Сибирская зима 1952 года. Мужчина узнаёт, что его жена, в тайне от него готовится на страшный, запретный шаг. За считанные минуты ему предстоит добраться до дома и остановить её, чтобы спасти не только нерождённого ребёнка, но и их общее будущее

Морозное марево клубилось над спящими улочками сибирского посёлка, растворяя контуры деревянных домов в призрачной, мерцающей дымке. Январь 1952-го года сковал землю железным панцирем, и даже воздух, казалось, звенел, ломкий и острый, как хрусталь. В цехе завода, где гул станков стоял непреходящий, а запах металлической стружки и машинного масла въелся в самые стены, Григорий Светлов, с упорством, достойным иного применения, вытачивал очередную деталь. Руки его, сильные и чуткие, двигались с автоматической точностью, но мысли, как всегда в последнее время, витали далеко от чертежей — дома, где его ждали двое ясноглазых девчонок и она, его Леночка, уставшая, но неизменно улыбчивая.
Внезапный скрип открывающейся тяжёлой двери, порыв ледяного ветра, ворвавшегося в цех, и чьё-то сбивчивое, запыхавшееся дыхание заставили его обернуться. На пороге, снимая шаль с обледеневших кос, стояла соседка, Марфа Игнатьевна. Лицо её, обычно спокойное и добродушное, сейчас было искажено тревогой.
— Гриш, брось ты всё! — выпалила она, не дав ему и рта раскрыть. — Беги, скорее! Твоя-то, Лена, удумала невесть что!
Сердце Григория, только что мерно отсчитывающее ритм рабочего дня, резко и болезненно оборвалось, замерло на невыносимой ноте.
— Что случилось, Марфа? Говори толком, не томи! — Он отшатнулся от станка, и тень, холодная и тяжёлая, легла на его скулы.
— Ребёнка… От ребёнка твоего Лена решила избавиться. Слышала сама, как к Петровне договаривалась, на сегодня.
Слова соседки прозвучали как удар обухом. Мир на миг лишился звука, сохранив лишь давящую тишину, густую, как смола. Ребёнка? Какого ребёнка? У них подрастали две дочери — Настенька, трех лет от роду, с серьёзными, как у матери, серыми глазами, и годовалая Оленька, пухлощёкая хохотушка. Лена… беременна? И ничего не сказала. И решила… Нет, этого не может быть. Утром, провожая его, поправляя воротник телогрейки, она улыбалась своей тихой, сокровенной улыбкой. В её взгляде не было ничего, кроме привычной нежности и лёгкой усталости.
— Вот же чёрт… — прошептал он, и в шёпоте этом сконцентрировалась вся ярость, весь внезапно нахлынувший ужас. — Ни слова… Ни единого слова! Ну, погоди же…
Не думая, не отдавая себе отчёта в действиях, Григорий крупными шагами направился к застеклённой перегородке, за которой виднелась фигура начальника цеха. Стук в дверь был твёрдым, требовательным.
— Семён Павлович, отпустите. Час, не больше. Домой.
Начальник, мужчина с усталыми глазами и седыми висками, поднял голову от бумаг, всмотрелся в побелевшее лицо токаря.
— Что стряслось, Гриша? До обеда рукой подать. Никак без тебя станок встанет. Надеюсь, ничего страшного? Ты на себя не похож.
— Дело, Семён Павлович, — голос Григория звучал глухо, будто из-под земли, — самое что ни на есть житейское и в то же время — жизненное. Буквально.
Старый мастер вздохнул, махнул рукой.
— Ладно, ступай. Только смотри, к вечеру план не подведи.
— Всё сделаю, — бросил Григорий уже на бегу, на ходу натягивая ватник и хватаясь за шапку-ушанку.
Ледяная стужа обожгла лёгкие, но он почти не чувствовал холода. Ноги сами несли его по знакомой, укатанной снежной тропе. Мысли метались, как пойманные в капкан звери. Лена… Елена. Они встретились в сорок восьмом, оба — с осколками войны в душе, с надеждой в глазах. Ей и ему было по девятнадцать, время, когда кажется, что вся жизнь — впереди, а горести остались позади. Расписались в сельсовете тихо, без лишних глаз. На столе — скромный ужин, собранный матерью Григория: картошка в мундире, солёные грибы, краюха хлеба. Никаких гостей, никаких песен. Не до того было. Вокруг — руины, пусть и не здесь, в сибирской глуши, но в душах-то они были у всех. Нужно было строить, растить, жить.
