10.12.2025

В голодном 1919 году Марьяна, чья красота не могла заменить приданого, теряет первую любовь из-за родительской воли. Её жизнь, выстроенная из долга и отчаяния рядом с другим мужчиной, превращается в бесконечную борьбу с эпохой — раскулачиванием, войной и потерями

1919-й год стоял на пороге, дыша в спину ледяным ветром перемен. В селе, затерянном среди бескрайних полей и темных лесов, жила девушка по имени Марьяна. Стройная, высокая, с волосами цвета спелой ржи, заплетенными в тяжелую, доходящую до пояса косу, и глазами, напоминавшими бездонное летнее небо в ясный полдень. На нее заглядывались многие парни, но родители их, люди практичные и осторожные, не спешили засылать сватов. Семья Марьяны прозябала в глубокой нужде. Отец трудился на городском заводе, привозил гроши, которые таяли в дыму городской жизни, оставляя жену с дочерьми в деревне на грани выживания. Из девяти рожденных детей в живых осталось лишь четверо, и все — девицы. О каком приданом могла идти речь? Лишь коса да небесные очи — вот и все её богатство.

И лишь для одного молодого человека не имело значения, есть ли за душой у Марьяны медный грош. Елисей, сын зажиточного крестьянина, грезил о ней. Но воля родительская была непреклонна, как гранитный валун.
— Не бывать этому, — в один голос твердили отец и мать. — Невесту мы тебе уже присмотрели, Надежду, дочь мельника. А Марьянку из голытьбы в наш дом не пустим.

А меж тем в селе жил другой парень — Дорофей. Невысокий, крепко сбитый, с лицом, загоревшим дочерна, и кудрями, черными, как смоль. Семья его была работящей и зажиточной. Играл Дорофей на гармони так, что сердце замирало, а ноги сами просились в пляс. Но девушки обходили его стороной — не вышел ростом, да и невзрачен. А душа его была отдана Марьяне, хотя понимал он тщетность своих мечтаний — на полторы головы выше его статная красавица. По вечерам, на сходках молодежи у старой покосившейся беседки в саду, он заводил задушевные песни, и никто не догадывался, что каждая строчка в них — тихое признание, обращенное к ней.

— Дорофеев отец, Терентий, сегодня приходил, — мать Марьяны, Акулина, не отрывая взгляда от чугунка, где булькала жидкая пшенная каша, говорила тихо, с непривычной мягкостью.
— И что? Отца нет, вернется не скоро. Или ему что от нас нужно? — отмахнулась Марьяна, откладывая в сторону починку старой рубахи.
— Нужно. Да не ему одному. Терентий пришел просить твоей руки для своего сына.
— Ни за что! — вспыхнула девушка, и голубые глаза ее метнули гневные искры. — За этого коротышку не пойду! Я Елисея люблю.
— Забудь, — печально качнула головой Акулина. — Не судьба тебе с Елисеем. Вчера, сказывают, по рукам с мельником ударили, на Надежде женится.

Марьяна почувствовала, как земля уходит из-под ног, а в ушах зазвенела тихая, нарастающая какофония отчаяния. Воздух стал густым и непригодным для дыхания.
— Неправда!
— Сходи сегодня на гулянку, там всё и услышишь сама.

Укутав чугунок в выцветшее вафельное полотенце, Акулина присела напротив дочери, и голос её стал глухим, доверительным шёпотом.
— Что ж ты, дочка, дальше своего носа не видишь? Наперед смотреть надо. Елисей-то сразу смекнул — пойдет против отцовской воли, так на улицу выйдет. Помимо него в семье еще четверо сыновей, батька его церемониться не станет. А нам его тоже не надо — в нашей избе и так тесно, как сельдям в бочке. Забудь. Всё решено.
— Ну и пусть женится на своей Надежде, — всхлипнула Марьяна, и слезы, крупные и горькие, покатились по щекам. — А я за Дорофея не пойду. Где ему до Елисея — статного, сильного, ясноглазого?
— Доченька, послушай меня, послушай один раз, как душу открывая, — зашептала Акулина, наклоняясь ближе. — Не наступай на мои грабли. Любовь — она нынче есть, а завтра улетучится, как дым. А детей кормить надо. Я вот за твоего отца по большой любви пошла. И что? Живем впроголодь, не знаешь, чем завтра живот набить, чтобы не урчал, да как вас, девчонок, прокормить. Знаю, отца любишь, но взгляни на нашу жизнь! Двор пустой, лишь ветер гуляет. Он в городе все крохи проедает, а нам — объедки. А с Дорофеем нужды не узнаешь. Парень работящий, смышленый. С утра до ночи в поле, сохой владеет не хуже отца, за скотиной ухаживает, как за малыми детьми.

