Он был местным пугалом, вдовцом с репутацией деревенского колдуна. Все в селе боялись его, как чумы, а дети пугались его бороды и глаз. Он спал на сеновале и не замечал женщин, пока одна короткая юбка

Осень тысяча девятьсот сорок первого года в селе Соколином была тихой и печальной, словно сама природа затаила дыхание в ожидании грядущих бед. Возвращался Лукьян к своему дому после долгого дня в колхозном хлеву. Дорога, укатанная телегами, мягко шуршала под валенками, а небо, затянутое пеленой предзимних облаков, отливало свинцовым блеском. Усталости он не ощущал, лишь приятную истому в натруженных мышцах. Возиться со скотиной ему всегда нравилось — это занятие приносило не изнеможение, а странное, тихое умиротворение.
Весь день он чистил стойбище, терпеливо менял сырую солому на свежую, ворошил сено. С каждой коровой он разговаривал ласково и по-доброму, называл их по именам, ворчал на шаловливых тёлок, успокаивал беспокойных первокоток. Сначала люди, наблюдавшие эту картину со стороны, удивлялись и перешёптывались, ведь скотник казался нелюдимым и угрюмым, настоящим лесным медведем. Родных у Лукьяна в округе не осталось, с соседями он дружбы не водил, оттого многие крутили пальцем у виска, завидев, как он в полном одиночестве ведёт неторопливые беседы с пестрой Бурёнкой или вороной Ночкой.
Сельские ребятишки разбегались врассыпную при его приближении — слишком жутким казался его облик: яркие, будто прозрачные глаза, подёрнутые дымкой постоянной грусти, и густая, спутанная борода, совсем седая, как у древнего старца. Сам он был мужчиной крупным, плечистым, с длинными, жилистыми руками — это лишь добавляло зловещих красок к его неприглядному и отчуждённому образу.
Старожилы Соколиного относились к Лукьяну с молчаливым уважением, зная по слухам его горькую судьбу, но заводить разговоры не пытались. Одинокий сосед и раньше слыл человеком немногословным и замкнутым, а с годами и вовсе ушёл в себя, будто захлопнул тяжёлую дубовую дверь между своей душой и остальным миром.
Лишь при виде любого живого существа — будь то корова, дворовая собака или даже заблудшая овца — во взгляде мужчины появлялась искорка теплоты, некое подобие ласки. Не мог он пройти мимо, а если животному требовалась помощь, никогда не оставался равнодушным. Люди же его не интересовали. Если и здоровался он с кем, то лишь коротким кивком головы, не поднимая глаз. Порой шутили местные мужики, мол, бабу бы ему добрую, хозяйственную. Женить бы медведя лесного, глядишь, и оттает душа, на человека станет похож, бороду свою косматую сбреет. Но не нашлось бы во всём Соколином, да и в окрестных деревнях, ни одной женщины, ни даже вдовы, что согласилась бы разделить кров с нелюдимым Лукьяном.
Впрочем, он и сам никогда не заглядывался ни на баб, ни на девиц. Жил будто вполсилы, коротая день за днём в молчаливом ритме, думая о чём-то своём, сокровенном, а сама жизнь, шумная и яркая, текла где-то рядом, не касаясь его берегов.
Люди, называя мужика старым Лукьяном, и не подозревали, что в ту пору ему едва исполнилось тридцать шесть лет. Но долгие годы горького, унылого существования, вдовства и полного одиночества оставили на нём неизгладимую печать: волосы и борода стали седыми как лунь, лицо покрылось сетью преждевременных морщин, а в глазах поселилась тихая, resigned тоска. Казалось, время для него текло иначе, спеша состарить тело, не тронув при этом душу, замершую в далёкой молодости.
В тот памятный день он шёл домой, можно сказать, в приподнятом, редком для него настроении. Корова Ночка, его любимица, благополучно отелилась — на свет появился крепкий, славный телёнок. Разве могло что-то порадовать Лукьяна больше, чем это маленькое чудо? Но вряд ли кто-то мог разглядеть подобие улыбки под густой седой бородой, лишь легкая перемена в походке, чуть более упругая и быстрая, выдавала его внутренний свет.
— Агафьюшка! Куда ты, негодница, подевалась? — услышал мужчина внезапно звонкий, молодой голос и невольно замедлил шаг, оглянувшись.
В тот же миг воздух разрезал заливистый, беззаботный детский смех, и из-за поворота мельтешащими ножками выбежала маленькая девочка, лет пяти от роду. Было ясно, что эта егоза удирала от кого-то из старших и находила это занятие невероятно весёлым.
Никогда Лукьян не задерживал своего внимания на ребятишках, что резвились по селу. Своих детей у него не было, о собственном потомстве он давно перестал даже помышлять, потому чужие отпрыски не вызывали в его душе ничего, кроме смутного чувства отстранённости.
Но следом за озорной крохой, словно лёгкий ветерок, выпорхнула девушка. Одета она была бедно и просто, даже слишком просто для сельской крестьянки. Юбка из поношенного ситца была коротковата, открывая стройные, загорелые дочки, и казалась невероятно узкой, будто девушка давно выросла из этой одежды, но не имела возможности её сменить. Простой платок сполз на её плечи, обнажив тёмные, заплетённые в толстую косу волосы.
Неожиданно в груди Лукьяна что-то ёкнуло, и сердце забилось с непривычной, тревожной частотой. Никогда прежде не задерживал он взгляд на юных девицах, какими бы миловидными они ни были. Но теперь его глаза, будто против воли, приковались к этой девушке. В её движениях была какая-то трогательная, птичья грация, а в лице, обрамлённом непослушными прядями, — смесь усталости и юной, нерастраченной жизненной силы.
— Не догонишь, Агафья! — шепелявя от восторга, прокричала маленькая негодница и, не оглядываясь, пустилась дальше по дороге.
— А ну, стой, говорю тебе! — звонко, но без настоящего гнева требовала девушка и бросилась в погоню.
