Как я из-за платочка рыдала тридцать лет, пока старая карга не призналась, что подложила его в гроб своей дочери — а та, оказывается, давно ждала моего визита на кладбище, чтобы всё исправить

Крошечная комната была залита тусклым утренним светом, пробивавшимся сквозь незанавешенное окно. Свет этот был безжалостен, он выхватывал из полумрака заплаканное лицо, мокрые пряди волос, тонкие пальцы, сжимавшие и разжимавшие кусок ткани. Дарина не плакала — она истекала слезами, тихо, беззвучно, будто само её существо медленно таяло, превращаясь в солёную влагу, впитываую платком. Стыд был тяжёлым, тёплым камнем где-то под сердцем. Вина вилась вокруг него холодными змеиными кольцами. А ещё, в самой глубине, пылал маленький, недостойный, но упрямый уголёк радости. Это смешение чувств было невыносимо; оно разрывало её изнутри, и единственным выходом казались эти бесконечные, не приносящие облегчения слёзы.
В прихожей щёлкнул замок, послышались приглушённые голоса. Мать впустила кого-то. Сначала слова тонули в шуме улицы и скрипе половиц, но постепенно разговор набирал силу, крепчал, рос, как летняя гроза. И вот, сквозь деревянную дверь, ясно донеслось:
— …Да как не ведала-то? Всё она ведала! Видела же, что моя Катерина с тем юношей встречается. Так нет же… Переманила! Что за девица? Школу ещё не окончила, а уже такие штуки выделывает…
— А ты что, суд здесь устраивать пришла? Пусть они меж собой разбираются! И голос пониже, прошу! Моя тоже не в себе. Так вышло — что уж теперь? Тем паче, вы с Катей на той неделе уезжаете. А парень тот в соседнем квартале обитает. Небось, станет он к Кате на другой край света мотаться?
— Катя рыдает, с постели подняться не может уже третьи сутки. Что делать — ума не приложу. Готова на всё, лишь бы дитя моё счастливо было… Ладно! Я за лентой упаковочной пришла. Найдётся? Мне коробку запечатать, моя кончилась, а до лавки далековато!
Пока мать перебирала вещи в чулане, Дарина приоткрыла дверь. Страх сжал горло, но девушка сделала шаг вперёд. Надо было сказать. Надо было.
— Марфа Семёновна, он сам избрал, его никто не принуждал. Или ему из-под палки с Катей встречаться полагалось? — голос её дрогнул, она крепче сжала в ладони мокрый от слёз платок, — понимаю, что вышло некрасиво. Но мы с Катей не были подругами. Да и я переживаю… ПлАчу…
— Переживаешь? Тоскуешь? Да ты и понятия не имеешь, что такое истинная скорбь, девочка! — Марфа усмехнулась, и взгляд её, холодный и оценивающий, скользнул по заплаканному лицу Дарины.
Катерина с матерью покинули их дом, перебравшись в тихий район на окраине. Время, казалось, залечило бы все раны. Дарина же, уверенная, что обрела чувство на всю жизнь, жестоко заблуждалась. Тот юноша через месяц увлёкся другой, его интерес иссяк так же быстро, как и вспыхнул.
Слёзы стали её постоянными, верными спутниками. Они текли по вечерам, когда в окно стучал дождь, и по утрам, когда солнце бесстрастно освещало унылые стены. Печаль, тягучая и апатичная, окутала её, словно туман. Учёба, некогда дававшаяся легко, стала в тягость; оценки съехали, как камень с обрыва. Школу она окончила еле-еле, поступила в местное училище, куда удалось, выбрав специальность, к которой душа не лежала. Окружающие воспринимали её как призрак: бледная, с вечно опухшими глазами, она не привлекала взглядов, не вызывала интереса. Прежний внутренний свет, что когда-то делал её лицо милым, угас, не оставив и искры.
— Мам, не надо, — отмахивалась Дарина, когда разговор заходил о будущем, о семье, — никого мне не нужно. У меня другие заботы.
— Какие же? Учёбой не занимаешься, дома сидишь. Вышла бы, воздухом подышала. С подружками куда сходила.
Дарина молча сжимала пальцы. С какими подружками? Все прежние связи оборвались, словно нити, подточенные временем и непониманием. Сокурсницы сторонились её, смущённые этой вечной, всепоглощающей грустью.
