

— Там, — сказал Ковров, кивнув на потолок.

Сначала они услышали звук — высокий, тонкий, похожий на комариный писк.

Потом на потолке заскрежетало.

— Дрон, — выдохнул Ковров.

Он не знал, кто именно прилетел навестить его избу. Но догадывался.

Последние две недели следы у пожарища становились все навязчивее. Кто-то топтался там ежедневно, изучал окрестности, уходил, возвращался. Однажды Ковров нашел окурок — дорогой, импортный, с фильтром.

Такие в Чалдонке не курили.

Дрон повисел над крышей минут десять, потом улетел.

Ковров сидел неподвижно, глядя в одну точку.

— Захар, — тихо позвала Ульяна Федоровна. Она пришла час назад и теперь сидела у стола, теребя уголок платка. — Может, в район сообщить?

— Кому? — спросил Ковров. — Участковый у нас в Пашино, пятьдесят верст. Пока доедешь…

— Но ведь нельзя так. Они же вернутся.

— Вернутся, — согласился он. — Я знаю.

Он встал, подошел к старому сундуку, открыл крышку.

В сундуке лежал арбалет. Старый, дедовский, с тугой тетивой из крученой жилы и оптическим прицелом, купленным еще в девяностые у военных.

Ковров провел пальцем по ложу.

— Не трогал пятнадцать лет, — сказал он. — А помню, как стрелять.

Ульяна Федоровна побледнела.

— Ты что задумал?

— Ничего, — ответил Ковров. — Пока ничего.

Он закрыл сундук.

Сед ая подошла и села рядом, прижавшись боком к его ноге.

Глава 4. Те, кто ждет

Платон Егорович Сомов не привык отступать.

В свои пятьдесят семь он успел побывать золотопромышленником, лесным бароном, подпольным таксидермистом и поставщиком деликатесов для ресторанов. Каждое из этих занятий в той или иной степени граничило с уголовным кодексом, но Платона Егоровича это никогда не смущало.

Он умел договариваться.

Он умел ждать.

И он умел брать свое.

О волках в Чалдонке Сомов узнал случайно — от старого знакомого, отбывавшего срок в здешних краях. «Там такие звери, Платон, — писал знакомый. — Белые, чистое серебро. За шкуру такой на черном рынке знаешь сколько дадут?»

Сомов знал.

Он приехал в Чалдонку в конце февраля, поселился на турбазе в соседнем поселке, нанял двух местных мужиков для подстраховки. Одного звали Костей, другого — Лехой.

Костя был молчаливым, угрюмым детиной с руками-крюками. Леха — мелким, вертлявым, с бегающими глазками и привычкой хихикать невпопад.

— Значит, так, — сказал им Сомов, разложив на столе карту. — Волчица там, у старика. Прямо в избе. Я сам видел.

— А старик? — спросил Костя.

— Старик — проблема. Надо как-то отвлечь.

— Можно газом, — хихикнул Леха. — Я баллончик прихватил.

— Думаешь, усыпится?

— Должен. Там, говорят, старый уже, сердце плохое.

Сомов задумался.

— Ладно. Попробуем. Но без трупа. Труп нам не нужен.

— А волчица? — спросил Костя.

— Волчицу — живой. Шкура с живого зверя ценится выше. И щенков тоже.

— Сколько щенков?

— Пятеро, вроде. Один мелкий, доходяга. Того можно и прикопать.

Сомов свернул карту.

— Завтра идем.

Глава 5. Ночь длинных теней

Газ пустили в третьем часу ночи.

Сомов с подручными подобрались к избе со стороны леса, бесшумно, как умеют только опытные браконьеры. Леха сунул баллончик в отдушину, нажал на клапан.

Сладковатый, приторный запах пополз в дом.

Внутри было тихо.

— Ждем, — шепнул Сомов.

Ждали десять минут. Пятнадцать.

— Пора, — кивнул Костя.

Он толкнул дверь — незапертую, даже не прикрытую плотно.

Внутри было пусто.

Ни старика, ни волков, ни щенков. Только кот Пантелей сидел на столе и равнодушно смотрел на непрошеных гостей.

— Куда они делись? — выдохнул Леха.

— В лес ушли, — процедил Сомов. — Чуяли, падлы.

— Искать будем?

— Бесполезно. Тайга большая.

Он оглядел избу, увидел на столе листок бумаги.

«Не тронешь — живи. Тронешь — пеняй на себя. Ковров».

