1941 год. Вся деревня ржала, что она нагуляла в городе блудную дочку, а он сгоряча ушёл на фронт, лишь бы не видеть этот позор, но когда вернулся с Победой, то понял, кого на самом деле нужно стыдиться, а кого — назвать родной кровинкой

Тихий летний вечер 1941 года застыл в мареве над деревенскими крышами. Фёдор, устало опустившись на завалинку после долгого дня, смотрел на закат, багровый, как вспаханная земля. Он не верил своим ушам. Слова, только что прозвучавшие, казались звоном в опустошённой голове, бессмысленным шумом, лишённым всякой связи с реальностью.
— Что ты сказала? Повтори! — его собственный голос прозвучал глухо, будто из глубокого колодца.
Перед ним стояла девушка. Незнакомая. Стройная, с косичками, уложенными венком вокруг головы, в простеньком, но чистом платьице. В её руках был узелок. Глаза, огромные и серые, как предгрозовое небо, смотрели на него с немым вопросом и затаённой надеждой.
— Я дочь вашей жены. Меня Варварой зовут, — прозвучал тихий, мелодичный голос, будто капельки дождя по жести.
Фёдор резко встряхнул головой, пытаясь сбросить наваждение.
— Это ошибка какая-то, — он произнёс твёрдо, почти грубо, защищая свой мир, который внезапно дал трещину. — Вы, скорее всего, перепутали дом. У моей жены не может быть такой взрослой дочери. Да и я её всю жизнь знаю, мы на этой земле вместе росли, из одного колодца воду пили. Как твоя фамилия?
— Петрова. Но, простите, мне сказали, что Воронцовы живут в этом доме. Лидия Воронцова — ваша жена, верно?
— Верно, — выдохнул он, и кровь отхлынула от его лица, оставив ощущение лёгкой дурноты. — Но как же так может быть? Откуда?
— Вы простите, — девушка опустила глаза, её пальцы нервно теребили край узелка. — Я, наверное, не должна была приезжать, но у меня никого не осталось. Бабушка Евдокия, которая меня вырастила, умерла. Мама никогда к нам не приезжала, и о том, что она у меня есть, баба Дуня лишь недавно, перед самой кончиной, открыла. Я вот и подумала… Может быть теперь, когда я выросла, мама захочет меня видеть. Хотя бы взглянуть одним глазком.
Фёдор провёл ладонью по лицу, шершавой от трудов и ветра, будто пытаясь стереть навязчивый сон. В этот миг из-за угла избы послышались лёгкие шаги, и в воздухе растворился знакомый, родной голос, который он слышал каждое утро семнадцать лет:
— Феденька, у нас гости?
Это Лидия вернулась от соседки, куда относила свежий творог. Она остановилась в двух шагах, и её улыбка, лучистая и открытая, медленно таяла, уступая место настороженности, а затем — странному, заворожённому недоумению. Она всматривалась в девушку, и её взгляд скользил по чертам незнакомого лица, будто пытаясь прочитать полустёртую, давно забытую надпись.
— Ну как тебе сказать… Вроде гости, но не совсем, — промолвил Фёдор, и его слова повисли в воздухе тяжёлым грузом.
— Вы кого-то ищете? — Лидия сделала шаг вперёд, её глаза не отрывались от юного лица. Взгляд её вдруг стал остекленевшим, отстранённым, будто она смотрела не на живого человека, а на призрак из другого времени. Она будто пыталась что-то вспомнить, найти какую-то схожесть с кем-то, уловить знакомый изгиб брови или линию губ.
— Вы не узнаете меня? Я Варвара, мне семнадцать лет, — голос девушки дрогнул, в нём смешались растерянность и робкое любопытство. Она видела перед собой женщину, свою мать, но образ в её воображении никогда не совпадал с этой ещё крепкой, полной жизни женщиной с рабочими руками и ясным взором. Она ждала слабую, больную, беспомощную — такую, которая не могла бы позаботиться о ребёнке. Реальность оказалась иной, более горькой.
— Да, Лидка, ты не узнаешь её? Это же твоя дочь! — вырвалось у Фёдора, и в его голосе прозвучала не только злость, но и боль, жгучая, как ожог. Он смотрел на жену, и мир вокруг него качнулся, готовый рухнуть.
Лидия побледнела так, что даже веснушки на её носу стали видны, как россыпь конопушки на снегу. Короткий, сдавленный вскрик застрял у неё в горле, а затем она прижала ладонь ко рту, будто пытаясь загнать обратно стон, и беззвучно зарыдала, её плечи затряслись в немом отчаянии.
— Значит, это правда? — Фёдор стоял, не в силах пошевелиться. Противоречивые чувства бушевали в нём: жалость к этой согбенной фигурке, ярость от обмана, растерянность и желание просто развернуться, уйти прочь, куда глаза глядят, в поля, где всё просто и понятно.
