Картофельная королева 1954: Как тихоня из глухой деревни заставила мужиков по щам хлебать, а колхоз стал миллионером. И всё из-за той ночи с механиком в кабинете под портретом Сталина

Стоял погожий сентябрьский день 1954 года. Воздух, уже утративший летнюю духоту, был напоён ароматом прелой листвы, дымком из печных труб и далёким, едва уловимым дыханием скошенных полей. На сельской площади у здания правления колхоза «Знамя» собрался почти весь взрослый люд. Только что отзвучали прощальные речи в память о скоропостижно скончавшемся председателе, Потапе Игнатьевиче, и теперь предстояло решить судьбоустрояющий вопрос. Тишина, тягучая и напряжённая, длилась недолго.
— А давайте Нину Кондратьевну председателем колхоза выберем! — раздался из гущи народа звонкий, уверенный голос.
— Чего удумала, Пелагея? — мужской бас, густой и явно раздражённый, нарушил возникшее было оживление. — Дитя же она совсем ещё, какая из неё председательница? Книжки — это одно, а жизнь — совсем другое.
— А что, Трофим, самому бы приспичило? — тут же отозвалась другая женщина, стоявшая чуть поодаль, и в её взгляде, устремлённом на плотного, широкоплечего мужчину, читалась насмешливая искорка. — Так учился бы, науки постигал, глядишь, и тебя бы в расчёт брали. А Пелагея дело говорит — Нинку мы с измальства знаем. Всю работу выполняла всегда безропотно, труда не боится. К тому же зазря, что ли, колхоз её в сельскохозяйственный на учёбу посылал? Пущай теперь знаниями делится, силу свою направляет.
— Ты, Лика, погодь, послухаем сперва, что сама Нина скажет, — пожилой дед Макар, от постоянной боли в суставах не покидавший своей скамейки у крыльца, опёрся тяжёлой рукой на дубовый посох. — Может, и не лежит у неё душа к такой ноше. А коли рассудить здраво, так кого тады поставить взамен Потапа? Людмила, а может, ты возьмёшься? Ум-разум у тебя есть, и характер крепкий, — обратился он к высокой, строгой женщине, стоявшей рядом, сложив на груди руки.
— Полон двор ребятишек, одна их ращу, за тобой, папа, присматриваю, — женщина по имени Людмила махнула рукой, и в этом жесте читалась не только усталость, но и решительный отказ. — Так ещё этой заботы мне не хватало. У меня и своих дел невпроворот.
Она рано овдовела, оставшись с тремя малыми детьми на руках. Дети подросли, но жизнь не становилась легче: старший сын со своей молодой семьёй под одной крышей жил, племянница с двумя малышами от непутевого мужа сбежала. Да и свекор, дед Макар, требовал постоянного внимания. Мысли её были далеки от колхозного правления.
Тут шагнул вперёд, поправляя очки, секретарь сельсовета, мужчина средних лет с аккуратно подстриженными усами:
— Так, граждане, тишину соблюдаем! Сейчас я запишу фамилии всех, кого народ выдвигает или кто сам не против. Завтра к обеду прибудет товарищ из районного комитета, и проведём официальное голосование. Прошу всех присутствовать.
Нина стояла, прислонившись к тёплой от солнца стене конторы, и молчала. Ей было всего двадцать восемь лет от роду. Какая из неё председатель? Смешно и нелепо даже представить себя за широким столом в кабинете, среди поседевших, испечённых жизнью и трудом мужчин, принимающей ответственные решения. Мысли путались, сердце билось неровно и громко.
— Ты, Нинка, чего молчала, как партизан на допросе? — по дороге домой, петляющей меж покосившихся плетней, её догнала та самая Лика, подруга детства, всегда шумная и решительная.
— Да ты с ума сошла, Лидия? Какой из меня председатель? Мне бы с бумагами да отчётами справиться, а ты — на весь колхоз!