Сомов скомкал записку.

— Завтра вернемся, — сказал он. — И не с пустыми руками.

Ковров не спал вторые сутки.

Он ушел в лес сразу, как только почуял запах газа — за полчаса до того, как Сомов подошел к избе. Сед ая ушла с ним, уводя волчат. Ульяна Федоровна, ночевавшая у Захара, взяла Кныша и ушла к себе.

— Пересиди, — сказал ей Ковров. — Я их выведу.

— Куда?

— В старую штольню. Там надежно.

Он ушел в метель, уводя за собой четырех подросших волков.

Ульяна Федоровна сидела у окна, прижимая к груди спящего Кныша, и смотрела в темноту.

Старая штольня находилась в трех верстах от Чалдонки, в отрогах Сопки Глухой.

В советские годы здесь добывали молибден, потом забросили. Вход завалило породой, но Ковров знал лаз — узкий, почти незаметный среди валунов. Он протиснулся внутрь, волки за ним.

Внутри пахло сыростью, плесенью и вечным холодом.

— Здесь посидим, — сказал Ковров. — До утра.

Сед ая легла у входа, положив морду на лапы.

Утром Ковров вернулся в избу.

Сомова и его людей уже не было. Только Пантелей сидел на крыльце, злой и голодный.

— Ну что, пережил? — спросил Ковров.

Пантелей фыркнул и отвернулся.

Захар прошел в избу, поднял скомканную записку, разгладил.

«Завтра вернемся», — прочитал он.

— Вернетесь, — сказал он тихо. — Я знаю.

Он сел за стол, обхватил голову руками.

— Что же вы, люди, делаете, — прошептал он. — Что же вы с собой делаете.

Глава 6. Звериный царь

В Чалдонке Коврова называли по-разному.

Старики уважительно — Захар Аникеич. Бабы с жалостью — наш отшельник. Мужики с насмешкой — лесной хозяин.

Но было еще одно имя, которое никто не произносил вслух, но знали все.

Звериный царь.

Оно прицепилось к нему еще в девяностые, когда Ковров за один сезон отловил и пересчитал всех соболей в округе, ни одного не убив. Потом, когда он выходил медвежонка, найденного в берлоге рядом с мертвой матерью. Потом, когда он пошел в тайгу искать заблудившегося охотника, нашел его через неделю, вывел, и охотник клялся, что всю дорогу за ними по пятам шли волки и не тронули.

Ковров отмалчивался.

Но в тот день, когда в Чалдонку пришла весть о пропаже мальчика, ушедшего в лес за кедровыми шишками, он просто встал и ушел.

Искали три дня.

На четвертый Ковров вышел из тайги, ведя за руку перепуганного, но живого парнишку.

— Как ты его нашел? — спрашивали потом.

— Он сам нашелся, — отвечал Ковров.

Мальчик молчал. Ему было семь лет, и он запомнил этот день на всю жизнь: как он сидел под кедром, плакал и звал маму, а потом из темноты вышла большая серая волчица, села напротив и смотрела, смотрела, пока не пришел дед Захар.

— Она не злая, — сказал он потом матери. — Она добрая.

Мать перекрестилась.

Ковров никогда не рассказывал об этом.

Никогда не объяснял, почему звери идут к нему. Почему доверяют. Почему медведь, которого он выходил, каждую осень приходит к его избе, ломает малину и уходит обратно в лес.

Он просто жил так.

В марте, когда морозы спали, а снег начал оседать, Ковров вывел волчат на первую настоящую прогулку.

Ветер, Шустрик и Уголек носились по опушке, взрывая снег, гоняя ворон. Нимфа сидела на взгорке и смотрела вдаль, на зубчатую линию тайги. Сед ая шла рядом с Ковровым, ступая след в след.

Кныш сидел у деда на руках, завернутый в платок.

— Смотри, — сказал Ковров, показывая на заснеженные сопки. — Это твой дом.

Кныш посмотрел. В его янтарных глазах отражалось белое безмолвие.

— Ты маленький еще, — продолжал Ковров. — Но вырастешь. И тогда выбирать тебе: в лес уйти или со мной остаться.

Кныш вздохнул и ткнулся носом деду в шею.

— Ладно, — усмехнулся Захар. — Не дави. Время терпит.

Время не терпело.

Следы у пожарища появлялись теперь каждую ночь. Дрон прилетал ежедневно, нарезал круги над избой и улетал. Ковров перестал выходить на улицу без арбалета.

