09.01.2026

Баня жгла кожу так, будто дьявол подбрасывал в печь свои грехи. Чай с дурманом и старухины байки о войне, курах на кукурузной удочке и любви-обмане свели меня с ума

Банька была маленькая, тесненькая, будто скорлупка, двери низкие, потолок наклонный. Два человека — и то впритык, плечом к плечу, дыханием к дыханию. Но какой в ней стоял жар! Не тяжелый и удушливый, а легкий, сухой, даже звонкий, наполняющий каждую щелочку между досками живым, трепещущим теплом. Словно само солнце, уставшее от осенних странствий, спустилось отдохнуть в эту крошечную, пропахшую дымком и березовым листом избушку. Анна, войдя, долго стояла, прислонившись к притолоке, позволяя этому благодатному теплу обволакивать ее, размораживать озябшие пальцы ног, смывать с кожи невидимую пыль городской суеты. От удовольствия поглубже вдохнуть этот хрустальный воздух она тихонько хохотнула, и смешок, чистый и звонкий, как капель, отдался эхом под потолком. Она шептала что-то несвязное, ласковое, не спеша омываясь, словно совершая древний и неторопливый ритуал — каждое движение было осознанным, полным почти благоговейного внимания к себе, к воде, к теплу. Давно она не была в бане, соскучилась по этому тихому счастью. А с помывкой последнее время и вовсе все обстояло скудно и утилитарно — казенные душевые кабины с вечно подтекающими кранами и шаткими перегородками. Чего в них хорошего? Холодная практичность, не более. А здесь, в баньке, она забралась на самый верхний полок, легла на жесткие, гладкие доски, и все косточки, все уставшие мышцы начали медленно таять, растворяясь в этом мареве. Никуда не нужно было торопиться, не нужно было думать о завтрашнем дне, о том, как с мокрой головой протискиваться в переполненном автобусе. Здесь и сейчас существовали только тепло, тишина и легкий пар, струящийся из-под приоткрытой дверцы каменки.

Лежала она так, отрешенно и блаженно, пока не раздался осторожный, но настойчивый стук в дверь. Сердце ее на мгновение сжалось от беспокойства: не случилось ли чего с квартиранткой, Вероникой? Та была уже на сносях, ходила тяжело, и мысль о том, что роды могли начаться прямо сейчас, здесь, в баньке, пронзила Анну ледяной иглой. Но за дверью послышался спокойный, знакомый голос.

– Аннушка, чайку соблаговолишь? Уж больно ароматный нынче, с листочком малиновым да душицей!

Облегченно выдохнув, она отозвалась, и вскоре уже сидела за широким кухонным столом в доме, прижимая ладонями большой фаянсовый бокал, от которого исходил согревающий жар. И чай после баньки был особенный! Не просто напиток, а целое явление, темно-янтарный, запашистый, с легкой горчинкой полыни и медовой сладостью липового цвета. Она пила его крошечными глотками, после каждого причмокивая от наслаждения, чувствуя, как живительное тепло разливается изнутри, встречаясь с теплом, идущим от кожи. Анне даже показалось в тот миг, что она сможет сидеть так вечно — в тишине, за этим столом, под мерный тиканье стенных часов, пить этот волшебный чай и ощущать безмятежную, всеобъемлющую радость своего простого бытия на земле. То чувство было таким огромным и тихим, что в нем легко умещались и нежная грусть по уходящему дню, и тихое ожидание завтрашнего, и простая, светлая любовь ко всему живому вокруг.

И к своей хозяйке, Елене Петровне, — особенно.

У Елены Петровны Анна с мужем Семеном сняли жилье. Не квартиру в полном смысле, а комнату в просторном старом доме — из общей кухни, что посередине, вели две двери в жилые помещения. Почти не мешали друг другу, жили тихо, по-соседски. Найти настоящее, отдельное жилище без проживания хозяев в городе было задачей почти невыполнимой. Они мечтали о времянке в частном секторе, о маленьком, пусть покосившемся, но своем домике, но такая удача обошла их стороной. Столица республики диктовала свои суровые правила: желающих снять было в разы больше, чем готовых сдать. Да еще и ребенок на подходе — не каждый хотел связываться с молодыми родителями. Они уже смирились с мыслью, что рожать Анне придется уезжать в родную деревню, к родителям, а Семену — возвращаться к своей матери. Но судьба, словно сжалившись, подвела их к высокому тесовому дому с резными наличниками, где их встретила Елена Петровна. Пожалела, пустила. Комнатка была небольшая, с единственным окном в сад, отапливалась от кухонной печи. Но им было не до выбора. Поставили диван, повесили полки, пристроили стол, и еще оставалось место для узкой белой кроватки, уже купленной и ждущей своего часа. Так что все устроилось, слава Богу, как нельзя лучше.