— Толковый, грамотный человек. Вот ты мне скажи честно — из кого выбирать-то? Из кого? Людмила в жизнь не пойдёт, Трофим, который бригадиром был, знаешь его привычку — закладывает за воротник. Пропьёт всё колхозное добро в два счёта. Да и Степан такой же, только потише. Что до Леонида Игнатьевича, так все знают — нюня он и рохля. Такой шагу не ступит, не спросившись у маменьки. Эх, каких мужиков-хозяев у нас война покосила… А молодые да смышлёные, на кого надеялись, хитростью да трудом в город подались.
— А что бы нашего главного механика, Григория, не избрать? — Нина остановилась, задумчиво глядя на стайку воробьёв, купающихся в придорожной пыли. — Кстати, отчего его на сходке не было?
— Так сынишка его прихворнул, в райцентр повёз к фельдшеру. Надо будет зайти к ним вечерком, по-соседски, проведать, помочь чем.
— Сходи, обязательно. Ты извини, а я домой, у меня стирка накопилась, да и мама должна из города вернуться.
— А что, Верка не помогает?
— На огороде она у меня сегодня, сорняки после дождика как из-под земли полезли.
Дом Емельяновых, низкий, но крепкий, под соломенной крышей, стоял в конце улицы, у самого леса. Нина вошла в сени, пахнущие сушёной мятой и печным теплом, и увидела младшую сестру. Та, присев на корточки, осторожно гладила рыжего котёнка, принесённого с улицы.
— Грядки все прополола?
— Все, и воду из колодца натаскала, полное корыто.
— Молодец. Сейчас нагрею воды, займусь бельём. Мама не возвращалась ещё?
Анфиса, мать Нины и Веры, уехала навестить городского доктора, должны были вот-вот вернуться с попутной подводой.
— Нет, наверное, к вечеру, с дядей Тихоном подъедут. Нин, а что сегодня народ собирали? Опять какое распоряжение сверху? — поинтересовалась Вера, которую старшая сестра на общий сход не взяла, считая ещё слишком юной для таких серьёзных разговоров.
— Потапа Игнатьевича поминали, решали, кто дальше колхозом управлять будет.
— И кто же?
— Завтра голосовать станут.
— А из кого выбирать-то?
— Записали Трофима, Степана, Леонида и Григория, нашего механика, хоть его и не было. А ещё Раису Петровну, Марфу Семёновну и меня.
— Тебя? — Вера подпрыгнула на месте, чуть не выпустив котёнка. — Тебя, Нинок?
— К великому сожалению, да. Подняли вопрос, что я в институте училась за колхозный счёт, значит, грамотная, всю жизнь здесь прожила, все порядки знаю. Ох, Верунь, ну какой из меня председатель? Это же ответственность, это каждый день, это люди…
— Самый что ни на есть лучший, — широко улыбнулась сестра, и в её глазах светилась безоговорочная вера. — Нин, чего ты так испугалась? У нас народ-то свой, каждый на виду. И колхоз наш небось не громадина — четыре деревни, семь полей, три фермы. Ну чего ты, не справишься? Везде же бригадиры, специалисты. Нинок, попробуй, а? У тебя получится, я знаю. Ты ведь у меня самая сильная! Всегда такой была.
— Сильная… — горько усмехнулась Нина. — А так иногда хочется просто быть женщиной, без этой тяжкой ноши силы.
Она почти забыла, каково это — позволить себе слабость. Забыла ощущение, когда бежишь, спотыкаясь, к матери, протягивая разбитую в кровь коленку, а тебя жалеют, дуют на ссадину, прикладывают прохладный подорожник. Когда не ты в предрассветном холоде возишься у печи, пытаясь раздуть угли, а любимая мама стряпает на чугунной сковороде румяные, пахнущие дымком оладьи. Когда не приходится, стиснув зубы, колоть промёрзшие поленья своими, уже огрубевшими, но всё ещё девичьими руками, а за тебя это делает крепкая, надежная мужская спина — отца или мужа.