Если сначала эта сцена могла показаться забавной игрой, то через мгновение всё переменилось. Из-за покосившегося плетня на дорогу неторопливо вышел бык Гром. Это был колхозный производитель, могучий, тяжёлый, с крутыми боками и низко посаженной могучей головой. Он считался местной грозой, и его до смерти боялась не только ребятня, но и многие взрослые, стараясь обходить стороной. А тут, видимо, он вновь сорвался с привязи.
— Агафьюшка, назад! Там Гром! — неистово, с неподдельным ужасом в голосе закричала девушка. — Стой же, оглохла ты?!
Из-за собственного смеха и азарта погони малышка, казалось, не слышала предостережений. Ещё одно мгновение — и она оказалась бы прямо перед массивными рогами быка. Лукьян увидел, как лицо девушки исказилось гримасой чистого, леденящего кровь ужаса. Не думая, не размышляя, движимый внезапным порывом, он рванулся вперёд, длинными шагами преодолев расстояние, подхватил девочку на руки и отшатнулся к обочине. Убегая от сестры, та не успела заметить мужчину. Теперь же, оказавшись в крепких, незнакомых объятиях, она увидела перед собой бородатое, суровое лицо и залилась пронзительным, испуганным криком.
Она вырывалась и вопила, но не из-за приближающегося Грома, а из-за самого Лукьяна. Сколько страшных историй рассказывали о нём ребята по вечерам, и вот теперь она, Агафья, сама оказалась в лапах этого лесного чудища!
Девушка замерла перед мужчиной, тяжело дыша, грудь её высоко вздымалась. Она широко распахнула глаза, в которых застыла та же смесь страха и отчаяния. Ей ведь и самой было всего шестнадцать — совсем недавно она вышла из того возраста, когда с замиранием сердца слушала байки о страшном, нелюдимом Лукьяне.
Да, она боялась его, столкнувшись лицом к лицу. Но куда страшнее было бы увидеть свою младшую сестру под копытами Грома. Бык приближался, тяжёлый и неспешный, но Лукьяна, казалось, это зрелище нисколько не пугало.
Девушка вся задрожала, а в глазах мужчины появилось странное, почти отрешённое выражение. Он продолжал крепко держать орущую девочку и спокойно кивнул в сторону быка.
— Ты чего, братец, девчат путаешь? — миролюбиво, почти по-дружески произнёс Лукьян. — Ступай своей дорогой, иди.
Гром, поравнявшись с людьми, остановился и медленно повернул свою тяжёлую голову. У девушки в этот миг потемнело в глазах от нахлынувшего страха.
— Иди, иди, не стану я тебя сейчас гладить, — ласково, по-хозяйски проворчал Лукьян. — Видишь, народ-то боится тебя. Нечего пужать.
И случилось невероятное: бык, фыркнув, будто и вправду что-то поняв, медленно и величаво двинулся дальше по дороге, обходя их стороной. Пока он удалялся, девочка в руках Лукьяна продолжала вопить и вырываться, а её сестра стояла недвижимо, бледная как полотно.
Лишь когда Гром скрылся за поворотом, Лукьян осторожно, с неожиданной нежностью поставил маленькую Агафью на землю. Девушка мгновенно схватила сестру за руку и прижала к себе, обнимая защищающим жестом. Она понимала, что должна сказать слова благодарности, но как страшно было поднять глаза и встретиться взглядом с этим загадочным, пугающим существом!
— Спасибо вам, — сумела наконец выдохнуть она, едва шевеля пересохшими губами.
Впервые за много лет Лукьян ощутил внутри странное, щемящее тепло, будто луч слабого зимнего солнца коснулся его замёрзшей души. Доселе ни одна девушка, а уж тем более столь юная и прекрасная, не заговаривала с ним. Замужние женщины, вдовы — и те старались обходить его стороной, как, впрочем, и он не искал их общества. Если его взгляд случайно пересекался с чьим-то, он видел лишь настороженность или откровенный страх. И понимал почему — в свои тридцать шесть он выглядел глубоким стариком, весь седой, с бездонной печалью в глубине глаз.
И вот эта хрупкая девушка в старой, не по размеру юбке, шептала ему слова благодарности. И хотя в её синих, как васильки, глазах всё ещё плескался ужас, Лукьян почему-то объяснил его себе лишь страхом перед быком.
Сердце его стучало где-то в горле, губы неловко раздвинулись в непривычной, забытой улыбке. Впрочем, её всё равно не было видно под густой седой бородой.
— Я вас провожу, — вдруг сказал он, чувствуя, как странное волнение охватывает его при виде этой красавицы и её непоседливой сестрёнки.
Глаза девушки расширились ещё сильнее. Она энергично, почти испуганно замотала головой.
— Не надо, — прошептала она, отступая на шаг. — Мы сами… мы совсем близко живём.
И, не дожидаясь ответа, она резко развернулась и буквально потащила за руку младшую сестру прочь от Лукьяна, почти бегом скрывшись за первым же поворотом.
В ту минуту сердце его сжалось от острой, пронзительной боли. Он мысленно обругал себя грубыми, бранными словами. Никогда не позволял он себе таких глупостей, чего вдруг на него нашло? Опустив голову, одинокий мужчина поплёлся к своей избе, чувствуя себя в тот вечер гораздо старше, чем когда-либо прежде, будто последний проблеск надежды навсегда угас в его потухшей душе.
На следующий день мир перевернулся. Гитлеровская Германия вероломно напала на Советскую страну. Тысячи и тысячи молодых парней и зрелых мужчин отправлялись на фронт, чтобы дать отпор врагу. В числе первых из Соколиного ушёл и Лукьян Андреевич Портнов.
В военкомате на него сначала посмотрели с недоумением — куда такого старика? Мол, армия и без того сильна, справится и без седовласых. Никто не мог поверить, что этому угрюмому, измождённому мужчине всего тридцать шесть лет. Но, сверившись с документами и узнав настоящий возраст, вопросы отпали сами собой — Лукьяна отправили служить.
