В глухом 1943-м, в селе, она носила траур по мужу-фронтовику так изящно, что все соседки скрипели зубами от зависти. Её новый избранник казался слишком хорошим, чтобы быть правдой, и все ждали, когда маска упадет. Она упала, но не с него, а с их взрослой дочери, когда та попыталась забрать обратно то

Тихая, укутанная в дымку утра и вечернюю прохладу жизнь в селе Овчином текла по своим, неспешным законам. Среди его обитателей особое уважение снискала себе Таисия Силантьева. Уважение это было негромким, но прочным, как дубовый сруб. Говорили о ней: крепкая духом, слово своё держит, на работу не ропщет. Вышла она за Николая Силантьева, едва восемнадцати весен за спиной насчитав. В тридцать седьмом родилась у них Верочка, а годом позже – Лидочка.
Жизнь под одним кровом сладкой песней не стала. Частым гостем в их доме была горькая бутылка, перед которой сгибался нрав супруга. Оставить его, уйти? Такая мысль и в голову не приходила – не поймут ни отец с матерью, простые крестьяне, твердые в своих устоях, ни соседи. Невидаль ли – хмельной муж? Разве это причина семью ломать? Иные и без мужиков тянут лямку – и дом, и детей, и колхозную пашню. А тут хоть и не идеальный, а кормилец, опора по меркам сельским. Не была Таисия жалобщицей, несла свой груз молча, с достоинством, что от прабабок ей досталось. И огород был ухожен ее руками, и полы в доме скрипели от чистоты, и на людях про мужа дурного слова не слышал никто.
Казалось, и Николай ее ценил. Кулак не заносил, в разговорах с односельчанами о жене отзывался уважительно.
— Завидная твоя доля, Тась, — качала головой соседка, тетка Агафья, — Коля-то твой тебя, как хрустальную вазочку, бережет. Ни крика, ни грубого слова. Не то, что наши-то, что как медведи в берлогах своих ревут.
Таисия не спорила, но и согласия в глазах не было. Воспитана она была на простой истине: выбрала путь – иди, не оглядывайся. Радуйся тому, что есть. Вот и радовалась она редким ласковым словам, а по ночам, когда от мужа пахло сивушным перегаром, стискивала зубы и смотрела в темень, слушая, как за стеной посапывают дочки. И тихая, беззвучная тоска, холодная и липкая, заполняла ее до самого горла.
В сорок первом грянула война. Провожали мужей всей деревней, с воплями и причитаниями. А в душе Таисии, стыдно ей было в этом признаться даже самой себе, не поднялось того всесокрушающего горя. В доме она и так была всем: и матерью, и отцом, и работником. А по слабому, сломленному бутылкой супругу, пусть и ласковому порой, оставалась лишь глубокая, выжженная пустота, где даже слезам не из чего было родиться.
Но не каменной же была ее натура. Как-никак, пять лет бок о бок прожили. И две кровиночки от него на свет появились. Потому, когда в сорок третьем почтальон вручил ей тот самый листок, похоронку, что холоднее льда, сердце ее не разбилось, а будто бы покрылось тончайшей, но прочной ледяной коркой. Выплакала она свою долю в ту ночь, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не разбудить девчонок. А наутро, с рассветом, жизнь потребовала своего. Надо было топить печь, кормить кур, вести Веру в школу. Горе подождало.
— Словно бы и не любила ты его вовсе, — с укоризной заметила как-то соседка, Капитолина, — горе твое тихое очень, неразрывное. Уже и на людях улыбнуться можешь.
— На кой людям мои слезы сдались? — тихо, беззлобно ответила Таисия, глядя куда-то за окно, на пустующие осенние грядки. — Детей растить надо. Дом держать. Слухом земля полнится, что в городе с хлебом туго. Скоро и к нам, в глушь, потянутся, последнее выменивать. Горе — оно внутри. Его носить, а не напоказ выставлять.
— А чем работа горю помеха? — не унималась соседка.
— А тем, — уже строже сказала Таисия, поворачивая к ней свое бледное, четко очерченное лицо, — что надо думать, как картошки в два раза больше посадить, репу сохранить, может, вторую свинку взять, ей корм нужен. Крыша течет — ей чинить, не то зиму не переживет. Вот когда все управится, тогда и дай волю тоске. А сейчас — некогда.