Нина моргнула, сгоняя навернувшуюся внезапно влагу, и потянулась к корыту. Поставила чугунок с водой на плиту, стала перебирать груду поношенной домотканой одежды, и в такт этому нехитрому занятию в памяти всплывали картины, давно ушедшие, но оттого не менее яркие.
Когда-то дом Емельяновых был полной чашей. Мать, отец — Кондрат Семёнович, молчаливый и работящий, — четверо сыновей-богатырей и две младших дочери-погодки, Нина и Вера. Отец с братьями пропадали в поле от зари до темна, и каждый колосок в амбаре был полит их потом. Когда в селе образовали колхоз, Кондрат Семёнович без раздумий повёл в него подросших сыновей. Пока мужчины трудились, Нина училась в школе, а после уроков помогала матери по хозяйству. Анфиса часто, устало вытирая руки о фартук, говорила ей: «Учись, Нинок. Голова у тебя светлая, знания в ней не пропадают. Окончишь школу — поедешь дальше, в город, науку постигать».
Когда в 1940 году, уже почти на излёте мирной жизни, родилась Вера, поздняя и потому особенно любимая, Нина думала, что останется дома, будет нянькой, и мечты об учёбе растают, как утренний туман. Но вышло иначе — её отправили в сельскохозяйственное училище. Мать, стиснув зубы, справлялась одна, лишь бы дочь получила образование, «вышла в люди». И даже в 1941-м, когда мир раскололся на «до» и «после» грохотом первых залпов, Анфиса не позволила дочери бросить учёбу. За одно короткое, душное лето семья проводила на фронт главу семьи и двух старших сыновей — Николая и Василия. В конце августа мать сама, твёрдой рукой, собрала Нине узелок.
«Война идёт, дочка, всем сейчас страшно, — говорила она, не глядя в глаза, чтобы не расплакаться. — Но это не значит, что жизнь должна остановиться. Пока училище работает — учись. Это твоя крепость и твоё оружие».
В 1942-м призвали и младших братьев — Семёна и Илью. Мать и Нина молились за них, выстаивали долгие ночи у окна, вглядываясь в тёмную даль дороги. Но довелось им увидеть лишь бумажные треугольники, а потом и страшные, казённые листки. Один за другим.
В декабре 1942-го — на Кондрата. В июле 1943-го — сразу две весточки, друг за дружкой, на Илью и Василия. Осенью 1944-го оплакали Семёна. А Николай сложил голову буквально перед самой Победой, в конце апреля 1945-го.
Нина к тому времени уже вернулась домой, с дипломом и с пустотой внутри. Застала мать, будто за несколько лет состарившуюся на десятилетия. Седые пряди выбивались из-под чёрной косынки, взгляд стал туманным, а в глазах, некогда таких ярких, поселилась тихая, непреходящая печаль. Часто жаловалась на боль в груди, на одышку.
Нина бросилась в работу, как в омут. Таскала мешки с зерном, копала картошку, доила коров, ухаживала за телятами. Руки быстро покрылись жёсткими мозолями, летний загар ложился на кожу тёмно-бронзовым слоем. Усталость была такая, что по вечерам валилась на кровать, не чувствуя ни рук, ни ног. Но нельзя было сдаваться — ради матери, которая держалась из последних сил, ради маленькой Веры. Так жили все, так был устроен этот мир — труд от темна до темна.
Мать много и бесшумно плакала. Чтобы хоть на миг рассеять её тоску, поселить в опустевшей душе лучик света, Нина привезла как-то из города семена алых гвоздик и высадила их под самым окном горницы. Цветы прижились, зацвели яркими, бархатистыми шапками. Анфиса подолгу сидела у окна, глядя на них, и в эти минуты лицо её немного светлело. Эти цветы стали их тихим, немым языком памяти и надежды.