А он, сидя в сырых окопах, под свист ветра и разрывы снарядов, часто вспоминал свою жизнь, прокручивая её, как киноленту, раз за разом, вновь и вновь возвращаясь к тем дням, что определили его судьбу…
Лето тысяча девятьсот двадцать четвёртого года в деревне Васенеевке стояло знойное, напоённое запахом спелой ржи и полевых цветов.
— Ты, Андриан, совсем умом тронулся? — горячо выговаривала своему взрослому сыну Зиновия Фёдоровна, его мать. — Неужто совсем не жалко парня?
— А чего жалеть-то его? — равнодушно пожал плечами Андриан Портнов. — Женится, как все люди, свой дом будет, хозяйство, супруга молодая.
— Не прикидывайся слепым и глухим! — прикрикнула старуха, стуча клюкой о половицы. — Кого ему в жёны-то подсунуть собрался? Девку умалишённую, блаженную!
— А ты видела её в глаза хоть раз, чтоб так судить? Может, и не убогая она вовсе, просто тихая.
— Сам знаешь, что не в себе. Тётка её, что по сватовским делам к тебе приходила, даже скрывать не стала. Так и сказала — Гликерия с детства не как все.
— Не на то ты, матушка, глядишь! Недальновидная ты. Вот я о Лукьяне думаю, как пристроить парня получше. Он ведь и лицом не вышел, и характером тихоня. Какая невеста в своём уме за него замуж пойдёт?
Зиновия Фёдоровна с презрением фыркнула. Она хорошо знала, что Андриан с самого рождения невзлюбил своего младшего сына Лукьяна, её внука. Мальчонка родился крупным, богатырём, но каким-то несуразным, неуклюжим. Не сказать, чтобы уродом, но и красотой природа его не наделила.
Когда он появился на свет, отец сразу же стал относиться к нему с холодным подозрением. В ту пору кто-то злой нашептал Андриану, будто жена ему неверна. Правда это была или ложь — неизвестно, с полюбовником муж супругу не заставал, за руку не ловил, да и сплетни со временем поутихли. Но после всего родился Лукьян, и с первой минуты стал нелюбимым сыном. Бабка же, напротив, жалела мальца всей душой, и эта её жалость ещё больше злила Андриана.
— Пестуешь его, нянчишься, а он, может, и вовсе не Портнов! — в сердцах как-то вырвалось у Андриана.
— Так, может, и ты тогда вовсе не Портнов? — огрызнулась старуха.
— Ты чего, матушка, мелешь? Я ж самый что ни на есть сын своего отца.
— Это ты так говоришь. А папка твой в больших сомнениях был, когда ты на свет появился. Мысок у тебя надо лбом, видите ли, не такой, как у всех в их роду.
— Так что, из-за мыска он меня в неродные записывал?
— Попытался, да я баба бойкая была — живо предъявила папане твоему всю свою родню. А наши мужики все вот с таким мыском. И брат мой, и оба дядьки, и отец. Дед, правда, без мыска, и тоже недоумевал изрядно, но там бабка моя ему мозги вправила…
— Ладно, ладно, понял! Растил я Лукьяна, как всех, старался различий не делать. Вот только смотрю — какой он рослый, ручищи какие огромные, и мысли закрадываются, мол, не от меня это, от какого-нибудь прохожего богатыря.
Часто такие тяжёлые, наболевшие разговоры велись между матерью и сыном. Порой Андриан пытался не придираться к мальчишке, тем более рос тот тихим, послушным, работящим. Но как ни крути, раздражало отца в младшем сыне всё — и его молчаливость, и неловкость, и даже чрезмерная, как казалось Андриану, доброта. «Не в меня, — думал он. — Значит, не мой».
Неспроста к ним в дом явилась Наталья Кузнецова из дальнего села Соколиное. Приехала, попросила главу семьи о разговоре с глазу на глаз и выложила всё как на ладони. Мол, есть у неё племянница-сиротка, взрослая уже, двадцать лет исполнилось. Дом с участком имеется, хозяйство небольшое, а вот родни никакой — все повымирали. Сама тётка — не в счёт, у неё своя семья. Сиротку она, конечно, жалеет, но к себе брать не намерена. А зачем, спрашивается, брать в дом взрослую, да ещё и не совсем здоровую девицу? Но почему к двадцати годам никто не взял её замуж?
Тут Наталья смущённо опустила глаза. Призналась, что не в порядке у племянницы голова. Руки-ноги целы, не хворает, а рассудком не как все люди. Не буйствует, домашнюю работу делать может, даже хорошо справляется. Но почти не говорит, лишь мычит что-то невнятное. И детей родить не сможет — несчастье с ней приключилось пару лет назад.
— Почему ж не родит? — нахмурился Андриан. — Родить-то, гляди, могла бы, да такое же полоумное дитя на свет появилось бы.
— Не может, — печально покачала головой Наталья. — Злодейство над ней бесчестные люди совершили. Поняли, что убогая, беззащитная, вот и воспользовались. Гликерия забеременела, а я грех на душу взяла — отвела её к одной бабке, что такими делами тёмными занималась. Та ребёночка-то вытравила, да заодно и всё женское в ней загубила. Хотя, может, и к лучшему.
— К лучшему, видать, — мрачно согласился Андриан. В его голове мысли начали складываться в чёткую, пусть и безрадостную картину. Да, от слов гостьи веяло леденящим холодом, но если подумать…
— За Гликерией целый дом — большой, крепкий, — расписывала Наталья. — Огород имеется, земля плодородная. Но не справляется одна девчонка, ни умения настоящего, ни рассудка не хватает. И негоже ей одной жить — то соседи обидят, то ещё какая напасть.
— А почему ж вы к нам с таким разговором явились? — осторожно, испытующе спросил Андриан.
— А потому что люди говорят, вы голову ломаете, как бы спровадить младшего сына подальше, — без обиняков ответила Наталья.