Лидия не стала отрицать. Тихие рыдания перешли в глухое, животное завывание, вырывавшееся из самой глубины души. Она, не разжимая рук у лица, подбежала к девушке и рухнула перед ней на колени. На коленях же она повернулась между дочерью и мужем, её слова были бессвязны, прерывались всхлипами:
— Простите… простите меня, Христа ради… я не смела… не знала как…
Столько было бездонного отчаяния в её голосе, столько неизбывной муки, что Фёдора, сквозь собственную боль, пронзил холодный страх. Страх за эту женщину, которая могла в такой миг натворить непоправимого.
— Встань сейчас же, — его голос прозвучал жёстко, по-командирски. — Люди смотрят. Не ровен час, Вероничка прибежит с речки и увидит мать в таком состоянии. В дом пойдём, говорить там станем. Поднимемся.
Они вошли в прохладную полутьму горницы, чтобы укрыться от любопытных глаз и от ослепительного, предательского солнца, которое освещало их горе. Запах тёплого хлеба, сушёных трав и лавки, натёртой до блеска, — всё это было таким родным и теперь таким чужим.
— Теперь рассказывайте. Ты первая! — Фёдор опустился на лавку, уставившись на жену.
Лидия, утирая лицо краем фартука, всхлипывая, начала повесть, которую хранила в себе почти два десятилетия.
— Помнишь, как после нашей первой ночи ты спрашивал, кто меня… испортил? Ведь ни с одним парнем ты не видел меня раньше. Всё дознавался, кто в городе у меня был, к кому я там прикипела душой. Я тогда тебе ответила, что до тебя это всё было и говорить об этом не стану. Мол, прошлое — как пепел, развей его. Но вот пришла пора… пепел этот в глаза бросается.
Я, как ты помнишь, в город уезжала учиться в школу фабрично-заводского ученичества, когда мне шестнадцать стукнуло. Там я жила у своей троюродной тётки по отцу. Родня не очень с ней общалась, так как во время лихолетья её муж поднял оружие против новой власти, и тогда же голову сложил. А я вот набралась наглости, разыскала её и напросилась пожить. Тётя Евдокия хорошей женщиной оказалась, добрейшей души, правда, меня раздражали её тихие разговоры по вечерам о том, что при старом укладе иначе было, спокойнее…
— Не отвлекайся, — глухо оборвал её Фёдор, его пальцы сжались в кулаки.
— Да, да… У неё дом был в городе хороший, три комнаты целых, с высокими потолками и палисадником. Одну из них она сдавала молодому человеку по имени Кирилл, который работал переплётчиком в книжной лавке. Молчаливый такой, с глазами задумчивыми, всё по вечерам что-то в тетрадки записывал. Вот в том доме у нас… любовь с ним закрутилась. Тайком, по ночам, мы стали близки. Тётя Дуня ничего не ведала, пока не случилось страшное — он внезапно пропал. Лишь спустя три дня, когда в дом нагрянули с обыском, мы узнали, что он был связан с теми, кто новую власть не признал. Это ведь начало двадцатых годов, ветра тогда переменчивые дули. Тётю чуть не забрали, но она смогла доказать, что не ведала, чем занимался её жилец. Дом сохранила, но страх в сердце поселился навсегда.
— Как это связано с ней? — Фёдор кипел от негодования, каждая новая подробность была как нож в его устоявшуюся жизнь.
— Это его дочь. Кирилла… — прошептала Лидия, закрыв глаза.
— Так вот почему ты не появлялась целый год в селе? Так вот почему ты не закончила обучение, а пришла работать в артель к Прокофию, с потухшими глазами и без песен?
— Да! Меня отчислили из ФЗУ, едва живот стал виден. Я была позором для школы, пятном на её светлом облике. А в село вернуться боялась. Писала родителям, что загружена учебой, что подрабатываю в столовой, оттого не имею возможности к ним приехать. А сама в то время жила за счёт тёти Евдокии, на её милости. Когда родилась Варенька, мне передали, что отец мой слег и просит приехать. Я и поспешила в село, бросив всё.
— Да, помню, — кивнул Фёдор, и в его памяти всплыл образ: хрупкая, бледная Лида на похоронах отца, державшаяся за плетень, чтобы не упасть. — Ты была слабая, прозрачная, как стебелёк, но справная. Тогда я ещё подумал, что городская жизнь тебя иссушила. А ты, оказывается, от родов ещё не отошла, молока своего никому не отдав.