Жизнь в селе, медленно и мучительно, начинала налаживаться. Люди возвращались к мирным заботам, залечивая душевные раны, как умели.
В 1946-м председатель колхоза, тот самый Потап Игнатьевич, вызвал Нину к себе в кабинет.
«Ты, Емельянова, башкой работаешь, — сказал он, не глядя, водя пальцем по каким-то бумагам. — Соображаешь быстро, умишко у тебя не дремлет.
— К чему вы это, Потап Игнатьевич?
— К тому, что учиться дальше поедешь. Сельскохозяйственный институт в областном центре. От колхоза направление, стипендию небольшую платить станем. Вернёшься — специалистом будешь, может, бригадиром, а там видно будет. Мужиков-то, как грибов после заморозков, — раз-два и обчёлся. С вашей семьи одних пятерых… Вот и приходится на женщинах да на молодёжи колхоз из пепла поднимать.
— А мама как же? Она одна, с Верой…
— Анфиса оклемается, не впервой. Да и не одни они будут — всем миром присмотрим. На следующий год сестрёнку твою к школе подготовим, одежку справим, всё как полагается».
И она уехала. В городе её ждали не только сухие науки агрономии, но и встреча, перевернувшая всю её вселенную. Студент-тракторист из соседнего села, Пётр. Его родителей Нина знала, они трудились в том же «Знамени». А его — не встречала. Судьба свела их просто: в городском скверике, где Нина любила читать конспекты. Проходя мимо однажды, она заметила молодого человека, который, увидев её, вдруг рванулся к старушке-цветочнице и купил у неё пышный букет тех самых алых гвоздик.
— Девушка, разрешите… — он загородил дорогу, протягивая цветы, и сам казался смущённым до крайности.
— Вы что, всем подряд в этом сквере букеты преподносите? — попыталась она сделать строгое лицо, но аромат цветов, родной и щемящий, уже окутал её.
— Нет, только вам. Пожалуйста, не сочтите за сумасшедшего, но… я видел вас здесь раньше. Вы были в синем платье, шли с книгами. И потом я приходил сюда, надеясь… А подойти всё не решался. А сегодня подумал — или сейчас, или никогда. И тут как раз бабушка с цветами… — слова вылетали из него пулемётной очередью, будто он боялся, что она вот-вот исчезнет.
— Да уж… А если бы я отказалась, кому бы тогда достался этот букет?
— Тогда моё сердце разбилось бы навсегда, а эти цветы завяли бы от тоски, — сказал он так искренне-трагически, что Нина не выдержала и рассмеялась.
Их поглотила любовь, стремительная, как весенний паводок, и светлая, как майское утро. С Петром она чувствовала себя лёгкой, свободной, желанной. Он приезжал с ней в деревню, помогал по хозяйству, а потом свозил к своим, представив как свою невесту. За год до окончания института они сыграли скромную студенческую свадьбу. Жили в маленькой комнатке в общежитии, мечтая о будущем, о доме, о детях. После окончания Нины они вернулись в родные края. Пётр перебрался в дом жены — в его родной деревне хватало рабочих рук, а здесь требовалась мужская сила.
Счастье, такое хрупкое и долгожданное, длилось недолго. Все мечты рассыпались в прах в тот роковой день, когда он отправился в райцентр за запчастями для комбайна. Как рассказали потом свидетели — на дороге появился ребёнок, погнавшийся за мячом. Пётр успел оттолкнуть мальчишку в сторону, а сам…
Три дня после похорон Нина не выходила из темной горницы, не впуская даже мать с сестрой. А на четвёртый встала на рассвете, нарвала с клумбы красных гвоздик и пошла на погост, что на пригорке за околицей. Цветы, некогда символ надежды, стали теперь и символом вечной разлуки. Отстояв у свежей земли в безмолвном отчаянии, она повернулась и пошла прямиком в контору колхоза, попросив дать ей столько работы, чтобы не оставалось ни минуты на мысли.