— Вот же подлые языки! А больше ничего не болтают?
— Ещё как болтают, да только я лишнего не слушаю. Зачем оно мне? А вот то, что Лукьян парнишка добрый, рукастый и работящий — это я слышала от многих. И это ведь очень хорошо.
— Рукастый, это верно. И доброты в нём хоть отбавляй. Всякую животину жалеет, мать да бабку бережёт.
— Так ведь очень всё складно выходит. Получит Лукьян и жену, и свой дом. И вам хорошо — уедет в Соколиное, не станет вам на глаза попадаться.
Ох, как хотелось Андриану убрать младшенького с глаз долой! Чем старше становился сын, тем сильнее раздражал он отца, тем навязчивее были мысли, что не родной он, не Портнов.
И всё же не мог он так просто, без зазрения совести, обречь сына на жизнь с блаженной. Да и дом, даже самый хороший, не в радость будет с такой женой.
— Соглашайтесь, — словно угадав его сомнения, шепнула Наталья, и в её глазах сверкнул хищный огонёк. — Хорошее приданое за Гликерией будет. Молодому супругу — дом с огородом, хозяйство какое-никакое. А вам — монетки старинные да камешки от прабабки Гликерииной. Чудом сохранились, больших денег стоят.
Стала Наталья красочно расписывать, какие именно драгоценности готова передать Портновым в обмен на эту свадьбу. Жадность в душе Андриана пересилила последние остатки отцовского чувства, и он дал своё согласие.
Супруга его, зная о нелюбви мужа к младшему сыну, не смела и слова сказать против. А вот Зиновия Фёдоровна пыталась вступиться за внука.
— Да за что парню такие муки на всю жизнь? — вопрошала она. — Жену, мало того что убогую, так ещё и неплодную? Это ж какая это жизнь?
Но Андриан уже всё для себя решил. На все укоры матери он отвечал, что Лукьяну будет только лучше вдали от Васенеевки. И говорил он это с такой уверенностью, что старуха в конце концов сдалась, махнув на всё рукой.
— Ладно уж. Лучше к чёрту на кулички да к блаженной, чем оставаться в родном доме, где отец ненавистью на тебя смотрит, — прошептала она горько. Затем отвернулась к окну, чтобы смахнуть предательскую слезу. Жалко ей было внука до боли, до самого сердца.
Лукьян не смел перечить отцу. С малых лет он безнадёжно жаждал получить хоть крупицу отцовской похвалы, хоть тень одобрения, потому никогда не шёл наперекор его воле. Видел, чувствовал он холодное отношение родителя, но причины этого понять никак не мог, лишь тихо страдал в глубине души.
Скромен и застенчив был парень. Нравилась ему в ту пору одна девчонка из Васенеевки, Татьяной её звали. Подойти к этой весёлой, озорной, лучезарной красавице он никак не решался, каждый раз корил себя за малодушие, ловил каждый её взгляд, украдкой наблюдал, как она резвится с подругами. Мечтал, что однажды, когда станет настоящим мужчиной, она обратит на него внимание.
Но как гром среди ясного неба прозвучало повеление отца: ему надлежит покинуть родную Васенеевку и жениться на некой Гликерии из далёкого Соколиного. Поняв, что отец просто хочет избавиться от него, Лукьяну стало невыразимо больно. Вопреки всему, он по-своему любил родителя и всё ещё надеялся, что однажды тот увидит в нём сына, а не чужого.
Лишь много позже, уже в Соколином, будет он проклинать свою покорность и слабость. Надо было топнуть ногой, воспротивиться, отстоять своё право на жизнь. Но молод был, обида душила горлом, и в нём заговорила гордыня — захотелось уехать подальше и никогда больше не возвращаться в этот дом, где его не любили.
«Может, оно и к лучшему, — старался он утешить себя. — Свой дом будет, хозяйство. Жена молодая…» На первый взгляд Гликерия не показалась ему чем-то ужасным. Тихая, спокойная, глаза опущены. А то, что молчалива — так это, наверное, от застенчивости. Сам Лукьян, между прочим, тоже не отличался разговорчивостью. Не сразу он осознал всю глубину её недуга. А потом стал замечать странности в её поведении, да и соседи, бывало, спрашивали с любопытством и жалостью: «Ну как, Лукьянушка, с убогой-то живёшь?»
Понял он тогда, как жестоко обманул его родной отец, но что-то менять было уже поздно. Жена оказалась покладистой, чистой, исправно выполняла работу по дому: варила щи, ходила за огородом, содержала избу в почти стерильной чистоте. Супруг же управлялся во дворе, рубил дрова, носил воду, чинил, строил — делал всё, что подобает старательному хозяину.
С его приходом дом Гликерии преобразился: появился новый, добротный забор, крыльцо перестало скрипеть и шататься, тесная крыша перестала протекать. Разговаривать с соседями Лукьяну не хотелось, боялся он расспросов о жене. Нечем было похвастать, одно лишь смущение и стыд. Так и привык он обходиться без людского общества. С женой разговоров тоже не водилось — не умела она ни о чём спросить, ни на что внятно ответить, лишь мычала и кивала.
Лукьян всегда любил животных, не делая различий между кошкой, собакой или овцой. А в те годы его привязанность к братьям меньшим стала ещё глубже, превратилась в настоящую потребность. С кем же ещё было поговорить по душам, как не с грозным колхозным быком или старой, мудрой кобылой? Вот уж кто точно поймёт, не осудит и не осмеет.
Если где-то в селе свинья поросилась или жеребёнок появлялся на свет, Лукьян был тут как тут. Добрым словом, спокойным присутствием помогал процессу, и казалось, животные действительно его понимали, успокаивались под его ладонью. И чем меньше он общался с людьми, тем прочнее становилась его связь с четвероногими. И как-то незаметно, постепенно, он и сам стал терять человеческий облик — ходил сгорбленно, с густой, нечёсаной бородой, длинными, седеющими волосами, перестал улыбаться, а голос его, и без того тихий, стал похож на осенний шорох листьев.