— Верно. Вот тогда на похоронах мать и велела мне назад не возвращаться, в город. Там по срокам выходило, что я должна была вот-вот диплом получить. Матушка говорила, что ей помощь нужна, ведь у неё на руках были братья мои, мал мала меньше. Семёну девять лет было, а Тимофею и вовсе маленький, всего два годика. Мама говорила, что если бы отец был жив, то и меня бы со спокойной душой отпустила дотянуть учёбу. Я не смела признаться, что нагуляла дочку. Мать бы все космы мне выдернула за такой грех. Но делать что-то надо было. Выход нашла тётя Евдокия. Она рассудила так — в селе меня загнобят, мать шкуру спустит за гулянки мои. Да и какой приличный парень на мне после такого женится? Тёте было всего пятьдесят лет, она была полна сил, как дуб старая, вот и порешили мы, что Варенька у неё остаётся. Не спрашивала я, каким образом тётя записала девочку на себя, но по документам она стала её дочкой. Я же, перевязав грудь тугой тряпицей, чтобы молоко ушло, поехала в село. Никому ничего не говорила, боялась, что слово сорвётся. И мать, занятая работой в артели и хлопотами по хозяйству, ничего не замечала. А я… я страдала и плакала по ночам в подушку, по дочери, но по договору с тётей не должна была её навещать. Тётка сказала, что своими приездами я душу рвать себе буду, да и ребёнку покоя не дам. Правда, я всё же однажды, через год, не выдержала. Купила на базаре тряпичную куклу, обшитую ленточками, и пришла к дому. А его нет… вместо дома с резными наличниками — чёрное пепелище, да обгорелая печная труба, как палец, указующий в небо. Как соседи сказали — сгорел дом за три месяца до моего приезда, а куда хозяйка с ребёнком делись, никто не знал. Вот и вернулась я домой с пустыми руками и с выжженной душой, а через год ты замуж меня позвал, вот я и пошла за тебя. Лишь когда в двадцать восьмом году Вероничка родилась, моё сердце, казалось, понемногу оттаяло, будто весенний лёд.
— Мы потом в Саратов уехали, там нам комнату в бараке дали. Это уже потом баба Дуня мне рассказывала, — тихо вступила Варвара, которая слушала мать, и каждая фраза была для неё новой строкой в книге её собственной жизни. — Я всё запомнила.
— Теперь ты говори, — велел Фёдор, повернувшись к девушке.
— Баба Дуня мне всегда говорила, что я сирота приёмная, что нет у меня ни отца, ни матери. Называла меня внучкой. Жили мы скромно, но не бедствовали. Она научила меня читать по старой псалтыри, шить, вести хозяйство. А недавно она заболела и слегла. За три дня до того, как её не стало, бабушка мне открыла, что я дочь её троюродной племянницы, что Лидией зовут. Ещё сказала, где ты, мама, живёшь. Очень баба Дуня сокрушалась, каясь, что унесла эту тайну с собой, но боялась, что раньше времени открыв, лишь боль всем причинит. Я хотела расспросить её подробнее, но она с каждым часом говорила всё бессвязней, будто уплывала от меня на другую сторону реки. Три дня и ночи от неё не отходила, а потом… бабы Дуни не стало. Я схоронила её два месяца назад, продала кое-что из нехитрого скарба на дорогу и вот решила приехать. Я не знала, живы вы или нет, но мне так хотелось… найти хоть одну родную душу в этом огромном мире…
Лидия зарыдала с новой силой, затем вновь опустилась перед Варварой, обхватывая её стройные ноги в стоптанных туфельках.
— Прости меня, детка, прости! Я — худшая из матерей…
— Не нужно так, встаньте… встань, мама, — поправила себя девушка, и в её голосе впервые прозвучала не робость, а тихая, взрослая нежность. — Я не держу на тебя зла. И никогда не держала. Мне хорошо и светло было с бабой Дуней. Она меня любила, как могла. И сейчас, когда знаю правду, не мне судить тебя. Кто знает, как бы я поступила на твоём месте… Жизнь она, она ведь такая ломаная, не по линейке.
— Мама? Что тут происходит? — через низкий порог переступила девочка лет двенадцати, с русыми, выгоревшими на солнце волосами и ясными, как лесные озёра, глазами. — У нас гости? Почему ты плачешь?
— Вероничка, пройди, познакомься, — Лидия, с трудом поднявшись, взяла младшую дочь за руку и подвела к старшей. Голос её дрожал, но в нём уже звучали нотки чего-то нового, будто пробивающегося сквозь толщу льда. — Это твоя сестра. Варвара.
Вероника смотрела на незнакомку, и в её широко распахнутых глазах читалась чистая, детская растерянность.
— Как это — сестра? Такая большая? А где же она была всё это время?
— Я была далеко, а теперь вот приехала, — Варвара нежно улыбнулась, и её лицо сразу преобразилось, стало теплее, роднее.