Она вкладывалась в труд с таким самозабвением, что её имя не сходило с почётной доски. Была и бригадиром на посевной, и учётчиком на ферме, и даже на маслобойне её сноровка пригодилась. Порой и сам Потап Игнатьевич совета у неё спрашивал. Вот потому-то сейчас, на этой площади, её имя и прозвучало в числе первых.
Председателем колхоза «Знамя» избрали Нину Кондратьевну Емельянову. Трофим и Степан, вместо голосов поддержки, получили всеобщее осуждение, а дома ещё и от жен нагоняй. Раиса Петровна и Марфа Семёновна вежливо, но твёрдо отказались — одна с внуками нянчилась, у другой здоровье пошатнулось. Нина тайно надеялась, что выберут Григория Семёновича, вдовца, главного механика, человека золотых рук и тихого нрава. Но он даже не явился на решающее собрание, прислав письменный отказ. Ему было не до выборов — сын болел, а сам он, потеряв жену двумя годами ранее, не стремился ни к каким руководствам. Его стихия были моторы, шестерёнки и уютная мастерская, пропахшая машинным маслом.
Вот и остались в финале двое: Леонид Игнатьевич, вечный маменькин сынок, и Нина. За Леонида подняли руки несколько его родственников да пара таких же нерешительных мужчин. За Нину — лес рук, преимущественно женских, но и многие мужчины, постарше, кивали одобрительно.
— Поздравляем вас, товарищ Емельянова, с избранием на высокий и ответственный пост, — представитель из райкома, сухопарый мужчина в строгом костюме, крепко пожимал её руку. — Примите от нас этот скромный знак уважения.
Ей протянули небольшой, но аккуратный букетик алых гвоздик. Мир на миг поплыл, сместился, и Нина снова оказалась в том далёком скверике, где молодой парень с горящими глазами дарил ей такие же цветы. В глазах выступили предательские слёзы, но все решили, что это от волнения и торжественности момента.
Быть председателем оказалось во сто крат труднее, чем она могла представить. Нужно было не просто знать агрономию и зоотехнию, но и разбираться в людских душах, с их надеждами, обидами, усталостью. Приходилось принимать непопулярные решения, отстаивать перед районным начальством каждый центнер плана, бороться за каждую лошадь, за каждую тонну удобрений. Но Нина не отступала. Она работала с первыми петухами и засиживалась в конторе далеко за полночь, вникая в отчёты, выслушивая жалобы и просьбы. Её знания, подкреплённые невероятным упорством и врождённой справедливостью, начали приносить плоды. Колхоз «Знамя», едва сводивший концы с концами, потихоньку стал подниматься. Люди видели в ней не просто начальницу, а свою, кровную, которая болеет за общее дело душой. Никто из избравших её не пожалел.
Через два года её переизбрали, на этот раз почти единогласно.
Второй срок, начавшийся в 1956-м, был таким же насыщенным. Но иногда, в редкие минуты тишины, особенно поздним вечером, когда за окном выла метель или шумел осенний дождь, она ловила себя на мысли о том, как сильно хочет почувствовать себя просто женщиной. Ей шёл уже четвёртый десяток. С Петром они не успели обзавестись детьми, а после него она и смотреть не хотела ни на кого. До самого недавнего времени.
Как-то раз, ранней весной, когда снег только начал оседать, обнажая чёрные проталины, Нина навестила могилу мужа. Ему в тот день исполнилось бы тридцать три года. Положив на холодный камень пучок засушенных с прошлого лета гвоздик, она постояла в безмолвии, а затем направилась в правление. Не успела она войти в село, как её догнала пустая телега, запряжённая рыжей лошадкой. На облучке сидел Григорий.
— Нина Кондратьевна, на работу? Садитесь, подброшу.