Жену свою Лукьян, конечно, не любил в том высоком смысле слова, но со временем к ней привык, даже ощутил некую странную, тихую привязанность. Была она безобидна, покорна и по-своему заботилась о нём. Потому, когда Гликерия внезапно умерла, сгорев за два дня от сильной горячки, супруг испытал настоящее, глубокое горе. Он потерял не любовь, а единственного близкого, пусть и немого, существа, разделявшего с ним кров.
— Чего печалишься, сосед? — пыталась утешить его Валентина, жившая напротив. — Сколько лет терпел убогую, хорошим ей мужем был. Дом до ума довёл, в хозяйстве порядок. Так теперь женись на бабе хорошей, здоровой, пусть детей тебе родит.
— Я уж и не смогу… с хорошей-то, — глухо ответил Лукьян, опрокидывая стопку грубого самогона. — Привык я как-то к Гликерии. Спокойно с ней было.
— Сможешь, когда время пройдёт, — уверенно кивнула соседка. — Мужик ты работящий, честный, долго один не останешься.
Но вопреки всем предсказаниям Валентины, Лукьян больше не женился. Не умел он разговаривать с женщинами — ни с юными красавицами, ни с опытными, повидавшими жизнь вдовами. Ему и с соседкой-то беседовать было неловко, тревожно. И всё чаще он стал вспоминать свою покладистую, робкую, немую Гликерию. И думал о том, как же тихо и безопасно жилось ему рядом с ней те несколько лет. И такая щемящая тоска охватывала его сердце, что дух захватывало. Неужели то была любовь, а он, глупец, так и не понял этого?
Ровно через сорок дней после смерти жены он случайно взглянул в потрескавшееся зеркало и увидел, что волосы на висках стали седыми. А через несколько месяцев вся его голова, вместе с бородой, стала белой как зимний снег. Лицо покрылось глубокими морщинами, походка окончательно ссутулилась. Уже через пару лет все в округе звали его не иначе как старым Лукьяном. И хотя никому он зла не причинял, дети шептались о нём, сочиняя страшные истории, а взрослые старались избегать любых контактов. Огорчало ли это несчастного мужчину? Скорее, он смирился, будто окончательно отрешился от мира людей и наложил запрет на саму мысль о счастье для себя.
Много лет Лукьян не думал о женщинах, о любви. Казалось, эти понятия стёрлись из его сознания, как старая надпись на камне. Потому, когда звонкий голосок Агафьи заставил его сердце бешено и больно забиться, он и сам испугался этой внезапной, забытой бури чувств. Робкое девичье «спасибо», произнесённое шёпотом, он по наивности, по давней душевной жажде, принял за проблеск надежды, за готовность увидеть в нём человека. А увидев знакомый, леденящий страх в её васильковых глазах, впервые за многие годы ощутил не просто боль, а настоящее, всепоглощающее страдание, от которого нет спасения.
В сорок первом Лукьян ушёл воевать. Он не кидался на амбразуру, не искал смерти, но и за жизнь особо не цеплялся. Боец Портнов самоотверженно спасал раненых товарищей, без колебаний шёл на самые рискованные задания, проявлял удивительное хладнокровие под огнём. Он получил несколько наград, но никогда не гнался за славой, оставаясь таким же тихим и замкнутым.
Он был почти уверен, что домой не вернётся, что его жизнь тихо угаснет где-то на полях сражений. Но война, странным образом, пощадила его. Видно, у судьбы были на «старого» Лукьяна свои, особые планы.
Тысяча девятьсот сорок пятый год принёс в Соколиное долгожданный мир. Вернувшись с войны, вдовец первым делом завёл несколько кур и с новым, незнакомым ему самому рвением взялся за огород. Его дом за четыре года обветшал: забор покосился, крыша в нескольких местах подтекала, краска на ставнях облупилась. Лукьян с каким-то почти радостным упорством принялся за ремонт.
Удивительно, как повлияли на него эти четыре страшных года. Он вдруг, словно прозрев, научился чувствовать тихую, светлую радость от простых, мирных вещей: от чистого неба над головой, не прочерченного трассами самолётов, от яркого, тёплого солнца, от запаха свежевспаханной земли и даже от вкуса простого куска чёрного хлеба.
Об Агафье он, конечно, не думал, старался вычеркнуть тот день из памяти. Да и о женитьбе не помышлял вовсе. Но, случайно встретив её уже после Победы на сельской улице, он вновь ощутил то самое дикое, отчаянное биение сердца — болезненное, мучительное, безнадёжное.
— Хорошо, Лукьян, что ты забор поправил, — как-то заявила Валентина, остановившись у его калитки. — Гораздо опрятнее смотрится.
— Ясно дело, хорошо, — согласился он, откладывая рубанок. — Чего ж ему косому стоять, коли хозяин дома?
— Да ведь не в красоте дело, — многозначительно вздохнула соседка. — Слыхал, что Марфушка, Агафьина сестра, вытворила?
Когда Лукьян услышал это имя, руки его сами собой задрожали. Он убрал их за спину, чтобы соседка не заметила, и прищурился, делая вид, что копается в ящике с инструментами.
— Не слыхал, — пробормотал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Эта проказница курицу у Клементьевых стащила!
— Как это — стащила? — спросил он, хотя всё уже было ясно.
— Да так и стащила. Подобралась к чужому двору, схватила первую попавшуюся птицу и драла домой. У тебя, гляжу, тоже куры вольно гуляют. Смотри, как бы сиротка и к тебе не наведалась.
— Сиротка? — переспросил Лукьян, и сердце его упало.
— А то как же. Отец у Марфушки с Агафьей на фронте погиб, геройски, говорят. А мать прошлой зимой от воспаления лёгких померла. Вот и остались две девчонки одни-одинёшеньки. Агафья-то уже взрослая, невеста, а всё не замужем. И всё потому, что за сестрой, как за малым дитём, ходит, ни на шаг не отступает.