Марьяна горько рассмеялась, и смех ее был похож на стон.
— Значит, ты мне судьбу Пелагеи, его матери, желаешь? Ну, спасибо, мама…
— О чем ты?
— А о том! Сколько детей Пелагея Терентию родила? Двенадцать! Слышишь? Двенадцать душ! А выжили только двое — Дорофей да Мирон. Где остальные? На деда Герасима оставляли да в поле шли горбатиться. А как деду с малыми внучатами управиться? Им мать нужна. А какой ей быть матерью, коли ни отдыха, ни покоя не знает? Терентий свою бабу заездил, она до самых родов в поле спину гнет и там же под кустиком дитя рожает!
— С тобой всё иначе сложится. Ты не Пелагея, характером в отца пошла, себя в обиду не дашь. Пойми, Марьянушка… Кроме тебя у меня еще три дочери на выданье. А жениха лучше для тебя я не найду. Достаток в доме — вот главная опора для жены и матери. Можешь не любить его, но уважай. Уважение — оно прочнее ветреной страсти.


Вечером, когда солнце спряталось за горизонт, окрасив небо в багряные и лиловые тона, Марьяна побрела в старый сад. Воздух там был густ от смеха, пыли и звуков гармони. И все разговоры крутились вокруг скорой свадьбы Елисея и Надежды. Увидев её, притихли, отвели глаза. Подруга, Лариса, притянула её к себе и прошептала на ухо, что Елисей больше сюда не придет, велел передать Марьяне, чтобы не ждала. И что свадьбу они в городе справлять будут, венчаться в каменном храме…

Девушка пробыла там недолго. Ради него только и пришла, надеясь, что слова матери — наговор, ложь. Бежать хотелось, спрятаться. Она тихо, краем, выскользнула из шумного круга, и вдруг за спиной её стих задорный перепляс гармошки.
— Марьяна, погоди! — услышала она за спиной сбивчивый бег и знакомый голос.
— Чего тебе? — обернулась она, и в голосе прозвучала усталая досада.
— Домой провожу. Темно уже.
— Отстань.
— Марьянушка… Дай хоть слово молвить. Мать сказала, что батя мой заходил?
— Сказала. А мой ответ — не бывать тому.
— Из-за роста? — спросил он с такой горечью, что сердце Марьяны невольно сжалось от внезапной жалости.
— Нет, не рост. Не люблю я тебя. А без любви — не жизнь, а каторга.
— Зато я тебя люблю. Так люблю, что засыпаю с твоим образом в голове и просыпаюсь с ним же. Дорогая моя, — голос его дрогнул. — Стань моей женой, и клянусь, ни одного грубого слова от меня не услышишь, ни капли зла не увидишь. Буду любить тебя так преданно и нежно, как никто на свете не умеет.
— Дай подумать, — сказала она, лишь чтобы отвязаться. — Не торопи меня. Ответ свой дам. Только жди.

А спустя месяц, в тот самый день, когда в соседнем селе гремела свадьба Елисея и Надежды, Марьяна, с лицом, распухшим от слез, сидела за грубо сколоченным столом и глухо, как приговор, произнесла:
— Согласна. Иду за Дорофея.


Едва обручились молодые, как на новую семью обрушилась первая беда. Время было смутное, ветреное. Отец Дорофея, Терентий, человек крепкий и скуповатый, копил золотые червонцы всю жизнь. Работали сами, не покладая рук, батраков не держали. Даже Пелагея, жена его, одежду до дыр носила. Скопили немыслимую по тем временам сумму — семнадцать тысяч золотом. На них можно было целое имение купить. Но когда грянула революция, объявили: золото подлежит обмену на бумажные «керенки». Поехал Терентий в город, в банк, привез целую телегу хрустящих разноцветных бумажек. Только ценность их таяла с каждым днем, словно апрельский снег. А в день, когда объявили об окончательном их изъятии, Терентий, держа в руках бесполезную пачку, рухнул на пол. Инсульт сковал могучее тело. Вскоре его не стало.

После похорон Дорофей с Марьяной покинули родную Каменку и перебрались в соседнюю Семениху, в дом покойного деда по матери. Брат Дорофея, Мирон, остался в отчем доме, поделив с братом поля и скудное теперь наследство. Молодые зажили отдельно, и почти сразу осветила их жизнь радостная весть — Марьяна ждала ребенка.