Девочка кивнула, обдумывая, а потом произнесла просто:
— Вот и хорошо, а то после того как Ванюшки не стало, тоскливо мне и одиноко в большом доме.
— Ванюшка? А кто это?
— Братик мой, утонул в прошлом году, — пояснила Вероника, и её губы дрогнули.
Фёдор тяжело вздохнул, и весь его гнев на мгновение уступил место знакомой, выстраданной печали.
— Да, у нас был сын. В прошлом году ему восемь лет исполнилось, а на следующий день его не стало, на реке утонул. Шёл за водой, оступился…
Повисло долгое, густое молчание. Варвара не знала, что сказать, лишь тихо плакала у печки Лидия. Наконец девушка, собравшись с духом, обратилась к Фёдору:
— Можно я у вас побуду немного? Я мешать не стану, пойду работать, в колхозе, по дому помогу, что нужно сделаю. Я сильная.
Лидия закивала быстро-быстро, словно боясь, что предложение вот-вот исчезнет. Вероника смотрела с надеждой. Лишь Фёдор стоял, хмурый и непроницаемый, как гранитная глыба, всё ещё не в состоянии переварить горький пирог правды. Его любимая жена, его Лидка, оказалась незнакомкой, семнадцать лет хранившей под сердцем такую тайну, что одно её прикосновение жгло душу. Он молча обвёл всех троих глазами, и в его взгляде была буря. Затем, резко развернувшись, вышел из дома, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла в оконцах.
Фёдор не появлялся дома две недели. Ночевал то в сарае, то у друзей, а днём пропадал в поле, работая до седьмого пота, будто пытаясь физической усталостью заглушить душевную боль. А в это время село гудело, как растревоженный улей. Новость разнеслась мгновенно: у Лидки Воронцовой дочка объявилась, да не малая, а почти невеста. Нагуляла, значит, когда в городе по молодости лет жила.
— Лидка, а сынка ты не нагуляла? — ехидно спрашивала соседка Марфа, встречая Галину у колодца. — А то моей Маринке жених был бы, ровесник.
Лидия молча проглатывала колкие слова, зная, что ещё долго будет ходить под перекрёстным огнём взглядов. И скрыть такое невозможно, это же не иголка в стогу сена, а живой человек, с душой и судьбой.
Но, несмотря ни на что, в глубине души, за толщей стыда и страха, она ощущала странное, трепетное чувство — лёгкость. Тяжкий груз, который она несла столько лет, наконец упал с её плеч. И пусть он обернулся новой болью для мужа, но дочка её была здесь, рядом. Нисколько не жалела она теперь, что своим появлением Варвара всколыхнула тихие воды её жизни. Мать и братья смотрят осуждающе, муж дома не появляется, свекровь, Наталья Борисовна, отворачивается, завидев, и соседи шепчутся за спиной. Да только разве все они безгрешные? Каждый мог в любой миг стать мишенью для пересудов, но появление Варвары в маленьком мире села наделало такого шума, что, казалось, он не утихнет никогда.
Но жизнь, особенно деревенская, обладает удивительным свойством — поглощать даже самые громкие истории повседневной заботой. Поговорили, посудачили — да и перестали. Хлопот своих у каждой семьи было по горло, да и в полях работы — непочатый край, золотистая пшеница ждала серпа.
Варвара, не дожидаясь приглашения, вместе с другими женщинами на рассвете вышла в поле. Ей дали старый, но наточенный серп, показали, как с ним обращаться. И молодая девушка, городская с виду, но с твёрдым характером внутри, не боясь труда, с ранней зори и до последнего луча солнца работала, её движения постепенно становились уверенными и точными. Пот заливал глаза, мозоли натирали ладони, но она молчала и трудилась, ищу своё место в этой новой, суровой реальности.
И вдруг в самом конце июня, когда воздух уже гудел от зноя, по полю, поднимая облако пыли, примчалась Вероника.
— Вася! Мама! Все слушайте! Война! Война началась!
— Ты что горлопанишь, окаянная? — Марфа, та самая соседка, замахнулась на девочку фартуком. — Несёшь чепуху!
— Правду говорю! Клянусь! Там папа уже возле сельского совета. И дядьки мои там же, и все мужики со всей округи!
В одно мгновение поле опустело. Все бросились к центру села, побросав в телегу серпы и снопы. Добежав до площади у конторы, Лидия увидела своего Фёдора и двух братьев. Помимо них стояли десятки мужчин, молодых и не очень, женщины, прижавшие к себе испуганных детей, старики, опёршиеся на палки. Толпа росла, люди выбегали из домов, с огородов, с фермы. Дети галдели, женщины начинали причитать, а кто-то из стариков брюзжал, не веря в такую напасть. Но суровый, металлический голос, лившийся из чёрной тарелки репродуктора, развеял последние сомнения.