Жизнь, казалось, ополчилась на неё. Каждая новая попытка довериться, открыться заканчивалась болью, предательством или насмешкой. Постепенно сердце её затвердело, превратилось в кусок обожжённой глины, непроницаемый для тепла и ласки. Она научилась жить в самоизоляции, где было тихо, пусто, но безопасно. С годами Дарина повзрослела, но ночные слёзы остались — ритуалом отчаяния. Перед сном она шептала в темноту несвязные мольбы, прося у неведомых сил просто немного покоя, немного обычного человеческого счастья. Но в ответ судьба подкидывала лишь новые тяготы.
К своему тридцатилетию она владела двумя невыплаченными кредитами, разбитой в нелепой аварии машиной и титановой пластиной, намертво скреплявшей кости в ноге. Жила она с постаревшей матерью в той же самой квартире, и мать, не оставлявшая надежды, периодически приводила в дом гостей — сыновей старых подруг или сослуживцев. Мужчины быстро ретировались, смущённые странной, не следящей за собой женщиной с потухшим взглядом, на чьём лице вечно блестели следы недавних слёз.
Однажды служебное поручение занесло её в незнакомый район города. Дарина долго плутала среди однообразных новостроек, карта на телефоне глючила, а коллеги на звонки не отвечали. Пришлось просить помощи у прохожих.
— Извините, вы не подскажете, как найти контору «Вектор»? — Дарина обратилась к женщине, что что-то искала в объёмной сумке у подъезда.
Та подняла голову. Взоры их встретились, и обе замерли на мгновение. Перед Дариной стояла Марфа Семёновна. Время избороздило её лицо глубокими морщинами, посеребрило виски, но глаза горели тем же непримиримым, горьким огнём.
— Здравствуй, Дарина. Знаю. Покажу. Мне в ту же сторону, — голос её был сухим и хриплым. — Что, так долго искала, что опять разревелась? — горькая усмешка тронула её губы.
Дарина промолчала, лишь сильнее сжала сумку. И вдруг Марфа Семёновна разрыдалась. Это не были тихие слёзы — это был вопль, вырвавшийся из самой глубины измученной души, сдавленный рык отчаяния и раскаяния.
— Прости меня, дитя, — женщина, потеряв всякое достоинство, опустилась на мокрый асфальт, — прости! Такой грех на душу взяла. До конца дней своих искупать буду.
— Боже! Да встаньте же! — Дарина, преодолевая оцепенение, с трудом подняла её и подвела к лавочке у детской площадки.
— Это я… Это всё я. Я на тебя порчу навела. Оттого ты и плачешь без конца. Помнишь тот день, перед отъездом? За лентой я приходила. Пока мать твоя искала, ты из комнаты вышла. С платочком. Обронила ты его, а я подняла. Потом… потом заговорила его, чтобы печаль тебя преследовала, слезами давила. И только если огнём его уничтожить — прекратится всё. Хотела, чтобы ты почувствовала, каково это. Ты дитя моё задела. А меня ослепили злоба да гнев.
Дарина слушала, не веря ушам. Мир, и без того серый и неуютный, будто качнулся и пошёл трещинами. Но странным образом в это дикое признание укладывалось всё: внезапное, тотальное невезение, нескончаемая тоска, будто накипевшая на саму душу.
— Что ж… Ладно. Прощаю. Сожгите платок, и точка. Или отдайте мне, я сама, — глухо проговорила она, давно отвыкшая проявлять чувства при чужих.
— Не могу. Он теперь в могиле. С дочерью моей покоится, — Марфа снова заломила руки, — её нет уже почти десять лет. Не ведаю, истлел ли твой платочек, но достать его… нельзя. Будешь до конца своих дней в печали жить. Как и я.
— Постойте… что случилось? Как? — Сердце Дарины забилось с такой силой, что стало трудно дышать. Приговор был произнесён.
— Авария. Катя после той истории с тобой да с тем мальчишкой… покатилась под откос. Связалась с одним, потом с другим. Пропадала, из дома бегала. Потом возвращалась. Отлёживалась. Говорила, что жить тошно. Говорила, что всё давит. Потом снова исчезала. В машине с каким-то парнем была… Что-то они приняли, сознание затуманили… Врезались на скорости. Обоих не стало. А я тогда и подумать не могла, что это моя вина может быть. Думала, вот она, Дарина… До чего она мою девочку довела… Тебя во всём винила. Не сходись ты с тем парнем, всё бы у Кати по-другому сложилось. Ненавидела тебя. Хотела ещё больше навредить. Вот и подложила твой платочек Кате в гроб. Чтобы она твою печаль стерегла, не давала с неё снять. Не понимала я тогда, что это наказание за моё чёрное дело через моё же дитя ко мне пришло. Поздно осознала. Годы спустя. Но исправить ничего не могу. Только прощения просить. Прости, Дарина. Да только простишь ли ты такая?