Сердце её трепетало от счастья, смешанного со стыдом и страхом. Ребенок мог быть не от мужа. Она помнила ту встречу, накануне отъезда…

Работала она тогда в поле, а Дорофей с Мироном уехали в город продавать мясо. Пелагею, осиротевшую, братья на тяжелые работы уже не пускали. И вдруг — топот копыт. Обернувшись, Марьяна увидела вороного коня и на нем — своего несчастного счастья, своего Елисея.
— Марьяна… — он осадил коня рядом.
— Зачем приехал? — выдохнула она.
— К тебе. Поговорить надо.
— Не о чем. Ступай к жене. С ней говори.
Он спрыгнул на землю и подошел вплотную. Глаза его, такие же ясные и бездонные, смотрели прямо в душу.
— Не мог я, Марьяна, не мог. Отец бы не позволил, сам знаешь. Нас бы ни там, ни здесь не приняли. А потом узнал, что Дорофей к тебе сватается… Не стал роптать. Видно, так судьбе угодно.
— Согласие я дала в день твоего венчания.
Он взглянул на нее с такой тоской, что стало трудно дышать.
— А мне раньше сказали, когда сватов к Надежде засылали. Я и понять не мог, отчего вы позже повенчались…

Они смотрели друг на друга, и время остановилось. Потом её накрыла волна, сметающая разум и память. Несколько мгновений она провела в его объятиях, забыв обо всем на свете — о муже, о жене его, о долге. А потом, опомнившись, оттолкнула его, поправляя сбившуюся юбку.
— Уезжай! Уезжай сейчас же! Так нельзя, грех это.
— Марьяна!
— Всё, Елисей. Совершили мы ошибку. Не подходи больше. Не увидимся мы. Уезжаем мы в Семениху.
Она побежала, не оглядываясь, а стук копыт за спиной постепенно затих в вечерней тишине.

Через неделю они уехали. А в Семенихе она осознала свою беременность. И терзал её один вопрос, леденящий душу: чей это ребенок?


На свет появился мальчик, назвали его Виктором. Крепкий, голубоглазый малыш. Дорофей, невысокий и темноволосый, качал сына на руках, сияя от счастья.
— В мать пошел! Таким же красавцем будет, высоким да ясноглазым.

А Марьяна, разглядывая родимое пятнышко у сына под коленкой, знала правду. Такая же отметина была у Елисея. И с каждым месяцем становилось очевиднее — растет мальчик в отца, рослый и статный. Но все вокруг, включая доброго мужа, лишь умилялись: «В маму, вся в маму!». О родинке никто не знал, да и не придавал ей значения. Лишь для Марьяны она была немым укором.

И словно искупая вину, она стала относиться к Дорофею с нежностью, которой не было в первые месяцы брака. Смотрела на него, на его трудолюбивые, исчерченные морщинами руки, на добрые усталые глаза и думала: хороший человек. И перед ним виновата.

На новом месте Дорофей взялся за хозяйство с удвоенной силой. Двор их вскоре наполнился мычанием, хрюканьем, ржанием. Голод был незнакомым словом. Казалось, так будет всегда. Но судьба готовила новые испытания.

В 1928 году Марьяна родила второго сына, Глеба. Мальчонка вышел в отца — темненький, кудрявый. Хозяйство крепло. Переехала к ним и Пелагея Васильевна, помогала с внуками, с живностью. Пока родители в поле, она домом управляла. И было что предъявить им в 1934-м, когда пошла волна коллективизации.

— Макар, что за спешка? — Дорофей, увидев председателя колхоза с двумя крепкими парнями во дворе, нахмурился. — Корову-то зачем так тащишь? Стельная она.
— Время не ждет. Лымарь, то бишь Еременко, в город бумагу накатал: у него, мол, две коровы из трёх забрали, а у тебя двор полон. Велено меры принять.
— Так я же сам заявление написал о вступлении, — недоумевал Дорофей. — Дай срок, сам всё оформлю.
— Не выходит. Ты из последних записался. В городе не поймут. Решай сегодня.
— Да оставь корову! И лошадь хромая, дай ей оклематься!
Внезапный шум мотора прервал спор. Во двор въехала машина, из которой вышли люди в городской одежде. Председатель побледнел.
— Здравствуйте, товарищи. Чем занимаемся?
— Добровольной передачей имущества в колхоз, — быстро выдавил из себя председатель, уважавший Дорофея и теперь обливавшийся холодным потом.
— Похвально, — кивнул старший из приехавших. — Но есть данные, что семья живет слишком зажиточно.
— Своим горбом нажито! — возмутился Дорофей.
— Есть показания, что используете наемный труд.
— Вранье это! — вступился председатель. — Сам видел — с утра до ночи сами, с женой, со старшим сыном. Мать помогает. А Еременко — гулен и пьяница, ему лишь бы напакостить.
— Верим, но бумага есть. И указание — принять меры.
— Раскулачивание? — Дорофей побледнел, как полотно. Он понимал, чем это пахнет: ссылкой, Сибирью.