Он знал: скоро развязка.

Глава 7. Кровь на снегу

Они пришли в полнолуние.

Мартовская ночь стояла прозрачная, хрустальная. Снег светился изнутри голубоватым фосфором. Деревья отбрасывали длинные, причудливые тени.

Ковров не спал.

Он сидел в кресле у окна, положив арбалет на колени. Сед ая лежала у его ног. Волчата спали в углу, свернувшись в один большой клубок.

— Идут, — сказал Ковров.

Волчица подняла голову.

— Трое. У одного ружье. У двоих — ножи.

Он встал, поправил ремень.

— Сиди здесь, — приказал он Седой. — Не выходи, пока не позову.

Волчица смотрела на него.

— Я сказал — сиди.

Он вышел на крыльцо.

Сомов остановился в десяти шагах.

— Здорово, старик, — сказал он. — Не ждал?

— Ждал, — ответил Ковров. — Давно жду.

— Тогда знаешь, зачем пришли.

— Знаю. Не отдам.

Сомов усмехнулся.

— А ты мне не нужен. Мне волчица нужна. И щенки. Ты отойди — и разойдемся миром.

Ковров покачал головой.

— Не будет мира.

— Будешь упираться — хуже будет.

— Может быть.

Они смотрели друг на друга. Между ними лежали сорок лет разницы в возрасте и целая жизнь — разная, несовместимая, враждебная.

— Костя, — кивнул Сомов.

Костя шагнул вперед, занося кулак.

Ковров не двинулся с места.

И в этот миг из-за его спины выскользнула белая тень.

Сед ая ударила стремительно, беззвучно. Сбила Костю с ног, прижала к снегу, клацнула зубами у самого горла. Костя замер, боясь дышать.

— Назад, — сказал Ковров. — Назад, мать.

Волчица не слушала. Она смотрела на Сомова, и в ее глазах горела такая ненависть, что даже бывалый браконьер попятился.

— Убери ее, — прохрипел Сомов. — Убери, или я стреляю.

Он выхватил пистолет.

Ковров шагнул вперед, заслоняя волчицу.

— Стреляй, — сказал он. — В грудь целься. Чтобы наверняка.

Сомов колебался секунду. Две.

— Черт с тобой, — выдохнул он. — Уходим.

Он развернулся и зашагал прочь, увлекая за собой перепуганного Леху и потирающего ушибленную шею Костю.

Ковров смотрел им вслед, пока они не скрылись за деревьями.

Потом опустился на колени и обнял волчицу.

— Спасибо, мать, — сказал он. — Спасибо.

Сед ая лизнула его в щеку.

В избе тихо скулил проснувшийся Кныш.

Глава 8. Исход

Весна пришла в Чалдонку в конце апреля.

Сперва запели капели. Потом осели сугробы, обнажив прошлогоднюю траву, мокрую, пахучую. Потом Чалдонка вскрылась ото льда — не шумно, не стремительно, а тихо, по-сибирски солидно.

Ковров сидел на крыльце и чинил сеть.

Рядом, положив голову ему на колени, дремал Кныш.

Волчонок подрос, раздался в кости. Шерсть его, пепельно-серая, с легкой проседью на загривке, лоснилась на солнце. Только сердце все еще билось неровно, с перебоями — ветеринар из района, которого еле уговорили приехать, сказал, что это на всю жизнь.

— Бегать быстро не сможет, — сказал он. — Нагрузки противопоказаны. Но жить будет.

Ковров и сам это знал.

Ветер, Шустрик и Уголек ушли в начале мая.

Они уходили не вместе, а поодиночке, словно сговорившись. Первым исчез Ветер — просто не вернулся с вечерней прогулки. Через два дня ушел Шустрик. Уголек держался дольше всех, но и его однажды утром не оказалось на обычном месте у крыльца.

Нимфа уходила последней.

Она долго сидела на взгорке, глядя на тайгу, потом спустилась, подошла к Коврову, ткнулась носом в ладонь.

— Иди, — сказал он. — Иди, девочка.

Она ушла на закате, растворившись в золотистой дымке.

Сед ая осталась.

Она могла бы уйти. Дверь не запиралась, лес звал, старая вольная кровь бурлила в жилах. Но она лежала на крыльце, положив морду на лапы, и смотрела, как Кныш играет с клубком ниток.

Она сделала свой выбор.

Глава 9. То, что остается

Прошло два года.