– А что такое жизнь наша, Аннушка? – Елена Петровна, между делом накрывая на стол, двигалась удивительно споро для своих лет. – Да никто ничего о ней доподлинно не ведает, только вид важный делают, будто секрет вселенной в кармане носят. А я так думаю, что все оно ходит по большому кругу, и кроме жизни да тихой смерти в конце пути ничего нет. А! – она вдруг взглянула на Анну, на ее округлившийся живот, и лицо ее смягчилось. – Еще любовь есть. Да-а… Вот этого-то дивного, сладкого дурману в нашей жизни всегда с избытком…

Последнее слово она произнесла протяжно, с какой-то старческой, чуть насмешливой мудростью, и в то же время ловко, не вставая, разлила по тарелкам густой, наваристый борщ из маленькой алюминиевой кастрюльки, что стояла на низеньком, отполированном до блеска чурбачке.

– Как бы все гладко было, кабы родители, умом и опытом умудренные, детям пару безо всяких этих вздохов да страстей подыскивали. Они ж жизнь наизусть знают. Выбрали бы надежного, работящего… И стояли бы семьи, как каменные палаты, и слез горючих меньше лилось бы… Жизнь-то, птаха моя, проносится, как птица за окном — миг, и нет ее. А спросит с каждого по всей строгости, будь любезен ответ держать. А за что и почему — опять загадка, ответа ни у кого нет.

И замолчала, уставившись в пространство перед собой, словно в самом деле виделя там невидимые другим строки некоего сурового отчета.

Анна не перебивала, не торопила. Она уже знала — немного погодя Елена Петровна вновь заговорит, унесется воспоминаниями в далекие годы. И девушке нравилось слушать эти неторопливые повествования — обстоятельные, детальные, пронизанные какой-то вневременной, грустной правдой. В них была мудрость, выстраданная, как хлеб из твердых зерен.

– Домик-то этот, милая, мужа моего второго, Степана. Пять зим уже, как он упокоился… А жила я отсюда версты три, не больше. Свой дом был, большой, на пять светлиц, под тесовой крышей…

Кое-что Анна уже слышала: на фронт Елена Петровна проводила первого мужа и троих сыновей. Провожала, можно сказать, из землянки, слепленной на скорую руку, а встречала — в новом, просторном доме, где в каждой комнате под потолком висела хрустальная люстра, отбрасывая на стены радужные блики. Редкое, невероятное счастье выпало на ее долю — все ее воины вернулись живыми. Пусть израненные, пусть исхудавшие, но — вернулись. Руки-ноги целы, души живы.

Муж ее, Василий, до войны пчел водил. Не то чтобы большая пасека, а так, несколько ульев возле того самого временного жилья. Жили бедно, даже кастрюля на всех одна была — в ней и щи варили, и потом же в ней чай кипятили. А когда Василий на фронт ушел, она, оставшись с младшими детьми, так с пчелами управилась, так мед умудрилась и продать, и обменять, что к возвращению родных успела не только дом поставить, но и те самые люстры раздобыть — диковинку по тем временам неслыханную.

Однако слушала Анна свою хозяйку с легким, внутренним сомнением — уж слишком гладко все выходило в ее рассказах, слишком все удачно складывалось. И Елена Петровна, словно угадав этот невысказанный вопрос, продолжала:

– Улья-то я по весне, как только первые проталины, в горы увозила. На подводах, с ребятишками. Далеко, в глушь, где цветов медовых — море. И оставались мы там до самой осени. Ох, и натерпелась же страху… – она на мгновение зажмурилась, махнула рукой, будто отгоняя нахлынувшие видения. – И зверья дикого боялась, и лихого человека. Ночами не спала, слушала каждый шорох… Лучше не вспоминать. – И, словно спохватившись, снова начала подкладывать Анне хлеб, сама при этом споро управляясь с ложкой.

– А что… Василий-то ваш сказал, когда дом новый увидел? – не удержалась Анна.