Впервые за две недели вся их разрозненная семья была в сборе. Тут же стояла и мать Лидии, Аграфена Семёновна, со скорбным, как изваяние, лицом, изредка бросая тяжёлые, испытующие взгляды на взрослую внучку, разглядывая её исподтишка. Семён и Тимофей, братья Лидии, сидели на брёвнышке рядом с Фёдором. Свекровь, Наталья Борисовна, хлопотала, выставляла на общий стол глиняные кружки с квасом, и даже не смотрела в сторону невестки.
— Слушайте меня, женщины мои, матери, жёны, — первый начал Фёдор. Голос его был хрипловат, но твёрд. — Семён и Тимофей — в самом призывном возрасте, да и мне всего сорок два года, я ещё гожусь в солдаты, руки крепкие, душа не сломана. И ежели нас в скором времени призовут, то бегать не станем, прятаться не будем. Одно хочу сказать — держитесь друг за дружку в столь лихое время. Все обиды, все разногласия наши мы уладим потом, когда нечисть эту с земли нашей святой прогоним.
— Так нет у нас никаких разногласий, Феденька, — робко подала голос Лидия, но он ничего не ответил ей, лишь взгляд его на миг задержался на её лице, и в нём было столько сложного, что сердце её сжалось. Он продолжил, обращаясь уже ко всем: — Если меня первым заберут, то вы, Семён и Тимофей, пока на месте, подсобите уж матушке моей и сестре своей. А ежели вас первыми призовут, то я обещаю за Аграфеной Семёновной и за вашим хозяйством приглядывать, как за своим, — он посмотрел на тёщу и увидел в её глазах не одобрение даже, а некое подобие перемирия, заключённого перед лицом общей беды.
В тот же вечер Фёдор вернулся в дом. Вероника прилипла к нему, как репей, но мужчина был погружён в свои тяжёлые думы. Сухо, односложно разговаривал он с Лидией, так же ровно и отстранённо — с Варварой, ещё не определившись, как жить дальше, как примирить любовь к жене с горечью обмана, как принять эту повзрослевшую девушку, в чьих жилах течёт кровь чужого мужчины.
Двадцать седьмого июня 1941 года в селе был объявлен общий сбор, и Семёну с Тимофеем было велено явиться к восьми утра для отправки на службу. Фёдор, вопреки тому уговору, что был обсуждён на площади, собрал нехитрый узел и вместе с молодёжью твёрдо заявил о своём решении идти добровольцем.
— Это как же? Ты что же удумал? — Лидия, побледнев, пыталась его остановить в дверях, цепляясь за его рукав. — Тебя же пока не трогают!
— Не голоси, — он мягко, но решительно высвободил рукав. — Так правильнее будет. Не могу я здесь сидеть, места себе не нахожу. Коли погибнуть будет суждено, так за Родину, за семью нашу. Коли выживу — будет время у меня всё обдумать, всё перебрать в душе по ниточкам. А пока душа требует дела, а не сидения у печки.
— А как же мы без тебя? Одни?
— Дров я наколол, крышу подлатал ещё весной, картошку окучили. А дальше уж сами справитесь. Дай Бог, вернёмся до осени, грибов с лукошком схожу, — он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой. На прощание он поцеловал жену в щёку, сухо, по-дружески, крепко обнял Вероничку, прижав к своей грузной груди, а Варваре кивнул и произнёс отрывисто: — Присмотри за сестрой и за мамкой.
— Хорошо, дядя Фёдор, — тихо ответила девушка, и в её глазах он прочитал твёрдое обещание.
Фёдор ошибался в своих расчётах — осенью сорок первого немцы не отступили, а наступали, с чугунной поступью вышагивая своим сапогом по его родной земле, завоёвывая километр за километром, село за селом.
А для его родных в глубоком тылу наступили времена, по своей суровости не уступающие фронтовым. Работать стали за троих, переживания за своих мужей, отцов, братьев стали постоянным, ноющим фоном жизни, а потом и вовсе испытания посыпались, как град из тучного неба.
Первой слегла мать Фёдора, Наталья Борисовна. Старые кости заныли, колени распухли, не давая встать с постели. Кроме невестки Лидии у неё в селе никого близкого не осталось. Но Лидия была дояркой на ферме, и с предрассветного часа до глубоких сумерек пропадала там, ведь коровы не знают о войне и ждут ухода. Так как мужчин в селе осталось — раз-два и обчёлся, то и их обязанности женщины распределили между собой, взвалив на свои согбенные спины.