Чалдонка почти обезлюдела. Молодежь разъехалась, старики перемерли. Из двадцати домов зимой топились только пять.

Дом Коврова топился всегда.

Он постарел, сгорбился, руки дрожали по утрам. Но каждое утро он выходил на крыльцо, садился на лавку и смотрел в лес.

Сед ая лежала рядом. Она тоже постарела, морда поседела, бег стал не таким быстрым. Но глаза оставались прежними — глубокими, спокойными, мудрыми.

Кныш — теперь уже большой, красивый волк с роскошной пепельной шубой — сидел у ног деда и клал голову ему на колени.

— Старые мы с тобой, — говорил Ковров. — Два пенсионера.

Кныш вздыхал.

В тот вечер пришла Нимфа.

Она появилась на опушке бесшумно, как тень. Постояла, глядя на дом. Потом медленно, с достоинством приблизилась.

Ковров не встал.

— Здравствуй, девочка, — сказал он.

Нимфа лизнула его руку. Потом подошла к матери, обнюхалась с ней, коротко лизнула в ухо. Сед ая завиляла хвостом.

— Пришла проведать, — сказал Ковров. — Молодец.

Нимфа посидела с ними до заката, потом встала, потянулась и ушла в лес.

Сед ая смотрела ей вслед, но не двинулась с места.

— Не хочешь с ней? — спросил Ковров.

Волчица положила голову ему на колено.

— И я не хочу, — усмехнулся он. — Старые мы уже для таких путешествий.

Варвара — так звали внучку Агапы Семеновны, которая приехала доживать свой век в опустевшую избу — часто приносила им чай.

Она была тихой, незаметной женщиной лет пятидесяти, с натруженными руками и грустными глазами. Муж у нее умер, дети жили в городе, и ей некуда было больше идти.

— Угощайтесь, Захар Аникеич, — говорила она, ставя на крыльцо заварной чайник. — Я с мятой заварила.

— Спасибо, Варвара.

Она садилась на ступеньку, укутывалась в платок и смотрела, как Кныш пьет из миски молоко.

— Красивый у вас волк, — говорила она. — Прямо как с картинки.

— Красивый, — соглашался Ковров. — Весь в мать.

В тот вечер Варвара долго не уходила.

Солнце садилось за сопки, окрашивая снег в розовый, перламутровый, сиреневый. Где-то далеко, в сердце тайги, запели свою вечернюю песню волки. Кныш поднял морду и ответил — тихо, бережно, словно боясь спугнуть тишину.

— Захар Аникеич, — сказала вдруг Варвара. — А вы счастливы?

Ковров долго молчал.

— Не знаю, — ответил он наконец. — Наверное, да.

— Почему?

— Потому что не один.

Он погладил Кныша за ухом.

— Раньше я думал, что счастье — это когда есть семья, дом, дети. А теперь понимаю: счастье — это когда есть, кого защищать. И есть, кто защитит тебя.

Варвара кивнула.

— Я тоже так думаю, — сказала она.

Они сидели молча, глядя на закат.

Ночью Коврову приснился странный сон.

Будто он снова молодой, идет по тайге, а навстречу ему выходит огромная белая волчица. Не Сед ая — другая, древняя, с глазами, в которых светятся тысячи звезд.

— Ты кто? — спросил Ковров.

— Я та, кого ты искал всю жизнь, — ответила волчица.

— Я искал не тебя.

— Ты искал себя.

Она подошла ближе, лизнула его в лоб.

— Ты нашел, — сказала она. — Теперь иди.

Ковров проснулся.

За окном светало. Кныш спал у его ног, свернувшись калачиком. Сед ая лежала на своем обычном месте у печи.

Все было как всегда.

И все было иначе.

Утро выдалось ясным, морозным.

Ковров вышел на крыльцо, вдохнул колючий воздух. Небо очистилось, звезды гасли одна за другой, уступая место солнцу.

Сед ая вышла следом, села рядом.

— Хорошо, — сказал Ковров. — Хорошо, мать.

Волчица прижалась к его ноге.

Он стоял на крыльце, гладил ее по голове и смотрел, как над тайгой встает солнце.

Где-то далеко, за сотни верст, по лунной дорожке бежали его волки. Они не оглядывались. Они знали, что однажды — не скоро, но однажды — они встретятся снова.

А пока была зима.

И была весна.

И было время, которое не кончается, если есть, кому его хранить.

КОНЕЦ


Оставь комментарий

Рекомендуем