Свекровь поклялась извести зятя-тюремщика. Она не знала, что его первое испытание будет на льдине.

В соседней комнате звякнуло что-то хрупкое, и этот звук, тонкий и печальный, будто переломил хребет тишине, царившей в доме. Марфа, выронив из рук тяжелую чугунную кастрюлю, которая с глухим лязгом приземлилась на пол, рванула туда, в гостиную, сердце её бешено заколотилось, предчувствуя беду.
Внучок, семилетний Артёмка, стоял посреди комнаты, застывший, как статуя, его широко распахнутые глаза с ужасом смотрели на россыпь ослепительно белых осколков, у его ног лежала пыль веков и память поколений — фамильная фарфоровая ваза, молчаливая свидетельница свадеб, рождений и похорон. От неё теперь остались лишь острые, безжалостные осколки.
— Что ты натворил, несчастный?! — взвизгнула бабка, и её голос, пронзительный и искаженный яростью, разрезал воздух, словно нож. Со свистом, злым и влажным, в воздухе взметнулось мокрое кухонное полотенце, оставив на спине мальчика жгучую полосу.
— Бабуль, я сейчас же всё уберу! Я аккуратно! — залепетал он, кидаясь на колени, его маленькие пальцы дрожащими комочками метались среди осколков, собирая не память, а доказательство своей вины.
— Я тебе уберу! — полотенце снова свистнуло, безжалостное и холодное. — На кровать! И не шевелись, слышишь, ни единым мускулом!
Прибрав осколки, выбросив в мусорное ведро осколки прошлого, Марфа вернулась на кухню. Картина предстала удручающая: на полу раскинулась лужа, в ней плавала, как неуклюжие бегемоты, немытая картошка. Хоть не варёная, утешила себя мысленно Марфа. Собрала, перемыла, сунула в печь, будто заточая туда своё раздражение. Потом опустилась на стул у окна, подперла голову натруженной рукой, и слёзы, горькие и солёные, сами потекли по её изборожденным морщинам щекам. В голове, будто заезженная пластинка, крутились горькие, невыносимо тяжкие думы:
«Почему у всех как у людей? Спокойная старость, уважение, дети и внуки — опора. А у меня? Мужа нет, Бог забрал. У дочери — тоже. Хоть бы так и оставалось, смирилась уж. Ан нет! Поехала она в город, на вокзал, привезёт мне на шею нового зятя, тюремного надзирателя. Говорит, хороший. Три года с ним переписывалась. Любовь заочная, а в глаза-то не видела. И жить теперь он здесь будет, в отчем доме. Мало того, что её с внуком кормлю, от зари до зари, теперь и его, сторожа чужих грехов, корми придётся. Ну, ничего, я этого зятя, я его… живо со свету сживу! Сам сбежит, куда глаза глядят!»
— Бабуль, можно я на улицу? — робкий голосок Артёмки вывел её из тяжкого раздумья.
— Иди, иди! Только шубу надень, на улице морозец. И к реке не подходи, слышишь? Лёд вот-вот тронется, он сейчас коварный, предательский.
— Ладно, бабуль! Не подойду!
Вскоре на улице послышался шум мотора, скрип тормозов. Вроде приехали. Марфа, сердцем чуя недоброе, глянула в заиндевевшее окно, протерев рукавом кружок на стекле. Даже отсюда, сквозь морозную дымку, видно — лицо у него, у нового-то, всё в шрамах, будто его жизнь высекала на его коже свои мрачные летописи. Что за дурь в голове у Лидки? Мало того, что тюремщик, так ещё и рожа… не подарок.
Дверь распахнулась, впустив в дом стужу и незнакомца. Вошли. Лида, её дочь, с сияющими глазами и побагровевшими от холода щеками, жениха привела. А следом, будто тень, возник на пороге участковый Юрий, их дальний родственник.
— А я как раз к нему, — усмехнулся участковый, снимая ушанку. — Справку об освобождении проверю. Не по службе, так, по-родственному. Да и гляну, что за человек твой будущий муж, Лидок.
— Иди! Они как раз за стол сядут. Только он мне не зять, — зло выдохнула Марфа, — и никогда не будет! Слышишь? Никогда!
Пошла Марфа внука искать, хотя знала — он с пацанами на горке гоняет. Но домой, в эту новую, натянутую атмосферу, идти не хотелось. Постояла у калитки, с бабками потрепалась о будущем урожае, о ценах, о чём угодно, лишь бы не о том, что творится в её душе. Волей-неволей, пора.
Взгляд её упал на гору непокорных чурбанов у сарая, брошенных ещё покойным мужем. Разве их, корявых и свилеватых, расколешь? Взяла топор, тяжелый, неудобный, стала откалывать щепки от самого маленького поленца, вымещая на нём всю свою злобу и обиду. Замахнулась на очередной сучок, и вдруг чья-то сильная, уверенная рука перехватила топорище, остановив взмах на полпути.