Пожала Капитолина плечами, не поняла. Но и осуждать не смела. Разве можно осудить эту женщину, что, как скала, держала на себе весь свой маленький мирок? Зла она никому не делала, родителям помогала, девочек растила в строгости да ласке, что скрывалась за суровой маской. И росли те — славные, приветливые, руки к работе приученные.
Работала Таисия на почте, через ее руки проходили все радости и беды округи. В военные годы — в основном треугольники писем, похоронки да скупые посылки. А с сорок пятого потянулись в контору и мужчины, вернувшиеся с фронта. И пополз по Овчинному тихий шепоток: вьются женихи вокруг вдовы Силантьевой, да такие серьезные, что и девицам на выданье не снилось.
— Будто бы Никандр Лаврушин, столяр наш, по тебе изнывает, — поделилась однажды Капитолина, присаживаясь на лавочку у почты. — И все эти конверты да бандероли — так, повод лишний зайти, глазом порадовать.
— Нужно же столько меду да сухофруктов в неведомые дали отправлять, чтоб только повод найти, — усмехнулась Таисия, перевязывая бечевкой пачку газет. — Выдумки это все, Капа.
— А вот и нет! — оживилась соседка. — От его тетки Прасковьи сама слышала: «Племянник, — говорит, — словно свечу от ветра бережет, подступиться боится».
— И зачем мне такой жених, что и слова вымолвить страшится? — покачала головой Таисия. — Оставь, не до того. Самим бы протянуть.
Пытались и других сватать. Дочь вдовца Ефима Карповича, того, что с войны хромым вернулся, все норовила отца под благовидным предлогом к Таисии подвести. Тяжело было девушке с вечно недовольным, израненным родителем. Таисия же лишь мягко улыбалась, видя эти наивные уловки.
— Чего же ты все ждешь, подруга? — ворчала Капитолина. — Девки замуж поскорее стремятся, мужиков-то — раз-два и обчелся. Вдовы о мужском плече лишь вздыхают. А ты — будто принцесса какая.
— Не жду я ничего, — отвечала Таисия, и голос ее звучал устало и мудро. — Просто не нужен мне мужчина ради того только, чтоб в доме штаны висели. Хватило с меня одного опыта. Ни радости, ни подмоги, одна обуза да лишняя забота.
— О дочках подумай, — настаивала соседка. — Растут без отцовской руки.
— О них я и думаю каждую минуту, — твердо сказала Таисия. — Мужики нынче не ищут, о ком заботиться. Им нужна та, что о них хлопотать будет. А тут на него — сразу три хозяюшки. Нет уж. Не хочу я, чтоб мои девчонки чужие портки стирали да за пустую похлебку благодарности выслушивали.
— Ох, лишаешь ты себя и их женской доли, — вздохнула Капитолина, поднимаясь.
Таисия лишь проводила ее взглядом. Не была она похожа на других, кто любого, кто в штанах ходит, за удачу считала. Может, первый неудачный опыт отбил охоту. А может, все, что мог предложить сельский мужчина — крышу починить, дров наколоть, — она и сама умела, а что не могла — за скромную плату любой сосед сделает. Свобода, пусть и горькая, оказалась дороже сомнительного уюта.
1948 год.
Вере шел двенадцатый, Лиде — одиннадцатый. Учились девочки прилежно, матери помогали. Привыкли они к ее сдержанности, к немногословной ласке, что проявлялась в теплой одежде, аккуратно заправленной постели, в строгом, но справедливом взгляде. Иной матери им и не надо было.
А потом в их жизни, словно первый луч после долгой пасмурной недели, появился дядя Степан. Сначала девочки просто заметили перемены: мать стала напевать за работой, улыбка на ее лице задерживалась дольше, стала она вдруг терпимее к их мелким шалостям, могла неожиданно обнять, потрепать по волосам. Откуда-то повеяло теплом и тихой, непонятной радостью.
Приехал Степан в Овчиное из райцентра, навестить бабушку да помочь ей по хозяйству. Услышал, что Таисии Силантьевой работник на час нужен — крыльцо починить, и предложил свои услуги.
Привыкла Таисия к тому, что каждому мужчине нужно все растолковать, указать, иначе сделает абы как. Не первый раз нанимала она помощников. Те обычно ворчали, обижались на четкие указания женщины.
— Понял, хозяйка, — кивнул Степан, и в уголках его глаз собрались лучики смешинок. — Справлюсь. Можешь свои дела делать, не мешаю.