– А что скажешь? Молча обнял. Рад был. Он и не сомневался никогда — знал, я из последних сил вывернусь, но свое дело доведу. Не долго, птаха, пожили мы с ним в том доме. Заболел он, раны старые заныли… Пока в силах был, он мне передышку дал, берег меня. А потом… десять лет одна промаялась, да за Степана, за второго, пошла. Дом детям оставила, они его меж собой и поделили…

– А во второй раз… по любви вышли? – тихо спросила Анна, все еще помня слова хозяйки о любви-дурмане.

– Ох, милая, – протянула Елена Петровна. – Да разве о таком думаешь, когда седины виски тронули? Главное, чтобы с человеком душа в душу, чтобы слово теплое было, чтобы в час немощи стакан воды подать не забыл… Страшно одной-то, когда последняя болезнь подступит… – в голосе ее прозвучала легкая укоризна непонятливости собеседницы. – Стакан воды да взгляд спокойный — вот что дороже всяких страстей. И с любовью люди женятся, а до этого простого — не все дорастают. Чай-то остывает, допивай, – сменила она тон, подвигая к Анне заварной чайник. – А я, вот диво, как в жизни все переплетено-связано. Степана-то моего, оказывается, еще с тех пор, как нас, кулаков, раскулачивали, знала. Он в той комиссии был. Я как раз первенца своего, Мишутку, на руках держала. Пришли они, шумят, по избе шастают, в погреб лазят, в амбаре все ворошат… А я взяла сына из люльки, подошла к сундуку, где все лучшее да нажитое лежало, и села на него сверху. Смотрю на них и говорю: «Забирайте, коли совесть позволит, так вместе со мной и с дитем этим сундук и тащите!». Они и замялись. Стоят, перешептываются. А один из них, молодой еще, на меня смотрит-смотрит, да как рассмеется. «Смелая, — говорит, — не видал я таких. Ладно, живи». И ушли, сундук не тронули. Только из амбара все подчистую вывезли. А тот, что рассмеялся, — Степаном и оказался. Я его, когда он уже свататься пришел, с трудом признала…

Анна слушала, и в душе ее боролись два чувства. С одной стороны — безграничное доверие к этой женщине, с другой — школьные знания, книжные образы, не желавшие укладываться в столь простую и человечную историю. Как же так — пришли с заданием, и вдруг ушли, потому что кто-то рассмеялся? Но все это было так давно, в другой, словно сказочной теперь, жизни. И удивительно, подумала Анна, какая же Елена Петровна старенькая, а по виду — держится прямо, глаза ясные, движения точные.

И вдруг сама Анна вспомнила нечто из своего детства. Не историю, а скорее, картину, запавшую в память. Темную горницу в деревенском доме, в углу — огромную печь. За столом под керосиновой лампой с закопченным стеклом сидел ее прадед, старик с белой, как лунь, бородой до пояса. И вокруг него, как воробушки на заборе, устроились она, ее сестры и соседские девчонки. Они, затаив дыхание, слушали, как он, опираясь на резной посох, тихим, хрустальным голосом рассказывал о том, как видел самого Ленина. Видел не на портрете, а живого, на каком-то митинге в далеком Питере. Анне тогда было лет пять, и слова были непонятны, но ощущение прикосновения к чему-то огромному, историческому, осталось навсегда. Как же в жизни все рядом, подумала она сейчас. Рядком…

– Так моя-то семья еще и уцелела, – Елена Петровна звучно прихлебывала чай, уже остывший, – а соседи наши, рукодельники знатные, что половики из тряпочек цветных вязали, так те по миру пошли. Уполномоченные решили, коли половики такие на полу лежат, значит, богачи. Все отобрали, дом разорили… Ох, много слез тогда было пролито. Революция, говорили, свободу несет… А вышло, что одна круговерть да горе. Сила у нечистого, голубушка, большая, хитрая, все вывернуть может…

Анна внутренне не соглашалась. Она верила в справедливость того великого перелома, верила книгам и урокам истории. Но спорить не стала. Она видела, что для Елены Петровны это не абстракция, а живая, кровоточащая память. И эта память заслуживала уважения, даже если расходилась с канонами.