В январе сорок девятого на свет появилась Настенька. А через полгода Лена, потупив взгляд, сказала ему, что ждёт снова. Он тогда смеялся, радовался, кружил её по избе, не замечая тени, промелькнувшей в её глазах. Людмила родилась крепкой, громкой. И с этого момента в доме, казалось, поселился вечный, нескончаемый движень. Две крохи, требующие заботы каждую минуту. Григорий пропадал на работе, а после смены бежал в вечернюю школу — война украла возможность учиться, и он, с пятью классами за плечами, горел желанием наверстать упущенное. А дома — свой угол, печь, которую нужно топить, вода, которую нужно носить с колодца, огород, требующий рук. Основная тяжесть легла на хрупкие плечи Лены. Он видел, как она уставала, как похудела, как тени под глазами стали перманентными. Помогал, как мог, по выходным, брал на себя детей, колол дрова. Но будни были её крестом.
И вот снова. Младшей Оле ещё и двух не исполнилось. Григорий, поглощённый работой и учёбой, не заметил изменений. А она заметила. И ужаснулась. Куда? Зачем? Не справится. Руки опускались от одной мысли. Помощи ждать неоткуда. Мать далеко, свекровь, Агафья Тихоновна, жила на соседней улице, но с первых дней невзлюбила невестку, считая её недостаточно крепкой, недостаточно работящей для своего сына. Плела интриги, шептала на ухо Грише о якобы неверности, о том, что старшая дочь — не его. Григорий гнал эти речи прочь, защищал жену, но осадок оставался. И дорога в их дом для Агафьи Тихоновны была забыта надолго.
Выхода не было. Только один. Тайный, страшный, криминальный. Процедура, запрещённая законом, дозволенная лишь по медицинским показаниям. Женщины шли на это, отчаявшись. Некоторые не возвращались. Лена узнала о Варваре Петровне, бывшей акушерке, что жила на окраине. Страх сковал душу, но больший страх вызывала перспектива новой беременности, нового бесконечного дня, разорванного на крики, пелёнки, немытую посуду и вечную усталость.
За помощью она пошла к Марфе Игнатьевне. Та была старше, мудрее, дети её уже ходили в школу. Иногда соседка выручала, присматривала за девочками.
— Марфа, выручи, — голос Лены звучал прерывисто. — Нужно отлучиться сегодня после обеда.
— Куда путь держишь, Ленушка? — прищурилась соседка.
— По делу… Одному. Важному.
— Какое же дело важнее детей? — настаивала Марфа. — Не к Петровне ли, а? — Она внимательно, почти пристально посмотрела на молодую женщину, на её осунувшееся лицо, на руки, беспокойно тереблящие фартук. — Опять в положении?
Лена не стала отпираться. Слёзы подступили к горлу. Она призналась, моля, умоляя никому не говорить.
— Григорий… Он убьёт. Или сам сгорит от злости. Не поймёт.
— А он знает?
— Нет. Не готов я… не готова. Потом, когда девочки подрастут… Сейчас — нет. Не вытяну.
Марфа слушала, качая головой. Сердце ныло от жалости, но разум твердил: не дело это. Тайком, в одиночку — неверно. Муж должен знать. Вместе решать. И риск… Страшный риск.
— Во сколько? — спросила она глухо.
— В три.
— Ладно. Приду.
И едва дверь закрылась за согбенной фигуркой Лены, Марфа решительно накинула платок. Мысли её были ясны и твёрды: «Прости, милая, но спасение тебя — в правде. Муж твой — опора, а не судья. И здоровьем своим играть в кости — последнее дело».
И она побежала. Бежала, поднимая облака снежной пыли, к чёрным воротам завода, где грохотали станки и решались иные судьбы.
Дом их стоял чуть в стороне, маленький, почерневший от времени, но ухоженный. Дымок из трубы вился тонкой, едва заметной струйкой — Лена, значит, дома. Григорий ворвался внутрь, сметая снег с валенок. Тёплый, знакомый запах щей, хлеба и детской кожи встретил его. В сенях он зачерпнул ковшом ледяной воды из кадки, с жадностью глотнул, пытаясь охладить пожар внутри.
Лена стояла у печи, помешивая чугунок. Увидев его, она вздрогнула, и деревянная поварёшка со звоном упала на пол.