— Спасибо, Григорий, — кивнула она и ловко вскочила на подножку.
По дороге обсудили ремонт сеялок и недостаток горючего. Когда подъехали к конторе, Григорий спрыгнул первым, чтобы помочь ей сойти. Он взял её под локоть, крепко, почтительно, а затем, когда её нога коснулась земли, его руки на миг обхватили её талию, чтобы удержать от падения на скользкой дорожке. И вдруг по телу Нины пробежала волна жара. Впервые за долгие годы вдовства она так остро, почти физически, ощутила прикосновение мужских рук, их силу и бережность. Она всегда была в движении, в работе, дома — заботы о матери, сестре, хозяйстве. Не до нежностей, не до взглядов. Да и образ Петра стоял перед глазами нерушимой стеной.
Их взгляды встретились. В его глазах, обычно спокойных и сосредоточенных, она прочла то, что давно подозревала, но боялась признать. Он смотрел на неё не как подчинённый на начальницу, а как мужчина на женщину. Нина густо покраснела и отшатнулась.
— Спасибо, — пробормотала она, высвобождая руку, и почти побежала к крыльцу.
Но не прошло и часа, как дверь в её кабинет распахнулась без стука. На пороге стоял Григорий. Он не был мастером красивых слов, и речь его была сбивчивой, будто он продумывал её весь путь от мастерской.
— Нина Кондратьевна… Нин… Я знаю, где ты была сегодня утром. Знаю, что ты живёшь прошлым. И работой. А ведь жизнь-то идёт. Ты — красивая, умная женщина. Тебе нужна семья, свой дом в полном смысле, дети…
— Григорий, если есть деловые вопросы — я слушаю. Моя личная жизнь никого, кроме меня, не касается, и уж точно не является темой для обсуждения в рабочее время.
Отчего же сердце колотилось так бешено? Сильный, высокий, с сединой на висках, прошедший войну и оставшийся вдовцом с маленьким сыном на руках. Она видела, как он растил мальчишку, как заботился, и уважала его за это.
— Отчего же не обсудить? Раз твоя личная жизнь — это и есть работа, значит, в трудовые часы о ней и говорить, — в его голосе прозвучала несвойственная ему дерзость.
— А может, о твоей поговорим? — она подняла голову и шагнула к нему, глядя прямо в глаза. — Сколько лет один ходишь? Четыре, если не ошибаюсь. Отчего не женился? Девушек вокруг — хоть отбавляй, каждая твоего Матвея приголубит рада, матерью ему станет.
— Может, не нужны они мне. Может, я от тебя с ума схожу уже который год, да не знал, как подступиться, чтобы не спугнуть, — голос его стал тише, но твёрже.
— А сейчас узнал?
— А сейчас — осмелел, — сказал он и, не дав ей опомниться, притянул к себе, целуя в губы — жадно, безоглядно, с отчаянием человека, уставшего от одиночества.
И она не стала сопротивляться. Не было в ней ни сил, ни, что удивительнее всего, желания оттолкнуть его.
— Я буду тебя любить, Нин. Носить на руках. Сделаю всё, чтобы ты улыбалась, чтобы свет в твоих глазах не гас, — прошептал он, прижимая её голову к своему плечу.
— Гриша, ты торопишь события, — выдохнула она, чувствуя, как горит лицо.
— Ничуть. Давай будем честны — годы бегут, а мы хороним себя в прошлом. Может, хватит? Может, позволим себе шанс на новое счастье?
Через полгода, когда был собран богатый урожай и колхозники получали заслуженные награды, Григорий и Нина объявили о своём решении создать семью. Свадьбу играть не собирались, но разве удержать народ? Со всей округи собрались на площади у сельсовета, столы ломились от угощений, которые каждая семья принесла, чем могла. До самого рассвета звучала гармонь, лились песни, а старики, утирая слёзы, говорили: «Вот оно, жисть налаживается. Настоящая советская семья!»