– Веришь ли, я тогда молодая была, отчаянная, смерти не боялась, вот и задиралась, – Елена Петровна прислонилась к спинке стула, уютно убрав руки под фартук. – А бабка моя, Анфиса, старушка совсем древняя, духом пала. И знаешь, чего ждала? Весны. Бывало, зайдет с улицы, в лицо ветром осенним подует и скажет так, задумчиво: «Слава Тебе, Господи, пахнет уже весной. Грачи кричат, гнезда вьют, жизнь продолжается. Теперь и помирать не страшно…». Выхаживала я ее тогда, трудно ей было. Но сейчас эта память — как утешение. Все сделала, что могла, ни в чем не упрекнула… Да-а-а, – снова протянула она, глядя в какую-то свою бездну. – Всего насмотрелась… А жили-то как? Порой — точно огонек на сквозняке, трепещешь, а угаснешь — не знаешь. Война эта… Летом еще туда-сюда, а как осень подступит, ветра завоют, дожди застонут, — такая тоска на сердце навалится, что хоть в голос вой. Исусе-Спасе, помилуй… Горе-то общее, у всех своя ноша. Крови-то сколько пролито… И время в такие моменты, слышишь, словно останавливается. Стоишь на краю бездны, а дна не видно…

Красиво, певуче выражала свои мысли Елена Петровна, и Анна ловила каждое слово, жалея, что не может так же излагать свои чувства.

– В новый дом, на Третью линию, когда переехала, – уточнила хозяйка, – по соседству со мной старуха с внуком жила. Бабка — ногами плоха, а время-то голодное, военное. Я еще и метлы вязала, на базар носила. Копейки, но и те счетались. Предлагала тому внуку, Борису, помочь — место, где ветки хорошие, показала. Силы у парня были. Ан нет, он, вражина, за кур моих взялся…

Слово «вражина» она произнесла с таким комичным нажимом, что Анна едва улыбку сдержала.

– А метлу вязать — дело простое, да не простое. Нужно в лог сходить, веток березы или дерезы нарезать. Осень — самая пора. Нарежешь, везешь, а потом сидишь, вяжешь, стараешься, чтобы веник плотный да ровный вышел. Курей я тогда завела, чтобы хоть какое подспорье было. И стала замечать — то одна пропадет, то другая. Не пойму — курятник на замке, забор высокий. Пока однажды не увидела — моя пеструшка через забор, будто перепелка, сиганула, прямиком к соседям. Я — туда… – Елена Петровна выпрямилась, оживившись. – А там этот Борис, под забором, с моей же курой в охапке. Он, оказывается, удочку с кукурузным зерном через щель просунул и ловил их, как рыбу! Четырех моих красавиц с бабкой своей съели, пятую еле отбила…

– Находчивый, однако, – невольно вырвалось у Анны. Сон начинал сковывать ее, мысли текли медленнее.

– Вор он и есть вор, находчивый! – безжалостно парировала Елена Петровна, и Анна поспешно кивнула, соглашаясь, хотя где-то в глубине души все же поразилась этой мальчишеской изобретательности.

– А знаешь, родная, – голос хозяйки внезапно стал тихим и проникновенным, – иной раз вспомнишь что-нибудь из давнего, и словно лезвием острым по самому живому… Память — она и рана, и лекарство одновременно. И вот я здесь, в этой кухне, а все то — там… В прошлом. Осталось только тут, – она легонько коснулась пальцами виска, а затем приложила ладонь к груди. – Так-то.

На лицо ее легла тень тихой, давней печали, с которой она, казалось, давно сроднилась.


Семен возвращался с работы затемно. Осень вступала в свои права, отнимая у дня по минуте, окрашивая небо в густой индиго задолго до вечера. В их переулке горел один-единственный фонарь на самом въезде, отбрасывая желтое, немощное пятно света. Стоило отойти от него на несколько шагов — и тебя поглощала бархатная, почти осязаемая южная тьма. Идешь наощупь, по памяти зная каждую кочку, каждую промоину от дождя, ориентируясь лишь по тусклым квадратикам окон в домах. Семен никогда не жаловался, не рассказывал, как ему, вчерашнему отличнику, обладателю красного диплома, приходится теперь вкалывать простым рабочим, переведясь на заочное отделение, лишь бы быть рядом с Анной. Его мать, Варвара Степановна, этого простить не могла, винила во всем невестку — мол, опутала, с пути сбила. Анна не обижалась — понимала, одна она сына вырастила, и страх за него, за его будущее, говорил в ней. Да и вины за собой Анна не чувствовала — все вышло само собой, тихо и естественно, как распускается лист на березе.