— А чего ж девчонке чужая курица понадобилась? — тихо спросил Лукьян, уже догадываясь об ответе.
— Да затем и понадобилась, что жрать-то охота. Голодают девчонки, кормятся тем, что на своём огороде кое-как вырастет. Да ведь молодая Агафья, какой из неё огородник? Опыта нет. Что у неё там нарастёт-то, кроме лебеды да крапивы?
— Неужто так сильно голодают? — прошептал он, и в душе что-то болезненно сжалось.
— А то как же… И ведь не впервой Марфушку ловят на таком деле. Уж, грешным делом, думали в милицию сообщить. Пусть бы по закону разбирались с воришкой, да Агафью жалко. Сестра-то за неё поручится, а потом и сама под ответ попадёт.
— Малая ж она ещё совсем. Где уж тут по закону? — вздохнул Лукьян.
— Да вот в том-то и беда, что малая. Потому, думается мне, розог бы ей хороших, чтобы ума добавить. Глядишь, и научилась бы честной жизни.
— С голодухи не больно-то научишься, — резко, неожиданно для себя самого оборвал её Лукьян.
Валентина только рукой махнула. Хотела она от соседа возмущения, осуждения, а он, гляди-ка, ещё и оправдывать воришку вздумал. Видите ли, с голодухи нехорошие поступки совершаются.
А Лукьян уже ни о чём, кроме Агафьи и её сестры, думать не мог. Первым порывом было схватить что есть в доме съестного и бежать к ним, огород вскопать, дров наколоть, помочь как только можно. Но его остановил внезапно нахлынувший страх — страх снова увидеть в её глазах тот самый ужас, который был там четыре года назад. Он вспомнил, как она, бледная, отшатнулась от него, словно от прокажённого.
Сварил он себе вечером кашу, сел ужинать, но кусок в горло не лез. Сидел и смотрел в пустую тарелку, пока сумерки не сгустились в избе.
— Поешь тут каши, когда девчата, может, и крохи во рту не было, — пробормотал он себе под нос и отодвинул тарелку.
Лёг спать, но сон не шёл. Ворочался на скрипучей кровати, прислушиваясь к тишине, нарушаемой лишь криками ночных птиц. И когда забылся наконец тревожной, беспокойной дремотою, ему приснилось то, чего он никак не ожидал увидеть даже во сне.
Приснилась ему родная Васенеевка, залитая летним солнцем. И Татьяна, та самая, первая, несмелая девичья мечта. И снова, как тогда, он стоял в сторонке, не смея подойти, не смея сказать ни слова. А затем явился отец, Андриан, с холодным, неумолимым взглядом, и повелел уезжать. И снова, как тогда, Лукьян покорно склонил голову, заглушая в себе крик протеста. Проснулся он с чувством горького, жгучего сожаления о всей своей прожитой жизни, о каждой упущенной возможности, о каждой проявленной слабости.
И в тот миг, в предрассветной синеве, он принял твёрдое решение. Утром же пойдёт к Агафье. Не та уж она теперь шестнадцатилетняя перепуганная девчонка. Двадцать лет ей, взрослая женщина. И голова на плечах, наверное, есть. Да и он сам… он должен попытаться. Хотя бы попытаться.
И тут его взгляд упал на старое, закопчённое зеркало. Он подошёл ближе и долго смотрел на своё отражение: на густую, седую как лунь бороду, на длинные, спутанные волосы, на лицо, изборождённое морщинами и печатью одиночества. Страх, который он видел в глазах людей, особенно детей, был понятен. Он и впрямь походил на лешего, вышедшего из лесной чащи.
И снова, как тогда, в окопах, когда он решил, что должен выжить, в нём проснулась воля. Он резко выпрямил спину, и в его глазах, обычно потухших, вспыхнула решимость.
Он вышел из избы и направился не к дому Агафьи, а к соседке Валентине.
— Чего тебе, сосед, спозаранку? — удивилась она, открывая дверь.
— Помоги мне, Валя. Не спрашивай ни о чём, просто помоги.
— Ух, тайны какие. Ну что ж, говори, в чём дело.
— Научи, что сделать вот с этим, — Лукьян смущённо провёл рукой по своей бороде, затем по волосам.
Валентина прищурилась, окидывая его изучающим взглядом. Что это на него нашло? Но слово она дала — выспрашивать не станет. Потому усмехнулась и кивнула.
— Чтоб совсем уж красота да гладкость — это к городскому мастеру надо, в парикмахерскую.
— А есть у нас такой поблизости?
— В райцентре есть, а в нашем Соколином, сам понимаешь, народ еле сводит концы с концами, не до причёсок.
— Так что же мне делать-то?
— Что могу, то и сделаю. Но, Лукьян, имей в виду — городской мастер деньгами берёт, и не малыми.
— Так и я заплачу. Есть у меня.
— А не надо мне твоих денег, — махнула она рукой. — Ты лучше крышу на моей бане подлатай. А то муж мой, Ваня, с войны вернулся с хромой ногой да со спиной больной — не может уже по-старому.
— Сделаю, Валя. Как новенькая будет баня, ручаюсь. Только убери ты с меня этот страх, а то уж больно надоело, что ребятня с визгом разбегается.
Валентина усмехнулась. С каких это пор его детский страх беспокоит? Но язык прикусила — слово ведь дала. Потому сунула ему ножницы, велела наточить, сама же разыскала старую, но острую бритву и принялась за дело прямо во дворе, под яблоней.
— Ты не много ли там состригаешь? — беспокоился Лукьян, чувствуя, как холодные лезвия скользят по его коже.
— Знай, помалкивай, — покрикивала на него Валентина с усмешкой. — Хотел жуть с себя скинуть — так терпи. Совсем чуток осталось.
Когда она закончила и отступила на шаг, чтобы оценить свою работу, то невольно ахнула. Лукьян встревожился — неужто вышло плохо, ещё страшнее стало?