Дарина поднялась. Слёзы текли по её лицу ручьями, но она их не ощущала. Жизнь и до этого была пустой скорлупой, но внутри ещё теплился слабый огонёк надежды. Теперь и его задуло.
— Так тебя к «Вектору» проводить? — тихо, почти шёпотом спросила Марфа, — если рядом идти не желаешь, просто следуй за мной поодаль.
Женщина поднялась и зашагала вперёз, сгорбленная, будто неся невидимую ношу. Дарина машинально пошла следом. Мысли путались, в голове стоял гул. Скоро Марфа остановилась.
— Тебе сюда, — она указала рукой налево, — там павильон синий, а за ним и контора та. А я… я к Кате пойду.
Только теперь Дарина заметила, что они стоят у чугунных ворот, ведущих на старое кладбище. Тихий, ухоженный, с рядами памятников, утопающих в ранней осенней листве.
— Подождите! Я с вами, — неожиданно для себя сказала Дарина, решительно беря Марфу под локоть, — всё равно я уже опоздала. Уж неважно это.
Пока Марфа, бормоча что-то невнятное, вытирала влажной тряпицей плиту и убирала увядшие цветы, Дарина сидела на соседней скамейке и смотрела на фотографию. Улыбающаяся, юная Катерина смотрела на неё с эмалевого портрета. И вдруг, с пронзительной ясностью, Дарина всё поняла. Просить о счастливой жизни у кого бы то ни было — бессмысленно. Ключ к её проклятию лежал здесь, под каменной плитой, охраняемый душой той, кого она когда-то невольно обидела.
«Прости, Катя. Я была глупа и эгоистична. Я знала о твоих чувствах. И нарочно его отвоевала. Не стану говорить, что уже достаточно страдала в ответ. Не тебе это слушать. Я просить хочу. Нет, не счастья. Его для меня, кажется, и не существует. Замолви за меня словечко там, где ты теперь. Пусть заберут и меня. Я устала. Мне тяжело. А самой страшно. Только об этом и прошу».
Она встала, не сказав больше ни слова Марфе, и медленно пошла к выходу. Слёзы, как всегда, текли по щекам, солёные и бесконечные. Она опустила голову, стараясь скрыть лицо от редких прохожих. Так она и не увидела грузовой фургон, внезапно выскочивший из-за поворота на узкой аллее…
Белое пространство. Безграничное, беззвучное, наполненное мягким, рассеянным светом. Дарина была завёрнута во что-то лёгкое и прохладное, словно в утренний туман. Страха не было, лишь лёгкое недоумение. Она пошевелила рукой, и ткань, подобно струйкам дыма, рассеялась.
— Я давно тебя простила. Я давно счастлива здесь. Так будь же и ты счастливой, но там. И за меня, и за себя.
Перед ней возникло сияющее, едва очерченное видение. В протянутых руках девушка держала знакомый, истончившийся от времени платочек. И тогда произошло чудо: из самого центра платочка вспыхнула крошечная, ослепительно-яркая искра. Она разгорелась в мгновение ока, превратившись в чистый, золотистый, живой огонь. Пламя, не жгучее, а ласковое и тёплое, охватило ткань, и та рассыпалась сонмом искр, унесшихся ввысь, подобно светлячкам. Вслед за этим в самой груди Дарины вспыхнул ответный свет — яркий, ослепительный, растворяющий всю накопленную боль, всю горечь, всю ржавчину лет. Было жарко и невероятно легко…
— Живая! — мужской голос пробился сквозь вату в ушах. Над ней склонилось озабоченное лицо врача в зелёной шапочке. — Слышите меня? Моргните, пожалуйста! Отлично! Вам невероятно повезло, после таких столкновений… Вы счастливица! Поправляйтесь, теперь всё будет хорошо.
Её везли по больничному коридору на каталке. Потолок мелькал над головой ровными квадратами плитки. И Дарина вдруг почувствовала. Она почувствовала не боль, не страх, а… невесомость. Ту самую каменную тяжесть под сердцем, что жила в ней годами, будто испарилась, растаяла под тем золотым огнём. На её лицо упала слеза. Но это была иная слеза — лёгкая, освобождающая, смывающая последнюю пыль прошлого. Она закрыла глаза. Впереди был долгий путь выздоровления, но теперь она знала — он будет не одиноким. И где-то там, в ином измерении, две души, наконец обретшие покой, с лёгкостью и тихой радостью наблюдали за тем, как начинается её новая жизнь. Жизнь без проклятия, жизнь, в которой снова можно было дышать полной грудью и смотреть на мир незамутнённым, ясным взором.