После бани, чая и сытного ужина Анну разобрала приятная истома. Хотелось прилечь на диван, закрыть глаза, но она удержалась, не желая показаться невежливой. Малыш внутри толкнулся резко, будто разделяя ее желание покоя.

– Ой, как прожила… Словно на углях горячих… – Елена Петровна снова унеслась в воспоминания. – В горы с ульями уедешь — и одна там с малыми детьми. Кричи не кричи — эхо только в ответ. И ночь такая черная-черная, звездная, страшная в своей бездонности… А осенью вернешься — опять заботы, опять история новая…

Голос ее стал суше, строже. И вдруг Анну обдало горячей волной, в глазах потемнело. Она встала, согнувшись, инстинктивно обхватив живот обеими руками, чувствуя, как мир поплыл, закружился. Дышать стало трудно.

– Ой, матушки… – вырвалось у нее не крик, а стон, полный не столько боли, сколько внезапного, животного страха.

Елена Петровна, не говоря ни слова, стремительно накинула на плечи большую шерстяную шаль и выбежала в сени — к телефону-автомату на улице.


Сынишка родился на диво — крепкий, громкоголосый, три килограмма двести граммов чистого, яростного жизни. Все разрешилось благополучно, в роддоме, под присмотром внимательных врачей. Его первый крик, пронзительный и требовательный, показался Анне самой прекрасной музыкой на свете. Она, еще лежа на родильном столе, улыбалась сквозь слезы усталости и счастья.

Три дня пролетели как один миг. За окнами роддома осень окончательно вступила в свои права, позолотила и обронила последние листья, выстудила воздух до хрустальной прозрачности. Встречали Анну с малышом на крыльце Семен и его мать, Варвара Степановна. Семен, не признававший шапок, стоял, поеживаясь от холода, и, увидев их, бросился вперед с такой юношеской стремительностью, что Анна, взглянув на лицо свекрови, сразу прочла в нем смесь умиления и легкого укора: «Дитя еще, а уже отец…». Он подбежал не к ней, а к акушерке, бережно принимая из ее рук туго спеленатый бело-голубой сверточек. Лицо его озарилось такой безмерной, почти простодушной радостью, что Анна не могла сдержать улыбки.

– Вот он какой… – прошептал Семен, заглядывая в крошечное личико. И тут же, обернувшись к матери: – Мам, смотри! Смотри, какой сын у нас!..

И смотрел на нее взглядом, сияющим, как первый весенний лед на солнце.


Варвара Степановна, держа на руках внука, впервые переступила порог дома, ставшего пристанищем для ее сына и невестки. Елена Петровна, заранее подготовившись, широко распахнула им дверь. А за ее спиной, в центре кухни, красовался накрытый праздничной скатертью с зеленой вышивкой стол, и в самом его центре, как драгоценность, стояла хрустальная вазочка, доверху наполненная конфетами «Ласточка» — любимыми Анниными.

Едва устроили малыша в кроватке, наклонились над ним, затаив дыхание, как Варвара Степановна, оторвав наконец взгляд от внука, внимательно посмотрела на хозяйку. На лице ее отразилось недоумение, смешанное с пробуждающимся узнаванием.

– Подруга, а ты… не на Третьей ли линии раньше жила? В доме под железной крышей, с палисадником?
– Было дело, – кивнула Елена Петровна.
– Так я тебя знаю! – воскликнула Варвара Степановна и махнула рукой в сторону Семена. – Да как же! Это ж внук того самого Бориса, что с тобой по соседству жил! Мой-то покойный муж, Борис, часто про тебя вспоминал, про ту историю с курами… Ох, и доставалось же ему дома за те проделки!

Тишина в кухне повисла на мгновение густая, звучная. Затем Елена Петровна медленно, очень медленно улыбнулась. Улыбка ее была теплой, глубокой, растворяющей в себе все былые обиды.

– Да… Борис… Хо-о-роший был парень! Озорной, да с золотыми руками.

Она произнесла это с таким искренним, победным ударением на слове «хороший», что Анна, поняв всю невероятность этой связи, едва не рассмеялась вслух, почувствовав, как внутри что-то сладко и легко обрывается, освобождая место чему-то новому, просторному.