На следующий председательский срок Нина не выдвигалась — она ждала ребёнка. Колхоз возглавил Григорий. Он и не думал об этом, но против народной воли не пойдёшь. И ему довелось вести «Знамя» два срока, пока не подросла, не набралась опыта молодёжь.
Анфиса успела подержать на руках внука, порадоваться и за Веру, которая вышла замуж за учителя из соседнего села. В 1962 году, когда Нина ждала уже дочку, мать тихо ушла во сне. Похоронили её рядом с мужем и сыновьями.
Нина растила пасынка Матвея как родного, и он называл её мамой, почти не помня свою кровную. Жить стало легче — потому что рядом был Григорий, её опора, её тихая гавань, её любовь и поддержка во всём. Она часто благодарила судьбу за этот второй, неожиданный подарок. Но каждый год, в день памяти Петра и в день Победы, она приходила на кладбище с двумя букетами алых гвоздик: один — на холмик первого мужа, другой — на могилу его родителей и своих братьев.
— Он был хорошим человеком и очень меня любил, — говорила она как-то Григорию, возвращаясь с погоста.
— Знаю, Нин. Знаю. Я не ревную к тому, кого нет. Петра я помню, славный был парень. Мы никогда их не забудем — ни ты своего первого мужа, ни я мать Матвея. Но, видно, так было угодно судьбе — пройти через потерю, чтобы потом найти друг друга и дать новую жизнь, — ответил он, обнимая её за плечи.
—
Нина Кондратьевна прожила долгую, до обидного быстро промелькнувшую жизнь. Ей было восемьдесят пять, когда силы окончательно покинули её. В последние дни, сидя в кресле у окна, за которым буйно цвели высаженные ею много лет назад гвоздики, она смотрела на своих внуков и правнуков, шумной гурьбой собравшихся в доме. И думала о том, что жизнь её была подобной реке — с бурными порогами потерь и тихими, солнечными плёсами радости. Было в ней немало горечи, слёз и тяжкого труда. Но были и моменты такого яркого, всепоглощающего счастья, что оно, как крылья, давало силы подняться над любой бедой и идти дальше.
Она знала, что прожила не зря. Оставила после себя не только поднятый из руин колхоз, не только крепкие дома и ухоженные поля, но и добрую память в сердцах людей. А это, как поняла она к концу пути, и есть самое ценное наследство.
Перед уходом она попросила родных положить ей в последний путь скромный букетик алых гвоздик. Не венок из искусственных цветов, а живые, пахнущие полем и летом стебельки — как символ всей её жизни, любви, потерь и обретённого вновь счастья.
Проститься с ней пришло всё село, а также жители соседних деревень, которые помнили и председателя Емельянову, и просто мудрую, отзывчивую женщину Нину. Люди несли живые цветы, и среди них было особенно много красных, бархатистых гвоздик.
Григорий Иванович, уже совсем седой, сгорбленный, но по-прежнему с прямым взглядом, стоял у изголовья, сжимая в руке тот самый, заветный букет. Слёзы беззвучно катились по его старческим, иссечённым морщинами щекам. Он терял свою путеводную звезду, свою тихую радость, смысл всей своей второй жизни.
«Не надолго мы с тобой расстаёмся, Нинок», — прошептал он так, чтобы слышала только она.
Он чувствовал это каждой клеточкой своего усталого тела. Григория Ивановича не стало через восемь месяцев. Он ушёл тихо, во сне, в возрасте девяносто двух лет, чтобы воссоединиться со своей Ниной под сенью вечно цветущих, алых, как заря, гвоздик. А память о них, как и те самые цветы, год от года пробивающиеся сквозь землю у старого дома, осталась жить в истории села, в рассказах детей и внуков, в самом воздухе этих мест, пропитанном трудом, любовью и немеркнущей надеждой.