— Без присмотра ты мне такое здесь устроишь, что все крыльцо развалится, — буркнула Таисия, но без привычной суровости.
— Ну, как знаешь, — улыбнулся он шире. — С тобой только веселее. Приятно, когда на тебя такая красота смотрит.
Таисия смутилась, от неожиданного, ненавязчивого комплимента кровь ударила в щеки. Постояла, посмотрела, как ловко и аккуратно ложится под его руками новая доска, как уверенно стучит молоток — и отошла. Советовать было нечего. Все и так делалось на совесть.
— Работу принимай, — сказал Степан, приглашая ее взглядом. Крыльцо стояло крепкое, не скрипело, не шаталось.
Таисия замешкалась, в руках вертя приготовленные для расчета купюры. Протянула их.
— Хозяюшка, а, может, лучше чаем меня попотчуешь вместо всей этой бумажки? — спросил Степан, глядя на нее теплым, открытым взглядом. — Не могу я с тебя деньги за такую ерунду брать.
— Бери, не дури, — сказала она, но голос уже не звучал командой. — А чай… чай, конечно, попьем. Наверное, горло пересохло.
И пошел разговор за чашкой крепкого, душистого чая. О прохудившейся крыше сарая, о том, где достать хороший шифер, о ранней осени. И не задирал он цену, как другие, и не принижал ее забот, а, напротив, восхищался, как одна все тянет. Сначала пришла из школы Вера, степенно поздоровалась и скрылась в комнате. А вот Лида, увидев незнакомца, загорелась любопытством.
— Меня Лида зовут!
— А я — Степан. Очень приятно.
И завелся у них разговор, легкий и живой. Она — о школьном гербарии, он — о редких листьях клена, которые можно найти только в городском парке. Она — о кошке Мурке, великой охотнице, он — о своем псе Трезоре, что в детстве был, и как тот зайца однажды принес.
Уходя, Степан поблагодарил и спросил, не нужно ли еще чего — дров нарубить, может.
— Или воды принести, — добавил он с улыбкой. — Столько чаю выпил — небось, вашу кадку опустошил.
Таисия согласилась. Помощь предлагали многие, но всегда за ней тянулся невидимый, липкий долг. Взгляд, полный ожидания. Степан же был иным: работал быстро, шутил, был ненавязчив и светел. Стал заходить часто. С Лидой он сразу поладил, потом и Вера к нему потянулась, разговорилась о книгах.
А однажды пришел он без дела. С небольшим, скромным букетиком полевых цветов — ромашек да васильков.
— Отпуск кончается, — сказал он, протягивая цветы. — Уезжать пора. Рад был узнать тебя, Таисия.
— Когда… когда снова? — спросила она, и сердце вдруг замерло, а в горле встал ком.
— Не знаю. Может, через полгода, может, год. Прощай. Девчонкам от меня поклон.
Она лишь кивнула, не в силах вымолвить слова. И когда он ушел, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной, чувствуя, как по щеке катится предательская, жгучая слеза. Одиночество, к которому она давно привыкла, внезапно предстало перед ней не тихой привычной тенью, а бездонной, холодной пустотой.
— Мама что-то стала другая, — сказала как-то Вера сестре. — И добрая, и грустная одновременно.
— Я тоже заметила, — прошептала Лида. — Вчера, когда я суп пролила, она даже не ругалась. Просто вздохнула и вытерла.
И сама Таисия не понимала, что творится в ее душе. Жила же как-то раньше, не тужила. А теперь эта тихая, сладкая и горькая одновременно тоска разъедала ее изнутри.
И вот случилось в селе горе — умерла старушка Прасковья, бабка Степана. Значит, на похороны приедет он. Ждала его Таисия со страхом и надеждой. И он пришел.
— Не могу я больше так, — сказал он однажды, глядя ей прямо в глаза. Их руки лежали на столе рядом, почти касаясь. — Давай решать. Либо ты ко мне, либо я к тебе.
Два года ездил Степан в Овчиное в отпуск и на выходные. Трижды наведалась к нему Таисия. Узнала, что была у него до войны жена. А когда вернулся с фронта, пустой дом встретил — ушла она к другому, к директору фабрики, что сытую жизнь обещал.
— Не виню, — говорил Степан, и в голосе его была усталая мудрость, а не горечь. — Я далеко был, живым-мертвым числился. А он — рядом, с подарками да уверениями.