Вероника бегала к бабушке, носила ей воды, простую еду, но что могла сделать двенадцатилетняя девочка против старческого недуга? Тогда Варвара, не спрашивая разрешения, пришла им на помощь. Она ухаживала за больной женщиной самоотверженно и терпеливо, не обращая внимания на её ворчание и брюзжание, потакая её старческим капризам. Узнав, что в соседней деревне живёт знающая травница, Варвара десять километров в одну сторону шла пешком по осенней грязи, чтобы взять у неё целебный сбор для Натальи Борисовны. Она растирала её опухшие ноги дурно пахнущими, но чудодейственными мазями, готовила отвары, читала вслух старые письма от сына.
Она делала всё, что было в её силах, чтобы поставить свекровь на ноги, чтобы та вновь смогла ходить по своему дому, полному памяти о сыне. И у несведущей в тонкостях медицины, но полной упорства и доброты девушки это получилось.
— Гляди-ка, помогли твои травки-муравки, что от Марьи носишь, — как-то утром заявила Наталья Борисовна, осторожно поглаживая свои колени, которые перестали ныть и скрипеть, будто несмазанные колеса. — Лёгкость какая-то появилась.
— А я ещё принесу, вы будете заваривать и пить, как чай, — ответила Варвара, вытирая мокрые от пара руки.
— Надо же, какая дочка у нашей Лидки выросла, — покачала седой головой женщина, и в её голосе впервые прозвучало не осуждение, а удивлённое уважение. — Работящая, да с сердцем.
— Хорошая у меня мама, — тихо, но твёрдо сказала девушка. — Только вот в юности испугалась, дрогнула. Но сердце у неё всегда было на месте. И сейчас всё у нас наладится.
От Натальи Борисовны Варвара бежала к родной бабушке по матери, Аграфене Семёновне. Та, видя труд и смирение внучки, наконец-то смягчилась, приняла её. Варвара помогала ей по хозяйству: полола грядки, носила тяжёлые вёдра с водой из колодца, колола мелкие щепки для растопки. Все в селе дивились, откуда в этой, казалось бы, городской недотроге столько силы и сноровки. Будто не в книжках и тетрадках её жизнь прошла, а с пелёнок за сохой!
Фёдор писал письма Лидии, справляясь о здоровье Вероники и матери, но ни словом, ни полсловом не упоминал Варвару, будто её и не существовало в их доме, будто призрак она, а не живая плоть и кровь.
1943 год. Зима выдалась лютая, цепкая, с колючими морозами, впивающимися в самую душу.
Придя после вечерней дойки, продрогшая до костей Лидия увидела старшую дочку у печки. Та грела покрасневшие, с синеватыми прожилками от холода, руки над жаром.
— Стирала?
— Стирала. Полоскать к проруби ходила. Лёд крепкий, но вода живая, студёная.
— Вода с мылом осталась дома, не вылила ещё?
— Вот, в тазу, как раз собиралась выплеснуть.
Лидия сняла с себя пропахшее дымом и молоком рабочее платье и застирала его в оставшейся воде. Затем, выйдя из дома, она спустилась по узкой, утоптанной в снегу тропинке, что вела через огород к реке, и прошла вдоль скрипучего мосточка к большой, вырубленной мужчинами ещё по перволедью проруби. Там как раз соседка Марфа выбивала вальком замёрзшее, как лист железа, бельё, дыша на свои распухшие, красные пальцы.
— Чего, Лидка, дочь плохо выполоскала одёжку? — не упустила случая съехидничать женщина.
— Хорошо она выполоскала. Я в коровнике подол уделала, решила застирать. Единственное тёплое платье осталось, не в праздничном же к бурёнкам на ферму ходить. Много чести, — устало улыбнулась Лидия.
Подойдя к чёрной, дышащей морозным паром проруби, она наклонилась, чтобы сполоснуть платье от мыла, и вдруг нога её, подбитая валенком, соскользнула по обледеневшему краю. Короткий, обрывающийся крик — и Лидия провалилась в ледяное пекло, в чёрную, бездонную мглу быстрого подлёдного течения.
Марфа заголосила, начала метаться по льду, а когда до её сознания дошла бесполезность усилий, бросилась в деревню звать на помощь.
Лидию так и не нашли. Мощная струя унесла её под лёд, в царство холода и тишины.
— А-а-ах! — выла на берегу её мать, Аграфена Семёновна, рваная на груди рубаха. — За что? Что же за напасть такая на нашу семью? Сперва Ванюшку в воде потеряли, теперь и Лидуньку мою, дитятко моё ненаглядное! Будь ты трижды проклята, река окаянная!