— Тётя Марфа, дайте-ка я попробую. Вижу, инструмент вам не под стать.
— Попробуй, — буркнула она, исподлобья, словно хищница, глядя на Степана, нового зятя.
Тот бережно взял топор, провёл большим пальцем по затупившемуся лезвию, покачал головой:
— Брусок есть? Точить надо.
— В мастерской, в сарае. Там ещё… мужа инструменты лежат, — нехотя выдавила Марфа.
Зашёл Степан в сарай, и у него глаза разбежались. Чего тут только не было! Старый дедовский верстак, аккуратно развешанные пилы, набор стамесок. Пахло деревом, машинным маслом и временем. Включил наждак — мотор, к его удивлению, заурчал. Наточил топор до остроты бритвы, проверил на щепке — входит, как в масло. Да ещё и тяжелый колун приметил, прихватил с собой.
Вышел и давай колоть. Не просто бить, а именно колоть — с толком, с расстановкой. Чурбаны с треском раскалывались пополам, потом на аккуратные поленья. Работа кипела в его руках, будто он не силу прикладывал, а направлял её. К вечеру вся гора дров была переколота, сложена в ровную, красивую поленницу — настоящее произведение искусства.
Вышла тёща, молча постояла, покачала головой. И даже — Артёмка, показалось, а может и нет — тень улыбки мелькнула в уголках её строгих губ.
— Тётя Марфа, — говорит зять, вытирая пот со лба, — у забора брёвна лежат, на дрова, поди?
— На дрова. Да пила старая, не работает, руки не доходят.
— У меня такая же беда была. Может, из двух одну соберём, дадим им вторую жизнь?
Пошли к деду Никанору, что на краю деревни жил. У него бензопила, древняя, «Дружба», еле дышала, зато звездочка целая, да и цепь ещё ничего, можно восстановить.
— Берите всё! — хрипло рассмеялся старик. — Заработает — мои брёвна распилишь, мне в обрез.
А сосед, важный, разбогатевший на лесопилке, как заявит через день:
— Слушай, браток, переколи мне дрова, да в сарай аккуратненько сложи! — и суёт, не глядя, две пятитысячные купюры.
Сделал Степан, как просили. Всё чисто, сложено по полочкам. Вернулся, деньги на стол перед Марфой положил:
— Тётя Марфа, возьмите. На хозяйство пригодится.
Она покачала головой, хотела отказаться, но в глазах, тех самых, что обычно смотрели строго и неприступно, мелькнула искорка — не то уважения, не то довольства. В деревне редко деньгами платили, чаще — молоком, мясом, картошкой. А тут — настоящие, хрустящие купюры.
Назавтра Степан за мотоплуг взялся. Пора огороды пахать, весна на носу. Сидит во дворе, запчасти перебирает, маслом мажет. Вдруг со стороны реки пацан вбегает, глаза дикие, от страха широкие, дышит, как загнанный зверь:
— Мы на льдинах катались, они от берега откололись… а вашего Артёма унесло! Не может спрыгнуть! Льдина его везёт!
Выскочили Марфа с Лидой, Степан — все, кто был во дворе, бросились к реке, что протекала за околицей.
Картина предстала леденящая душу: льдина, небольшая, с одинокой маленькой фигуркой, медленно, но неотвратимо отплывала к середине реки. А по течению, набирая скорость, неслись огромные, грязно-белые глыбы льда — видно, затор прорвало где-то выше по течению, и теперь эта ледяная лавина двигалась на них.
Лида завопила, голос её сорвался в немой стон, и она бы бросилась в воду, если бы Марфа не схватила её с силой, которую дало отчаяние.
Но Степан уже был в движении. Скинул куртку, сапоги и нырнул в ледяную воду, черную и безжалостную. Плыл, не замечая холода, сжигавшего кожу, цепляясь за плывущие льдины. Доплыл, вскарабкался на ту, где сидел Артём. А к ним уже громадина, размером с дом, надвигалась. Сейчас раздавит, превратит в ледяную крошку.
— Слушай, Ванька, — наклонился он к мальчишке, голос его был спокоен, но в глазах горел стальной огонь. — Ты мужик или нет? Когда большая льдина подойдёт вплотную — прыгаем на неё. Прыжок на жизнь. Иначе — капут. Секунда на всё. Давай руку! Приготовься! Прыгаем!
Он схватил мальчика и буквально швырнул его на приближающуюся громадину, сам прыгнул следом, ударившись о острый край льдины голой ногой. Штанина тут же потемнела, пропитавшись кровью. Артём, кашляя ледяной водой, испуганно смотрел на свои расцарапанные в кровь ладони.