Детей Бог не дал. А после фронта, после сырых окопов и ледяных переправ, врачи только разводили руками. Мечта о большой семье казалась похороненной. Потому с Верой и Лидой он сблизился так быстро — отдавал им всю нерастраченную отцовскую нежность.
— Из села просто так не уедешь, паспорт в сельсовете, — сказала Таисия, тоже уставшая от разлук. — Переезжай ты. Ты же шофер. А у нас в колхозе как раз машину под молокопродукты дали, возчика нужно.
Так Степан и перебрался в Овчиное. И расцвела Таисия, как поздняя, но оттого еще более желанная роза. Он был опорой, тихой гаванью, внимательным и заботливым другом. Через несколько лет Вера школу окончила, в город собралась, в медучилище.
— Не отпускать бы, — тревожилась Таисия. — Мала еще, одна.
— Отпускай, — сказал Степан уверенно. — Голова на плечах умная. Профессию получит — это навсегда. Захочет — вернется. А нет — так в городе устроится. У нее своя дорога.
И Таисия, доверяя его спокойной уверенности, отпустила.
Училась Вера хорошо, приезжала редко. А летом, после первого курса, вернулась домой — и с порога расплакалась.
— Я… в положении, — выдохнула она, закрывая лицо руками.
Мать взглянула на дочь — худая, бледная, под широким свитером угадывался легкий, но уже неоспоримый изгиб. Готова была разразиться упреками, но Степан мягко коснулся ее локтя.
— Посиди, — тихо сказал он жене. И сам подошел к падчерице, налил стакан воды, сел рядом. — Вот не стал отцом, а дедом, выходит, стану, — произнес он, и в голосе его прозвучала нежная, ободряющая шутка. — Чего же ревешь-то, глупышка? Папка-то у малыша кто будет?
— Не будет папки! — всхлипнула Вера. — Он… он сказал, что это не его забота.
История вышла сбивчивая и горькая. Солдат, ухаживания, кино, мороженое. А как узнал о последствиях — словно сквозь землю провалился.
— Где это видано, чтобы от мороженого да кино дети заводились? — сквозь зубы процедила Таисия, сжимая кулаки от бессильной ярости.
— Подожди, — снова остановил ее Степан. Взял Веру за руку. — Что случилось, то случилось. А мы твоему малышу только рады. Вот увидишь. А там, глядишь, и солдатик твой одумается, будет у Феди папа.
— Какого Феди? — удивленно подняла на него заплаканные глаза Вера.
— Который родится, — уверенно заявил Степан. И сказал это с такой комичной серьезностью, что девушка невольно фыркнула сквозь слезы. И Таисия не удержалась — губы ее дрогнули в улыбке.
— А если девчонка?
— Мне сердце подсказывает — мальчик. Ну, а если ошибся — сама имя красивое выберешь.
Это спокойное, радостное принятие растопило лед отчаяния. Жизнь брала свое. Вера успокоилась, Таисия принялась за вязание крошечных носочков и шапочек. Обсудили и с учебой. Решили, что Вера берет академический отпуск, рожает здесь, а потом, когда малыш подрастет, вернется доучиваться.
— А кто с ребенком будет, когда она уедет? — воскликнула Таисия.
— Мы, — просто ответил Степан.
И Вера взглянула на него с такой безмерной благодарностью, что Таисии стало тепло и тревожно одновременно. В душе затеплилась странная, новая надежда.
— Дай-ка сюда нашего Федю, — шептал Степан, забирая у измученной Веры орущую крошку. Родилась-то девочка, Наденькой назвали. Но Степан, раз назвав будущего внука Федей, уже не мог отступить. И вскоре вся семья, смеясь, звала малышку то Надей, то Федей, а то и вовсе Федоркой.
— Не Федя она, а Надя! — ворчала Таисия, но глаза ее светились.
— Назвал Федей — значит, Федя, — невозмутимо парировал Степан, укачивая младенца, напевая ему какую-то свою, ни на что не похожую колыбельную.
Смотрела на него Таисия, и сердце сжималось от щемящего, почти болезненного счастья. Да, злилась она на дочь, видя, как та отстраняется от ребенка. Но когда видела, как этот сильный, немного грубоватый с виду мужчина нежно, как хрусталь, держит крохотное тельце, как светлеет его лицо, — вся злость уходила, сменяясь глубоким, тихим умиротворением.
— Не кори ее сильно, — говорил он как-то жене. — Она нам такое чудо подарила. Я уже и жизни без нашей Федорки не мыслю.