А Марьяна с Пелагеей, прильнув к окну, слушали этот разговор, и сердце замирало от ужаса.
— Хватай Глеба, — прошептала Пелагея, — через окно в огород. Укроемся.
— А дальше что? — всхлипнула Марьяна.
— Видно будет. Давай скорей! Деньги, что есть, бери. Немного оставь, чтоб не подумали худого.

Душа рвалась к мужу, но страх за детей был сильнее. Старший, Виктор, на реке рыбачил. Молча, как тени, они выскользнули в огороды и побежали вниз, к реке. Там и нашли Виктора. Вчетвером они укрылись в лесу, не зная, что ждет их завтра.


Стемнело. И сквозь шум листьев донесся знакомый голос:
— Марьяна! Мама! Ребята!
— Дорофей! — выскочила она из шалаша. — Мы здесь!

Они встретились на опушке. Марьяна бросилась мужу в объятия.
— Прости, что убежали. Боялась за детей.
— И правильно сделали. Ты бы не выдержала, наговорила бы лишнего — тогда бы нам конец.
— Остаемся? — в голосе её дрогнула надежда.
— Остаемся. Но жизнь начинать заново. Пока они тут были, прибежал Лымарь с семьей да его друг Уфимцев. Стали жаловаться, что ты, мол, в платьях новых щеголяешь, а ихним женам нечего надеть. Что все равны. Двое из городских вошли в избу. Много чего вынесли, и твои платья в том числе. Теперь в них жены Лымаря да Уфимцева ходить будут.

Марьяна вдруг рассмеялась, и смех этот прозвучал неожиданно и громко в лесной тишине.
— Чего ты?
— Представила, как они в моих юбках будут. Куда им, коротконогим? Ничего, новые сошью. Главное — мы вместе. Мы дома.
— Верно.
— А тебе в колхозе работать можно?
— Можно. Заявление-то я подал раньше доноса. А добро, что вынесли, тот товарищ, Селиванов, записал как добровольную помощь нуждающимся. Повезло нам, другие бы и не так поступили. С завтра ты на ферму выходишь, за нашей Рябинушкой присмотришь. А я в поле.

На следующий день Марьяна, идя на ферму, увидела жену Лымаря в своем некогда любимом ситцевом платье. Подол волочился по пыльной земле. И не было в её сердце ни злобы, лишь странная смесь жалости и легкого презрения.


Шли годы. Три года понадобилось семье, чтобы снова встать на ноги. Свиньи, коровы, птица, пара бычков в стойле. Жалобщиков уже не было — Лымаря с Уфимцевым посадили за разбой. Сельчане же уважали Дорофея и Марьяну за трудолюбие и отзывчивость. В 1936-м Дорофея назначили помощником председателя, а в 1938-м он стал заведовать сельским магазином. И тут грянула беда, пришедшая изнутри, от родной крови.

Собрав выручку, Дорофей отправил старшего сына, Виктора, в город, в Ленинград, чтобы тот сдал деньги. Виктор поехал с другом Сергеем. И, выйдя на шумной городской станции, молодые парни, ослепленные огнями и свободой, зашли в ресторан.
— Слышь, Витька, глянь-ка! Зайдем, на пять минуточек, — уговаривал Сергей.
— А что, можно, — Виктор почувствовал себя взрослым и независимым. — Только деньги сдать надо.
— Успеем.

Но не успели. Стопка, другая… Голова закружилась, мир стал простым и разрешающим. Кто первый предложил — уже неважно. Они взяли немного из казенных денег. Потом еще. И еще… Забыв обо всем, они промотали почти всю выручку.