Варвара стояла недвижимо, как каменное изваяние, прижимая к себе дрожащую, плачущую Веронику. И в эту страшную, вымерзшую до последней искорки надежды минуту, сквозь ледяное оцепенение горя, в ней родилось ясное, холодное понимание: пока дядя Фёдор не вернётся, именно ей, Варваре, предстоит стать главой этой семьи, опорой и защитой для тех, кто остался. Она оплакивала мать, которую только-только начала узнавать, чувствуя в душе пустоту, более страшную, чем любая физическая усталость, и отчаяние, которое нужно было заковать в стальную броню долга.
Лидию не предали земле по христианскому обычаю — тело не нашли. Решили подождать до весны, до полного таяния льда, обыскать берега. Но и весной, и летом поиски не дали результата. Река навсегда сохранила свою добычу.
Варвара к тому времени уже взяла на себя все материнские обязанности — и на ферме, и в доме. Работала она с таким молчаливым, сосредоточенным упорством, что даже вечные критиканы приумолкли. Повзрослевшая не по годам Вероника была ей верной и неутомимой помощницей, тенью следовавшей за сестрой.
Варваре удалось уговорить Аграфену Семёновну, совсем ослабевшую от горя, перейти жить к ним в дом, чтобы было проще ухаживать за ней и экономить скудное топливо.
Но чаша страданий, казалось, была неиспиваема. В 1944 году на Тимофея, младшего брата Лидии, пришла похоронка. «Пал смертью храбрых…» Варвара толком не знала этого дядю, который был всего на два года её старше, но слёзы лила по нему горькие, и ещё больше переживала за бабушку, которая, казалось, с каждой такой вестью таяла, как свеча. Но самой себе Варвара не позволяла впадать в уныние. Работа, молитва за дядю Семёна и за Фёдора, забота о живых — всё это было сейчас важнее, чем личная скорбь. Она стала тихой, но несгибаемой осью, вокруг которой вращалась теперь жизнь их дома.
В 1945 году, когда вся страна, от края до края, захлёбывалась от счастья и слёз, празднуя Великую Победу, среди руин чужого города Берлина встретились два усталых, поседевших солдата — Семён и Фёдор. У обоих были подписаны долгожданные рапорты, и домой они возвращались вместе, на одном эшелоне. На одной из станций в Польше была длинная остановка, и мужчины, размять кости, вышли в ещё не оправившийся от войны городок.
Найдя стихийную ярмарку, где торговали трофеями и своим нехитрым скарбом, Фёдор придирчиво принялся выбирать женские платки.
— Вот мамке моей, Наталье Борисовне, этот пойдёт, с ромашками, — сказал он, разглядывая яркий ситец.
— А я, пожалуй, своей матери вот этот возьму, — Семён выбрал тонкий белый платок в мелкий голубой горошек.
— А вот эти два заверните моим дочкам, — Фёдор уверенно указал рукой на прилавок: один платок был цвета спелой вишни, другой — небесно-голубой, как июньское небо.
— Дочкам? — удивился Семён, поднимая бровь. — У тебя же Вероника одна… Или ты, по примеру Лиды, тоже где припрятал?
— Не припрятал, Сёмка. Я про Варьку говорю. У меня есть ещё одна дочь, ясно? И так я звать её буду, и таковой она будет для меня до конца дней. Варвара мать мою на ноги поставила, когда та совсем слёгла, за бабкой твоей, Аграфеной, ухаживала, Настёнку в страшную пору не бросила, одну на весь дом тянула. Эта хрупкая, с виду, девушка показала такую силу духа, какую я редко у мужчин на фронте видывал — везде успевала: и работала, и дом в чистоте держала, да ещё и других, сломленных горем, на ноги ставила, словами добрыми, да неуклонным трудом. Разве это не подвиг?
— Да уж… — покачал головой Семён, и в глазах его мелькнуло что-то вроде стыда. — Сестра моя, Лида, такой силой, пожалуй, не обладала. Видать, тётки Евдокии, царство ей небесное, воспитание. Я ведь её не видел никогда, только по мамкиным разговорам о ней слышал, когда Варвара у нас объявилась.
А Варвара со дня на день ждала Фёдора. Каждое утро она первым делом смотрела на дорогу. Не знала она, как сложится их жизнь дальше. Фёдор в редких письмах по-прежнему спрашивал только о здоровье Вероники, ни одного тёплого слова, ни одного вопроса о ней, Варваре, не было в тех треугольниках с фронта. А вдруг, когда он вернётся, то выгонит её? Ведь кто она ему по сути? Нагулянная дочь его покойной жены, чужое дитя, принесшее в дом раздор.
Мысленно она уже готовилась собрать свой нехитрый скарб и перейти в избу к бабушке Аграфене, которая, немного оправившись, всё же вернулась в свой дом и теперь с замиранием сердца ждала Семёна.