Но вместо ответа Валентина взяла его за рукав и подвела к окну, в котором отражалось небо и часть двора. Лукьян наклонился и замер.
На него из тёмного стекла смотрел незнакомый мужчина. Седой, да. Со следами былых страданий на лице, конечно. Но это был не старик. Это был мужчина в самом расцвете сил, с ясным, открытым взглядом, с сильным подбородком, с аккуратно подстриженными волосами. Седина лишь придавала его лицу благородство, строгость, мудрость. Ничего общего с тем косматым лешим, каким он был ещё час назад.
— Спасибо тебе, Валентина, — произнёс он наконец, не веря своим глазам, голос его дрогнул. — Сегодня же вечером начну крышу латать. Дня за три, не больше.
— Иди уж, жених, — фыркнула соседка, но в её голосе звучала одобрительная нотка.
Она не была до конца уверена, но уже начала догадываться, ради кого «старый» Лукьян вдруг решил сбросить двадцать лет в один миг. Лицо его озарила улыбка — сначала робкая, неуверенная, а затем всё более широкая и тёплая, какой не было на нём, кажется, никогда.
«А он, оказывается, славный мужик, — подумала вдруг Валентина, провожая его взглядом. — Не красавец, нет. Но лицо… честное лицо. И глаза добрые. Очень даже ничего…»
Лукьян еле сдерживал себя, чтобы не зашагать к дому Агафьи вприпрыжку, как мальчишка. Ему-то уж сорок лет стукнуло, не ребёнок. Но в душе была невероятная, давно забытая лёгкость, будто с плеч свалилась тяжёлая, вековая ноша. Он шёл быстро, почти летел, чувствуя, как весенний ветерок ласкает его свежевыбритые щёки.
Двор Агафьи был таким же бедным и неухоженным, как и четырьмя годами ранее. Плетень местами развалился, крыльцо покосилось. Сердце его сжалось от жалости.
— Здравствуйте, — услышал он смущённый голос и увидел, как из-за угла дома вышла Агафья с коромыслом на плечах. Увидев незнакомого мужчину во дворе, она насторожилась и сделала шаг назад.
Лукьян смотрел на неё, и всё внутри него замирало. Она повзрослела, стала ещё прекраснее. В её чертах исчезла детская округлость, проступили тонкие, изящные линии, но в глазах осталась та же глубокая, грустная серьезность. По его коже побежали мурашки от странного, давно забытого чувства.
— Здравствуй, Агафья. Не пугайся, это я, — произнёс он и попытался улыбнуться. Мышцы лица непривычно тянулись.
Девушка смотрела на него с недоумением и скрытым подозрением.
— Я вас знаю? — осторожно спросила она, не опуская коромысла.
— Лукьян Портнов меня зовут.
— Лукьян? Старый Лукьян? — вырвалось у неё, и она тут же смутилась, покраснев. — Ой, простите…
Но он не обиделся, лишь тихо усмехнулся.
«И чего я его так боялась? — мелькнуло у неё в голове. — Бороды нет… И глаза… Господи, да у него совсем не страшные глаза. Добрые. И не старик он вовсе».
Спохватившись, она поставила вёдра на землю, смущённо поправила платок.
— Проходите в дом, пожалуйста. Извините, что сразу не узнала… — заторопилась она.
— Не спросишь, зачем я пришёл? — мягко перебил её Лукьян, оставаясь на месте.
— Конечно, догадываюсь, — вздохнула она, опуская глаза. — Марфушку ругать. Я уж, дядя Лукьян, не знаю, что с ней делать. Рука не поднимается её отлупить… Сирота она, одна у меня.
— Нет, Агафья, не стану я Марфушку бранить. Помочь хочу.
— Помочь? — она подняла на него удивлённый, недоверчивый взгляд. — А как же это?
Лукьян и сам удивлялся своей внезапной разговорчивости. За всю жизнь не наговорил он столько, сколько за последний час. И каждая фраза давалась легко, будто камень за камнем он разбирал давнюю, душившую его плотину.
— Не подумай ничего дурного. Я ведь один живу. Хозяйство у меня небольшое, но всего с избытком. А ты, считай, одна с ребёнком на руках…
— Ой, дядя Лукьян! Что вы такое говорите! — испуганно прижала она руки к груди.
— Да постой, дай договорить! — он сделал шаг вперёд, но, увидев её испуг, остановился. — Не трону я тебя, не обижу и ничего дурного не сделаю. Но я мужчина, сил у меня хватает. И еды в доме достаточно. Хочу помогать — водой, дровами, огород вскопать, что сломалось — починить.
Агафья вздохнула с облегчением, но в её глазах тут же появилось привычное, горькое сомнение.
— А что вы хотите за это, дядя Лукьян? — тихо спросила она, опустив голову. — Денег у нас нет. Ни гроша.
— Да ничего не хочу, — поспешно, искренне ответил он. — Только за Марфушкой смотри, не давай ей чужое брать. Не за людей страшно, а за неё саму. Раз-другой простят, пожалеют, а потом и по всей строгости закона спросят. Побереги девчонку. А я… я просто помогу. Если, конечно, позволишь.
Агафья долго молчала, глядя куда-то в сторону, будто взвешивая его слова. Потом кивнула, едва заметно.
— Спасибо вам, — прошептала она так тихо, что он скорее угадал, чем услышал.
Лукьян покинул её двор с чувством, которое не мог определить. Это не была радость, не было и уверенности. Но была какая-то тихая, светлая надежда, первый луч в кромешной тьме его одиночества. Он не мечтал о взаимности, не смел даже думать об этом. Его радовала сама возможность быть рядом, делать что-то доброе для той, чей образ все эти годы жил где-то в самом потаённом уголке его души.
Крышу у Валентины он, конечно, починил в срок. А Агафье и её сестре стал помогать исправно, как и обещал. Носил воду, колол и складывал дрова, весной перекопал весь огород, починил покосившийся плетень. Девушка была бесконечно благодарна своему неожиданному благодетелю. И как трогательно, как душевно звучало в её устах это простое, сердечное «дядя Лукьян».