— Гриша? Что ты? Что случилось? — в её глазах мелькнул настоящий, животный страх.
— Случилось то, о чём ты мне, своему мужу, счела возможным не говорить, — его голос был низким, шипящим, как раскалённый металл в воде. — Правда ли, что ты собралась сегодня избавиться от нашего ребёнка?
Она отшатнулась, будто от удара. Щёки покрылись мертвенной бледностью.
— Откуда… Кто тебе…
— Правда?! — это был уже крик, вырвавшийся из самой глубины груди, крик боли и предательства. — Отвечай!
— Гришенька, успокойся, пожалуйста… — она заломила руки, и слёзы, наконец, хлынули из её глаз, беззвучные, горькие. — Как ты мог понять? Как мог понять мой страх? Две крохи на руках… Всё время, все силы… Я тону, Гриша. Просто тихо опускаюсь на дно. Ещё один ребёнок… Я сломаюсь.
— А то, что ты задумала, — не сломает? — он подошёл ближе, и теперь в его голосе, сквозь гнев, пробивалась дрожь. — Ты думала о последствиях? О том, что можешь не выйти от этой Петровны? О том, что можешь оставить наших дочек сиротами при живой матери — через мою потерю? Или при мёртвой? Мало таких историй вокруг? Вон, в Заречье, молодуха… В двадцать два года в земле. Из-за того же. Ты думала об этом?
Он видел, как дрогнули её плечи, как поникла вся её тонкая, измождённая фигура. Слова достигали цели, пробивали броню отчаяния.
— Прости… — простонала она. — Мне стало так страшно одной… Так безнадёжно…
Взгляд его смягчился. Ярость отступила, уступая место острой, режущей жалости и горькому пониманию. Он подошёл, взял её холодные, рабочие руки в свои, грубые ладони.
— Мы не одни, Лена. Мы — вместе. Ты не одна несёшь этот крест. Я — с тобой. К рождению отпуск возьму, буду рядом. Вечернюю школу вот-вот закончу, свободней стану. Девочки растут, Настя уже помогает понемногу. И знаешь… — он притянул её к себе, прижал голову к своей груди, где бешено стучало сердце. — Я так сына хочу. Вдруг сын? А ты… ты хотела лишить нас этого шанса. Лишить его жизни.
Она рыдала, беззвучно, всеми фибрами своей уставшей души, и слёзы проливались на его заскорузлую телогрейку. А он гладил её по волосам, заплетённым в тугую, уже тронутую сединой косу, и шептал, снова и снова, как заклинание:
— Всё будет хорошо, Ленушка. Мы справимся. Вместе мы всё преодолеем. Я обещаю. Жизнь — она ведь драгоценна. Каждая. Даже та, что ещё не началась.
В августе 1952 года, когда сибирская тайга стояла в изумрудном, сочном уборе, а воздух был густ от запаха нагретой хвои и спелой земляники, Елена Светлова родила. Не одного ребёнка. Двух. Мальчика и девочку. Их назвали Роман и Вера.
И они справились. Не сразу, не легко. Были бессонные ночи, были дни, когда казалось, что сил не осталось вовсе. Но была и радость — звонкая, как первый смех Веры, и упрямая, как характер маленького Ромы. Марфе Игнатьевне Лена принесла осенью банку мёда и, глядя ей прямо в глаза, тихо сказала: «Спасибо, что остановила. Ты была права». А дети соседки с упоением возились с двойняшками, став для них первыми и самыми весёлыми друзьями.
Григорий и Лена прожили долгую жизнь. Вырастили четверых детей, дождались внуков. И о том январском дне, когда мир едва не рухнул, а судьба висела на волоске, они никогда не вспоминали вслух. Но иногда, уже в седине, сидя на завалинке своего старого, но такого прочного дома и глядя, как закат золотит вершины кедров, Григорий брал руку жены в свою, покрытую прожилками лет, и тихо сжимал её. А она отвечала лёгким, едва уловимым пожатием. В этом молчаливом диалоге жила вся их история: ледяной страх, растопленный теплом доверия, отчаяние, побеждённое любовью, и простая, немеркнущая истина о том, что самые тёмные тучи порой расходятся, открывая небо такой чистоты и глубины, что дух захватывает. И в этом небе, как путеводные нити, горят звёзды — те самые, что когда-то дрогнули, но не погасли, осветив путь к счастью, выстраданному и настоящему.