— Варька, а когда папа вернётся, ты же с нами жить останешься? — семнадцатилетняя Вероника, уже почти невеста, вопросительно смотрела на старшую сестру, когда они сидели на заветной лавочке под старой сиренью, которая в тот год цвела особенно буйно, будто наверстывая упущенное за годы войны.
— Не знаю, Верон. Давай отца дождёмся, — тихо ответила Варвара, гладя сестру по волосам. — Он всё рассудит.
— Дождались уже, — послышался за их спинами низкий, хрипловатый, но бесконечно родной голос.
Девушки разом обернулись. Фёдор стоял у калитки, опираясь на палку, в потрёпанной гимнастёрке, с вещмешком за плечами. Его лицо было изрыто новыми морщинами, но глаза горели тем же твёрдым, ясным светом.
Вероника с радостным, душераздирающим криком бросилась к отцу.
Обняв и прижав к себе младшую дочь, он поднял взгляд на Варвару. Она, хоть слёзы и подступили к горлу, не решалась сдвинуться с места, застыв в немой надежде и страхе.
Но Фёдор сам протянул к ней свободную руку, и в его голосе прозвучала небывалая, тёплая мягкость:
— Иди сюда, дочка. Иди же, обниму тебя, милая. Солнышко моё.
Эти слова сломали последнюю плотину. Варвару прорвало, тихие слёзы превратились в глухие, счастливые рыдания, и она бросилась к нему, к этому суровому, честному человеку, который назвал её дочерью. Так они и стояли втроём, обнявшись, под белым облаком цветущей сирени, а её густой, пьянящий аромат смешивался со слезами и смехом. Дочка… Он ведь так её назвал? Не ослышалась ли она?
Но нет, он не оговорился. В последующие дни, обращаясь к ней, он снова и снова называл её дочкой, а в его взгляде, когда он смотрел на её натруженные руки или усталое, но светлое лицо, была отеческая гордость. Она же поначалу не смела называть его отцом, но и «дядя Фёдор» в эти моменты как-то не поворачивался язык выговорить.
— Не выкай, — услышав в очередной раз её робкое обращение, произнёс он как-то за обедом. — Коли язык повернётся, то батькой зови. А лучше — папой. Я же тебе отцом стану, по праву души, если не по крови. Пусть и поздно уж родителем взрослой дочки становиться, но что поделать, коли сама судьба так причудливо свела? Ты — дочь моей Лиды, ты в самое лихое время всё взвалила на свои хрупкие плечи, не сбежала, не сломалась. И коли остаться с нами хочешь, то я буду только рад. Этот дом теперь и твой навеки.
Тишина в горнице стала звонкой, наполненной смыслом. Варвара подняла на него глаза, и в них светилось такое безмерное облегчение и благодарность, что Фёдору стало тепло на душе, теплее, чем от самой жаркой печи.
— Я останусь, папа, — выдохнула она, и слово, такое простое и великое, наконец-то было произнесено. — Вы — моя семья. И здесь, на этой земле, я буду жить, и корни пускать, и детей растить.
Эпилог
Осенью того же, сорок пятого, года Вероника уехала в город учиться на агронома. А у Варвары, среди золотых ковров опавшей листвы, в селе любовь нашлась — к бывшему фронтовику, тихому столяру Григорию, который мастерил удивительные по красоте прялки и детские игрушки. Фёдор ревниво, но с мудрой улыбкой присматривал за дочерьми, наказывая им помнить: какой бы ветер жизни ни налетел, они всегда могут найти опору под отчим кровом, где правда, даже горькая, ценится выше сладкой лжи.
Девочки, выросшие в тени одной тайны и в свете одной большой правды, не повторили судьбу матери. Варвара в яркий летний день 1946 года вышла замуж под венцом из полевых цветов, а Вероника, окончив учёбу, вернулась в родное село не одна, а с молодым специалистом-зоотехником Иваном. Фёдор принял обоих зятьев как родных, видя в них продолжение жизни, которой он так отчаянно защищал.
И когда во дворе под той самой сиренью, что пережила войну, зазвенели голоса его внуков — сначала Варвариных, а потом и Вероникиных, — старый солдат сидел на той же лавочке, качал люльку и смотрел, как солнце играет в пышных соцветиях. Сирень цвела пышно, будто пытаясь за один раз отдать всю нерастраченную красоту прошедших лет. И каждый её лепесток, падая на седые волосы Фёдора, был похож на каплю мира, на обетование того, что жизнь, вопреки всем потерям и тайнам, продолжается. Она возвращается, как весна, и находит своё русло, подобно реке, которая, унося горе, приносит на своих берегах новую надежду и тихую, мудрую радость от того, что самое главное — семья, собранная не только кровью, но и верностью, трудом и великим даром прощения — уцелело, выстояло и расцвело вновь, под чистым, мирным небом.