— Иногда мне кажется, — шептала ему Таисия, прижимаясь к плечу, — будто она наша с тобой. Не внучка, а дочка.
— И я так чувствую, — признавался он. — Смирился уже с мыслью, что своих не будет. А тут — такой подарок судьбы на склоне лет.
Вера уехала доучиваться, когда Наде-Феде было восемь месяцев. Таисия перешла на сменную работу, Степан подстроил свой график. Так и вертелись бабушка с дедом вокруг малышки, находя в этом титаническом труде неслыханную радость. Дед оказался прирожденной нянькой — пеленал крепче любой бабы, умел успокоить самым невероятным способом.
— Мам, а ты с нами, когда мы маленькие были, такая же была? — спросила однажды Лида, наблюдая, как мать, улыбаясь, целует пухлые пятки внучки.
— Нет, — честно ответила Таисия. — Тогда жизнь была другая. Я вся в работу и в долю свою ушла, очерствела. А теперь… Теперь, с ним, — кивнула она в сторону, где Степан мастерил скворечник, — будто заново родилась. С ней — чувствую себя матерью вновь.
Лиде не было обидно. Она понимала. И племянницу свою обожала. Не могла понять лишь одного — как сестра могла так легко оставить это маленькое чудо.
Годы текли. Надя росла в любви и заботе. Знала, что мать ее — Вера, живет далеко, в городе, работает. Бабушка с дедом много о ней рассказывали, старались, чтобы образ матери не стерся. Но сердце девочки безошибочно определяло, где ее настоящий дом, где ее солнце — в лице деда Степы, и ее надежная, теплая гавань — в объятиях бабы Таси.
Попытки Веры забрать дочь, сначала перед школой, а потом, когда у нее родились близнецы от нового мужа, чтобы сделать из Нади няньку, натолкнулись на несокрушимую стену. Впервые в жизни Таисия высказала дочери все, что думала. И Степан встал рядом, твердый и непреклонный: «За внучку биться буду с кем угодно».
Вера отступила. И Надя, к ее стыду и горю, даже не заплакала при расставании.
Там, где корни.
Надя окончила школу в Овчинном и поступила в институт. Жизнь разводила их с матерью по разным берегам, но Надя не держала зла. Она научилась ценить то, что имела.
А имела она — старый, прочный дом в Овчинном, где пахло печеным хлебом и яблоками. Имела она бабушку Таисию, чьи руки, покрытые прожилками, были такими же надежными и теплыми, как в детстве. И имела она деда Степана, который до седых волос звал ее не иначе как «Феденька моя ненаглядная».
Она приезжала к ним каждое лето, и казалось, время в Овчинном текло медленнее, гуще, осязаемее. Она помогала по огороду, сидела с ними вечерами на том самом крепком крыльце, что когда-то починил Степан, слушая истории о прошлом. Она видела, как они смотрят друг на друга — взглядами, в которых была и тихая радость, и глубокое понимание, и вся прожитая вместе жизнь.
Однажды вечером, провожая закат, Надя спросила:
— Деда, а ты ни разу не пожалел, что переехал сюда, в глушь? Оставил город?
Степан обнял Таисию за плечи, притянул к себе.
— Глушь? — тихо переспросил он. — Нет, Феденька. Я не в глушь переехал. Я — домой пришел. Корни, они не там, где родился. Они — там, где сердце свое нашел и где тебя ждали, даже не зная, что ждут.
Таисия положила свою руку поверх его руки и улыбнулась той своей, редкой и прекрасной улыбкой, что освещала все ее строгое лицо.
— И цветок, — добавила она, глядя на огромный, спелый подсолнух у забора, что тянулся к последним лучам, — может найти свое солнце в любое время. Даже если кажется, что пора цветения уже прошла.
Надя смотрела на них — этих двух людей, чьи жизни сплелись поздно, но так прочно, что уже стали единым целым. И понимала, что главное наследие, которое они ей передали, — это не земля, не дом, а эта тихая, несокрушимая сила. Сила любви, которая не боится времени, силы терпения, которая способна дождаться своего счастья, и сила дома, который строится не из бревен, а из верности, заботы и умения прощать.
И она знала, что куда бы ее ни занесла жизнь, ее корни навсегда останутся здесь, в этом доме, под этим небом, рядом с этими двумя старыми подсолнухами, нашедшими друг в друге свое позднее, настоящее солнце. А это — самая прочная основа, какая только может быть на этой земле.