Низкорослый Дорофей гонялся по двору за высоченным сыном с вожжами в руках.
— Тошно тебе? А не надо было зенки заливать! Ты что натворил? Ты меня под расстрельную статью подвел! Понимаешь? В такое время!
— Батя, не помню как…
— Тимка, будет! — вышла Пелагея, закрывая внука собой. — Что сделано, то сделано. Думать надо. Срок когда?
— Через неделю сдать! А я ему доверил!

Три дня Пелагея тайком распродавала хозяйство — бычков, поросят, кур — чтобы покрыть страшную недостачу. Выручку сдали. Но Сергей проболтался, и по селу поползли слухи. Боялись Дорофей и Марьяна, что дойдет до города. И приняли горькое решение — бежать.


Уехали они в Ярославскую область, в Пошехонье, на самую окраину города, где был колхоз. Старый председатель из Семенихи помог, там брат его бригадиром работал. Дорофея взяли трактористом, Марьяну — на ферму. Выделили им небольшой домик на две комнаты. Виктор устроился грузчиком, десятилетнего Глеба определили в школу. Только душа болела по Пелагее — не захотела она покидать дедовский дом, осталась в Семенихе одна.


1941-й год ворвался в их жизнь черной вестью. Война. Тимофей, теперь уже механик, получил бронь — страну кормить надо. Виктора же призвали в первые дни. Здоровенный парень двадцати одного года от роду ушел на фронт. А в конце зимы 1942-го пришла похоронка: «Пропал без вести».
— Он жив, слышишь, он жив! — твердил Дорофей жене, сам едва сдерживая отчаяние.

Но вестей больше не было. Уже после Победы нагрянул товарищ Виктора и рассказал, как было дело: ранили его в ключицу под Смоленском, отстал от своих при отступлении. Немцы наступали быстро, подобрать не успели… Что сталось с ним дальше — не знал никто.

Зато в 1943-м к ним пришла Пелагея, худая, как тень, но живая. Рассказала, как немцы в её доме жили, заставляли стирать, готовить. Как она голодала. И как, отступая, сожгли всю деревню дотла, и дедов дом в том числе.
— Напрасно я оставалась, — качала она головой. — Напрасная жертва.

Дорофей снова подумал тогда, что та пьяная гульба сына в ресторане, обернувшаяся позором и бегством, спасла их всех от немецкой оккупации. Судьба.

— Эх, Марьяна, кабы у нас ещё дочка была, — вздыхал Дорофей иногда по вечерам.
— А я разве не хочу? — отвечала она, глотая слезы. Она винила себя — Бог карает за старый грех. Он винил себя — мало детей дал жене. Но судьба своё уже решила.

И Марьяна с удивлением ловила себя на мысли, что ни за что теперь не променяет своего невысокого, трудолюбивого Дорофея на того, прежнего, ясноглазого красавца. Она любила его. Любила его тихую силу, его преданность, его руки, умелые и нежные. Признавалась себе в этом шепотом, глядя на его спящее, уставшее лицо.

А осенью 1945-го, в дождливый ноябрьский день, случилась беда. Телега с бревнами застряла в непролазной грязи. Дорофей, помогая вытаскивать, надорвался, и грузовик, дрогнув, придавил его. Час пролежал он в холодной жиже, пока не нашли. Увезли в больницу, но спасти не смогли. Сорок восемь лет ему было.

Осталась Марьяна вдовой в сорок три года. Всё ещё статная, с проседью в роскошной косе, с глазами, в которых поселилась тихая грузь мудрости. Заглядывались на неё мужчины, но она никого не подпускала. Жила памятью. Памятью о человеке, не вышедшем ростом, но великом в своем ежедневном подвиге — труде, верности, доброте. Подняла Глеба, выучила. Он стал инженером, женился, подарил ей внуков.

И сидя долгими зимними вечерами у печки, глядя на играющих у ног её внучку с голубыми, как у неё когда-то, глазами и черноволосого, кудрявого внука, точь-в-точь как Дорофей в детстве, Марьяна понимала: жизнь не обрывается. Она перетекает, как река, из одного русла в другое, собирая в свои воды и радости, и потери, и любовь, и прощение. И свет домашнего очага, зажженного когда-то двумя несовершенными, но преданными друг другу сердцами, теперь отражался в ясных глазах детей её детей, обещая продолжение. Не громкое, не героическое, а тихое, прочное, как дубовый сруб дома, который он когда-то построил своими руками. И в этом тихом свете была вся её победа, вся её долгая, трудная и бесконечно дорогая жизнь.


Оставь комментарий

Рекомендуем