Семен же, всецело поглощенный сыном и хлопотами, не придал этому разговору ровно никакого значения.

После чая с тортом, когда Варвара Степановна уехала, а Семен провожал ее до такси, настало время первого домашнего купания. Под чутким руководством Елены Петровны на два табурета водрузили новенькую эмалированную ванночку. Налили воды, пробовали локтем — в самый раз, тепло, но не горячо. И вот, неловко, затаив дыхание, они, вдвоем, начали погружать в воду свое самое драгоценное существо — начиная с крошечных, сморщенных пяточек. С благоговейным трепетом разглядывали его, поливая теплой водой с ладони, поражаясь хрупкости и совершенству каждого пальчика, каждой складочки.

Пеленать Анна училась заранее, на кукле, и теперь делала это осторожно, но уверенно, заворачивая сына в мягкие, проглаженные пеленки. Она вглядывалась в его личико, не ища в нем черт своих или Семена, а просто любуясь этим дивным, новым миром, воплотившимся в маленьком человеке. Сердце сжималось от нежности, такой острой, что было почти больно.

Когда малыш, насытившись, уснул у ее груди, она отнесла его в кроватку и прилегла на диван, купленный Семеном на первую зарплату, — ярко-красный, символ их новой, общей жизни. Лежала без сил, в состоянии полной, безмятежной опустошенности после всех волнений, слушая, как за тонкой перегородкой Семен, тихонько позванивая посудой, моет чашки в тазу.

– Елена Петровна, – вдруг тихо позвала Анна, приподнимаясь на локте. – Так Семен… он внук того самого Бориса? Того, что кур на удочку ловил?

Ответ последовал мгновенно, будто хозяйка только этого и ждала.

– Да, внук… Хо-о-роший был человек, Борис-то! Жизнь прожил достойную. Токарь высшего разряда, семью крепкую создал.

Елена Петровна произнесла это с таким весомым, примиряющим достоинством, что Анне снова захотелось смеяться — тихо, счастливо, от осознания этой удивительной, закольцованной судьбы.

Семен в это время, справившись с посудой, озадаченно держал в руках пустую ванночку, оглядывая кухню в поисках подходящего места. Лицо его выражало сосредоточенную растерянность, и Анна смотрела на него, умиляясь. Ее умный, серьезный муж, способный часами говорить о сложных теориях, был поставлен в тупик простым бытовым вопросом. И в этот миг она с особой ясностью ощутила всю правоту слов Елены Петровны: «Я здесь, а все остальное — там…».

Да. Жизнь — она здесь. В этой теплой кухне, в тиканье часов, в дыхании спящего сына, в озадаченном взгляде любимого человека. А там, в прошлом, — лишь тени, истории, уроки. Они важны, они сделали их такими, какие они есть, но жить нужно здесь и сейчас. Словно ее сердце распахнулось настежь, и взгляд прозрел, увидев невероятную, хрупкую и прочную связь времен: вот она, Анна, лежит на диване, а где-то далеко-далеко, в другом времени, ее собственная мать качает такую же люльку, с ней, маленькой… И так было, и так будет.

– Что? – испуганно спросил Семен, все еще держа ванночку и совершенно сбитый с толку ее молчаливым, сияющим взглядом и навернувшимися на глазах слезами.

В груди у Анны сладко и остро заныло, мир поплыл в радужном мареве.

– Все так рядом… – прошептала она, глядя на него. И, боясь расплакаться от переполнявшего ее счастья, добавила еще тише, будто делясь великой тайной: – Я здесь. Близко. Рядом.

Малыш во сне кряхтнул и легонько дернул ручкой, словно отзываясь на ее слова, напоминая о своем присутствии. О своем «здесь и сейчас». Потом снова затих, погрузившись в безмятежный младенческий сон.

На душе у Анны стало светло и просторно. Тихая, звонкая радость, похожая на тот самый легкий банный жар, наполнила ее до краев. За окном сгущалась осенняя ночь, в печке потрескивали последние угольки, а в белой кроватке спал новый человек, в чьей крошечной ладони уже таилось будущее, сплетенное из нитей прошлого и настоящего. И в этой тишине, в этом тепле, чувствовалась вечная, неспешная поступь самой жизни, которая, как мудрая река, несет все и всех вперед, к новым берегам, к новым рассветам, бесконечно повторяясь и всегда оставаясь новой.


Оставь комментарий

Рекомендуем