А их новую, временную ледяную крепость уже подхватило основное течение и понесло вниз по реке, унося от обезумевших от страха родных глаз.
С берега все в оцепенении и ужасе смотрели, как льдина с двумя крошечными фигурками становится всё меньше и меньше, пока не скрылась за поворотом.
— Пропали! — отчаянно крикнул кто-то из деревенских.
— Может, и нет, — пробормотал участковый Юрий, сжимая в кулаке рацию. — Река дальше петляет, берега пологие… А Степан… Степан мужик не промах. Видно же.
И Юрий, не медля, рванул к своей уазику-«буханке».
Степан, дрожа от холода, обнял Артёма, пытаясь согреть его своим окоченевшим телом:
— Слушай, сынок. Первое испытание — ледяная купель — прошли. Сейчас второе будет. Льдина вон в тот берег врежется. Очень сильно. Нас с тобой здорово тряхнёт. Отходим на край, крепче держись за меня.
Берег, покрытый прошлогодним бурьяном, приближался с пугающей скоростью. Ближе, ближе… Глухой, оглушительный удар! Их перебросило, как щепки, через всю льдину, и они, к счастью, упали на мягкую гальку у самой кромки воды.
— Живы! — поднял Степан мальчишку, сам с трудом поднимаясь на одну ногу. — Целы, Артём!
— Рука болит… и нога… — всхлипнул мальчик.
— Ерунда! — Степан попытался усмехнуться, но получилась лишь гримаса боли. — До свадьбы заживёт. Уж поверь.
— Ага… А у тебя кровь течёт… много…
— Терпи. Мужики не ноют. Слышишь? Не ноют.
Через несколько минут, поддерживая друг друга, они кое-как вышли на проселочную дорогу. И тут, словно сама судьба смилостивилась, из-за поворота вылетела знакомая «буханка». Выскочил Юрий, лицо его было бледным.
— Вроде целы? Оба? — выдохнул он.
— Живы, — кивнул Степан, опираясь на плечо участкового.
— Ой, да вы оба никудышные! Вечные должники у смерти! Быстрее в машину! В больницу! Нога-то у тебя, я смотрю, на кусок мяса похожа!
Лида рыдала, уткнувшись лицом в подушку на старой кровати. Марфа не отходила от окна, вглядываясь в пустую дорогу, её руки тряслись. Вдруг задрожал, заиграл пронзительную мелодию мобильный телефон. На экране: «Юрий».
— Что с ними?! — закричала Лида, срываясь с кровати и прижимая трубку к уху так, что кости белели.
— Твой Артёмка тут сидит, весь в бинтах, как египетский мумий. Но живой, невредимый, в себе. Держи, ему передам.
— Мама… — донёсся слабый, но живой голосок.
— Сынок, ты цел? Родной мой!
— Нормально! Я ж мужик! — прозвучало в трубку, и в этом голосе была уже не детская обида, а гордая мужская усталость.
— Всё в порядке, Лида, — перехватил трубку участковый. — Обошлось. Испугался — да, замёрз — конечно. Но жив-здоров.
Марфа, не в силах терпеть, вырвала телефон у дочери:
— Юра, а Степан? Гавриил-то как?
— Его зашивают. Ногу поранил сильно. Держите, он как раз вышел, сам вам скажет.
Слышался шум, скрип двери, и в трубке послышалось новое, хриплое и уставшее дыхание.
— Ну как ты? — спросила Марфа, и её голос впервые, наверное, за многие годы, дрогнул не от злости, а от чего-то другого.
— Ничего, тётя Марфа. Кость цела. Заживёт.
— Слышала? — перехватил участковый. — Сейчас привезу и внука, и зятя. Готовьте чай погорячее.
Марфа перевела дух, глубокий, как будто она сама только что вынырнула из ледяной воды. Она обернулась к дочери, всё ещё рыдающей, но уже от облегчения, и махнула рукой, властно и вместе с тем по-домашнему:
— Хватит реветь. Всё. Кончилось. Мужики голодные приедут, силы теряли… С утра ведь ничего во рту не было. Поставь самовар. И яишенку сделай, на сале, чтоб пахла… чтоб пахла по-нашему, по-домашнему.
И в этих простых словах, в этом внезапном хозяйском распоряжении, оттаяла последняя льдинка в её сердце. Лёд растаял, уступив место тихому, светлому теплу, что разлилось по дому, согревая его стены, готовясь встретить и принять своих героев.
Конец: И в тот миг старый дом, так долго хранивший тишину и холод, наполнился не просто шумом и суетой, а тем самым теплом, что рождается лишь там, где отчаяние сменяется надеждой, а вражда — тихим, безмолвным пониманием.