В благодарность за помощь она часто приглашала его в дом, угощала тем немногим, что было: горячим травяным чаем, постной кашей, картофельной похлёбкой. И хотя Лукьян вполне мог приготовить себе еду, ему было невероятно приятно и важно сидеть за её скромным столом, чувствовать её заботу.
За этими скромными трапезами они много разговаривали. Сначала осторожно, обходя всё личное, потом всё доверчивее. Конечно, судьба Лукьяна была куда тяжелее и запутаннее, но и на долю Агафьи выпало немало горя. Она рассказывала об отце, о болезни и смерти матери, о трудностях, с которыми столкнулась, оставшись одна с непослушной сестрой. Лукьян слушал молча, не перебивая, и в его душе рождалось новое, незнакомое чувство — не только жалость, но и глубокое уважение к этой хрупкой, но такой сильной духом девушке.
Так, день за днём, между ними возникала тонкая, невидимая нить понимания и доверия. Но о чувствах своих Лукьян говорить не смел, снова и снова корил себя за робость, боясь разрушить хрупкое равновесие, что установилось между ними.
И снова неожиданную помощь оказала Валентина. Как-то раз она зашла к Агафье, когда Лукьяна не было, и начала её, что называется, «прощупывать».
— Вот ты, девка, бесстыдница какая! Мужика в дом пускаешь, а сама невинность непорочная из себя строишь!
— Тётя Валя, что вы! Дядя Лукьян просто помогает нам, он как родной стал…
— Какой он тебе родной, какой он тебе дядя? — фыркнула соседка. — Ты на него посмотри! Мужик в самом соку, а ты ему что? И чем ты ему платишь-то?
— Ничем я ему не плачу, — честно ответила Агафья, смущённо краснея. — Он сам не берёт.
— Так я тебе и поверила! Врёшь, бесстыдница! Ох, видели бы тебя родители, что без брака с чужим мужиком якшаешься, так мать твоя от стыда в гробу перевернулась!
Агафья расстроилась до слёз. Ведь она и вправду ничего дурного не делала, а люди уж сплетничать начали. Чего им надо?
А Валентина, хоть и пожалела девушку, но ушла довольно посмеиваясь. Зёрна сомнения она бросила. Если уж Лукьян не решается, надо подтолкнуть. Знала она, что между ними всё чисто, но очень уж хотелось ей, чтобы в жизни этого одинокого, хорошего человека наконец появилось счастье.
Так и вышло. Пришёл Лукьян на следующий день, как обычно, а Агафья встретила его со слезами на глазах и сказала, что больше не может его принимать, что люди говорят страшные вещи и что мать её на том свете, наверное, очень гневается.
— Так чего ж ты меня гонишь? — тихо, с болью в голосе спросил он. — Неужто хочешь, чтобы мы больше никогда не виделись?
— Не того я хочу, — сквозь слёзы ответила она. — Тяжко нам с Марфушей без вашей помощи будет, да только негоже девице мужчину в дом пускать, ежели без законного брака.
— А ежели с браком? — вдруг, не думая, вырвалось у него.
Он тут же осекся, готовый мысленно прикусить себе язык. Вот сейчас она испугается, в её глазах вновь появится тот самый ужас, и всё будет кончено. Но Агафья неожиданно подняла на него свой влажный, синий как небо после дождя взгляд и тихо, но чётко сказала:
— С браком бы, конечно, другое дело.
—
«Старому» Лукьяну шёл сорок первый год, когда он обвенчался с молодой Агафьей. Двадцать лет разницы между ними не стали помехой для тихого, прочного семейного счастья. Даже в самой беззаботной юности не чувствовал он себя таким лёгким, полным сил и надежд. Свою жену он боготворил, баловал по мере сил, заботился о ней и оберегал как величайшую драгоценность.
Марфушку он принял как родную дочь. Честно говоря, трудным ребёнком она была. Даже спустя годы, когда худшие времена остались позади, девчонка порой норовила что-нибудь стащить, солгать, выкинуть коленце. Немало сил и терпения стоило Лукьяну и Агафье, чтобы переломить этот дурной нрав. Не сразу, не вдруг, но им это удалось — постепенно, капля за каплей, любовью и строгостью они смогли растопить лёд в её озябшей, испуганной душе.
У Портновых родились дети — два крепких, здоровых сына и одна дочка, такая же голубоглазая, как мать. До самой своей смерти (а умер Лукьян Андреевич в глубокой старости, в возрасте восьмидесяти пяти лет) он с тихим изумлением и благодарностью судьбе смотрел на своих детей и внуков, не переставая удивляться, как же случилось это чудо? Ведь когда-то он не смел мечтать даже об одном ребёнке, считая себя навеки лишённым такого простого человеческого права.
Уехав из Васенеевки, Лукьян так никогда больше и не увидел никого из своей прежней родни. Уже в двухтысячных годах, много лет спустя после его кончины, его правнуки с помощью интернета отыскали дальних родственников из тех краёв. Но дальше сухой, вежливой переписки дело не пошло. Похоже, женив его на Гликерии, родные когда-то вычеркнули его из своей жизни навсегда, и мост через эту пропасть времени уже нельзя было восстановить.
Но это уже не имело значения. Главное, что в конце своего долгого и трудного пути Лукьян Портнов обрёл то, о чём даже не смел мечтать, — свой дом, полную чашу, тихую гавань, где его ждали, где его любили. Он нашёл своё Соколиное не на карте, а в сердце — в любви Агафьи, в смехе детей, в мирном шелесте листвы над родным порогом. И когда вечернее солнце окрашивало стены его дома в золотой цвет, он выходил на крыльцо, смотрел на играющих внуков и чувствовал, как его душа, наконец, обретает покой. Это был не конец, а тихое, достойное завершение долгой истории, в которой, вопреки всему, любовь и доброта всё же победили одиночество и отчаяние.